412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Поль Рихтер » Зибенкэз » Текст книги (страница 29)
Зибенкэз
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:36

Текст книги "Зибенкэз"


Автор книги: Жан-Поль Рихтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц)

В четверг Фирмиан стоял под воротами гостиницы и видел, как рентмейстер, в придворном одеянии, с головой, увенчанной лаврами парадной прически, и с целым бардтовским виноградником в качестве подбородочного бордюра, ехал в «Эрмитаж», сидя между двух особ женского пола. Когда эту весть он доставил наверх, в комнату, Лейбгебер разразился бранью и проклятиями: «Этот мошенник достоин лишь такой женщины, у которой вместо головы – головня, а вместо сердца – gorge de Paris или (разница тут лишь в направлении) cul de Paris». – Он непременно хотел сегодня же посетить и уведомить Натали; но Фирмиан насильно удержал его.

В пятницу она сама написала Генриху следующее:

«Я отважно отменяю мою отмену приглашения и прошу вас и вашего друга посетить прекрасную „Фантазию“ и притом именно завтра, когда ее обезлюдит суббота, а не в последующее воскресенье. Я заключаю природу и дружбу в мои объятия, и ничего больше они не вместят. – В прошлую ночь мне снилось, что вы и ваш друг вдвоем выглядывали из одного гроба, и белый, порхающий над вами мотылек все вырастал, пока его крылья не сделались такими большими, как два савана, и затем он вас обоих плотно прикрыл, и под пеленой все замерло и оставалось неподвижным. Послезавтра прибывает моя милая подруга. А завтра прибудут мои друзья: я на это надеюсь. А затем я расстанусь со всеми вами.

Н. А.».

Эта суббота займет всю следующую главу, и о том жадном любопытстве, которое она вызывает у читателя, я немного могу судить по своему собственному, тем более, что хотя следующей главы я еще не написал, но уже прочел ее, а читатель – нет.

Глава четырнадцатая

Отставка возлюбленного. – «Фантазия». – Дитя с букетом. – Ночной эдем и ангел у райских врат.

Ни глубокая лазурь небес, которая в субботу была такой темной и одноцветной, как зимою или ночью, – ни мысль о предстоящей сегодня встрече с печальной душой, которую он изгнал из ее рая, отогнав от содомского яблока змия (Розы), ни болезненное состояние, ни воспоминания о семейной жизни, взятые в отдельности, а лишь все эти полутона и минорные тона вместе создали в душе нашего Фирмиана плавное маэстозо, придавшее во время его послеполуденного визита столько же нежности его взорам и мечтам, сколько он надеялся встретить в женских.

Но он встретил как раз обратное; вокруг Натали и в ней самой царила та возвышенная, холодная, тихая ясность, подобную которой мы видим лишь на высочайших горах, возносящихся над тучами и бурей, и овеваемых более разреженным и прохладным воздухом, и пребывающих под более глубокой лазурью и более бледным солнцем.

Я не порицаю читателя, если ему теперь хочется внимательно выслушать отчет, который Натали должна дать о своем разрыве с Эвераром; но весь этот отчет можно было бы поместить в виде надписи на ободке прусского талера, – как бы мал ни был последний, – если бы я не умножил и не дополнил его своим, который я здесь заимствую из-под собственного пера Розы. Дело в том, что пять лет спустя рентмейстер написал очень хороший роман, – если можно верить похвале «Всеобщей немецкой библиотеки», – в который он искусно вставил, словно в оправу, всю историю раскола между ним и Натали, этого расставания тела с душой; по крайней мере так можно заключить из многочисленных намеков Натали. Таков мой воклюзский источник. Духовный кастрат, подобный Розе, способен произвести на свет лишь то, что пережил сам; его поэтические эмбрионы – это лишь усыновленные им дети действительности.

Вкратце дело было так: в прошлый раз, едва только Фирмиан и Генрих удалились под сень деревьев парка, рентмейстер поспешил наверстать упущенную месть и с раздражением спросил Натали, как это она терпит визиты таких мещан и нищих. Натали, уже вспыхнувшая при виде поспешности и холодности, с которой отретировались оба друга, воспылала гневом и обратила его пламя против непрошеного катехизатора, облаченного в шафранный шелк. Она ответила: «Такой вопрос почти оскорбителен, – и, в свою очередь, спросила (пылкая и гордая, она не умела притворяться или выведывать): – Но ведь и вы сами часто посещали господина Зибенкэза?» – «В сущности я посещал лишь его жену, – тщеславно сказал тот, – а сам он был только предлогом». – «Так!» – произнесла она; и этот слог был не менее долгим, чем ее гневный взгляд. Мейерн изумился такому обращению, противоречившему всей предшествовавшей переписке, и поставил его в счет обоим побратимам-близнецам; почерпнув величайшую отвагу в сознании своей телесной красоты, своего богатства, бедности своей невесты, ее зависимости от Блэза, а также своих супружеских привилегий, этот смелый рыкающий лев не обратил внимания (на что не дерзнул бы никто иной) даже на разгневанную Афродиту и, чтобы унизить ее и похвастаться своим возведением в звание чичисбея и своими перспективами в сотнях открытых для него гинекеев и вдовьих резиденций, – он, представьте себе, так прямо и сказал ей: «Молиться ложным богиням и отворять врата их храмов было слишком уж легко, а новому я рад очутиться у вас в вавилонском пленении, навеки возвращающем меня к истинному женскому божеству».

Ее раздавленное сердце простонало: «Ах, все, все было правдой – он бесчестен, – и я теперь так несчастна!» Но сама она словно онемела; негодуя, расхаживала она возле окон. Ее женственно-рыцарственная душа, всегда жаждавшая необычайных, героических, самоотверженных деяний и обладавшая лишь одним мелким недостатком, а именно пристрастием к изысканному величию, теперь, когда рентмейстер попытался сразу загладить свое хвастовство внезапным переходом в легкий, шутливый тон и предложил ей предпринять прогулку[135] по прекрасному парку, который (сказал он) является более подходящим местом для примирения, – а при мелких стычках с девушками такой тон скорее приводит к укрощению и прощению, чем торжественный, – ее благородная душа теперь раскрыла свои чистые белые крылья и навеки улетела из грязного сердца этой извивающейся серебристо-чешуйчатой щуки; и Натали подступила к рентмейстеру и сказала ему, с пламенеющим лицом, но с сухими глазами: «Господин фон Мейерн! Вопрос решен. Между нами все кончено. Мы никогда друг друга не знали, и я вас больше не знаю. Завтра мы возвратим друг другу наши письма». – Если бы он держался торжественного тона, то закрепил бы за собою обладание этой сильной душой на многие дни и, быть может, недели.

Не глядя на него больше, она отперла шкатулку и стала складывать письма. Он всячески заговаривал с нею, пытаясь ей польстить и угодить; но она даже не отвечала. В душе он изливал яд, ибо все происшедшее вменял в вину обоим адвокатам. Наконец, окончательно разъярившись и потеряв терпение, он попытался одновременно смирить и убедить свою глухонемую собеседницу следующими словами: «Только я, право, не знаю, что на это скажет ваш уважаемый кушнаппельский дядя; мои намерений по отношению к вам он, пожалуй, ценит гораздо больше, чем вы сами; и он даже считает наш брак столь же необходимым для вашего счастья, сколько я – для своего».

Это легло нестерпимым бременем на плечи, и без того уже глубоко израненные судьбой. Натали быстро захлопнула шкатулку и села, и склонилась бессильно поникшей головой на дрожащую руку, и, заслонив ладонью лицо, тщетно пыталась скрыть льющиеся жгучие слезы. Ибо попрек бедностью, услышанный из некогда любимых уст, пронзает сердце раскаленным железом и сушит его пламенем. В душе Розы утоленная жажда мести отступила перед жаждущей любовью; эгоистически растроганный, он вообразил, будто и Натали печалится об их расторгнутых узах, и бросился перед ней на колени и воскликнул: «Забудем все! К чему же нам ссориться? Ваши драгоценные слезы все искупают, и я обильно смешиваю с ними мои».

«О, нет! – гордо ответила она и встала, оставив его коленопреклоненным: – то, о чем я плачу, вас не касается. Я бедна, но останусь бедной. Милостивый государь, после вашего низкого попрека вам нельзя здесь оставаться и видеть меня плачущей. Вы должны удалиться».

После этого он ретировался и притом, – если справедливо взвесить, сколько ему наклеили носов и нацепили намордников, – достаточно бодро и бойко. Его жизнерадостность – следует отметить ему в похвалу – особенно выделяется потому, что на сердце Натали никакого впечатления не произвели два тончайших и сильнейших его приема. Один из них, уже испробованный прежде против Ленетты, заключался в том, чтобы спиральными линиями и завитушками постепенных сближений, мелких одолжений и намеков ввинчиваться подобно пробочнику; но Натали не была достаточно мягкой и податливой для такого вторжения. От второго приема можно было бы ожидать некоторых результатов, – но он подействовал еще меньше, – а заключался он в том, чтобы, подобно старому воину, обнажать свои шрамы и стараться придать им вид свежих ран; иначе говоря, Эверар обнажал свое страждущее сердце, столько раз уязвленное и пронзенное несчастной любовью и, подобно продырявленному талеру, висевшее в качестве монеты ex voto на изваяниях столь многих мадонн; его душа облекалась в скорбь, словно во всевозможные виды придворного траура, большого и малого, надеясь, что, подобно вдовице, засияет в нем волшебной прелестью. Однако подругу такого человека, как Лейбгебер, можно было смягчить только мужественной скорбью, тогда как при виде бабьей плаксивости сна становилась лишь более твердой.

Хотя, как уже было указано выше, рентмейстер, покидая свою невесту Натали, ничуть не был растроган ее самопожертвованием, он все же и не был особенно рассержен ее отказом и лишь подумал: «А ну ее к чорту!», и не мог нарадоваться тому, что так легко избежал бесконечной докуки – быть обязанным из года в год терпеть и почитать подобное существо в течение дьявольски-долгого супружества; – зато безмерно разыгралась в нем желчь против Лейбгебера, и больше всего против Зибенкэза, – которого он считал главным разлучником, – так что из-за адвоката, и в отношении такового, у него теперь оказалось разлитие желчи в глазах и несколько камней в печени и: за пазухой.

Вернемся к субботнему дню. Своей безмятежностью и хладнокровием Натали была обязана не только своей сильной душе, но и обеим лошадям – и обеим добродетельным девицам, достойным увенчания розами, – участницам поездки Розы в «Эрмитаж». Женская ревность всегда живет на несколько дней дольше, чем женская любовь; и я убежден, что все достоинства, все недостатки, все пороки, все добродетели, вся женственность, все мужество девушки скорее разжигают, чем расслабляют в ней ревность.

В этот день не только Зибенкэз, но даже Лейбгебер, словно стараясь согреть своим дыханием ее обнаженную, зябнущую душу, лишившуюся своего теплого оперения, был серьезен и участлив, вместо того чтобы, как всегда, облекать в иронию свою хвалу и хулу. Быть может, его укрощало также ее лестное послушание. У Фирмиана, кроме этих побуждений, были и более чувствительные: то, что завтра должна была прибыть британка, которая затруднит или запретит доступ в этот райский сад; – что колотые раны, которые несчастная любовь нанесла Натали, он уже изведал на себе, а потому испытывал к ним бесконечное сострадание и охотно пожертвовал бы кровью собственного сердца, чтобы пополнить потерянную ею; – и что ему, выросшему среди голых стен и невзрачной обстановки, окружавшие его теперь блеск и роскошь внушали восхищение, без сомнения распространявшееся и на обитательницу этой обители.

Та самая служанка, с которой мы однажды уже столкнулись на этой неделе, вошла с полными слез глазами и пролепетала, что она отправляется к святой исповеди, и ежели чем оскорбила и т. д. «Кого? Меня? – ласково сказала Натали. – Ну, от имени вашей госпожи (англичанки) я могу вас простить» – и, выйдя с ней, поцеловала ее, – невидимая никем, словно добрый гений. – Как идет душе, мощно восстававшей против угнетателя, эта кроткая снисходительность к угнетенному!

Лейбгебер взял один том «Тристрама» из библиотеки англичанки и, выйдя с ним наружу, улегся под ближайшим деревом; он хотел предоставить своему другу безраздельно весь анисовый марципан и медовые соты сегодняшней послеполуденной беседы, которые для него самого уже превратились в обыденную еду. Кроме того сегодня, при каждой его попытке пошутить, Натали глядела на него умоляющим взором: «Не делай этого хоть сегодня – не пересчитывай при нем оспенные рубцы моей души, – пощади меня на этот раз!» – И, наконец, – и это самое главное – он хотел, чтобы его Фирмиану легче было, укрывшись за тройной завесой из саванов и замаскировав свой почерк иероглифами, предложить обидчивой Натали (оклад которой с этих пор сократят раз в восемь) сделаться его беспечальной наследницей и владетельной вдовой.

Для Зибенкэза это была землекопная работа, трансальпийское или кругосветное путешествие, или сошествие в Антипаросскую пещеру, или определение долготы на море, – он не думал даже и приступать к этому; да он еще и прежде сказал Лейбгеберу, что, будь его кончина истинной, он с величайшей готовностью говорил бы о ней с Натали; но огорчать ее разговором о мнимой кончине он не в состоянии, а потому согласиться на вдовство ей придется наобум и без заранее оговоренных условий. «Да разве моя кончина уж ни в коем случае не может оказаться настоящей?» – спросил он. «Конечно! – сказал Лейбгебер: – иначе что же будет с нашей шуточной? А донна все сумеет выдержать». Очевидно, с женскими сердцами он обращался несколько жестче и холоднее, чем Зибенкэз, который, привыкнув в своем уединении созерцать на редкость здоровые женские души, изо всех сил старался щадить столь израненную и горячую; впрочем, не хочу решать, который из двух друзей прав.

Когда Генрих вышел со своим Иориком, Фирмиан остановился перед фреской, изображавшей этого же самого Иорика возле бедной, играющей на флейте Марии и ее козы, – ибо покои сильных мира сего напоминают собою Библии с картинами и orbus pictus; эти люди сидят, едят и ходят среди выставок живописи, а потому им тем более неприятно, что они не могут приказать покрыть разрисовкой две из наибольших уже загрунтованных поверхностей, а именно небо и море. – Едва Натали, возвратившись, подошла к нему, как сразу же воскликнула: «Что вы тут нашли интересного? Оставим это!» – С ним она держалась настолько же свободно и непринужденно, насколько сам он был на это неспособен. Свою прекрасную, пылкую душу она обнаружила в том, в чем люди, сами того не зная, больше всего раскрываются или разоблачаются, – в своей манере хвалить; иллюминованная триумфальная арка, воздвигнутая ею над головой возвращающейся британки, вознесла ввысь ее собственную душу, и она стояла на этих вратах славы, как победительница, в лавровом венке и блестящей орденской цепи добродетели. Ее хвала была подобна эхо или двойному хору, воспевающему чужие достоинства. Она была так искренна и горяча. – О девушки, когда вы сплетаете вашим подругам и возлагаете на них брачные и лавровые венцы, это в тысячу раз прекраснее, чем скручивать для чих соломенные венки или гнуть железные ошейники!

Она сообщила Фирмиану о своем пристрастии к напечатанным и ненапечатанным британцам и британкам, которое питала, несмотря на то, что лишь прошлой зимой впервые за всю свою жизнь увидела англичанина. «Если только не считать первым, – сказала она, улыбаясь, – нашего друга там, за окном». Лейбгебер снаружи, на своем зеленом травяном матраце оглянулся и увидел, что сверху, из открытого окна, оба они ласково смотрят на него; и в трех парах глаз засияла любовь. Какими нежными узами связала одна эта секунда три побратавшихся сердца!

Когда камеръюнгфера вернулась от исповеди в своих глянцовитых белых одеждах, похожих не столько на легкие бабочкины крылышки, сколько на толстые надкрылия, и украшенных некоторым количеством летающих и порхающих лент, пестрых, но полинялых, то Фирмиан, мельком взглянув на эту расфранченную кающуюся грешницу, взял черно-золотую книгу церковных песнопений, которую она второпях положила; расстегнув застежки книги, он нашел внутри целую коллекцию образчиков шелка – а также павлиньи перья. Натали, увидевшая, что он готовится высказать сатирическую сентенцию насчет ее пола, немедленно отпарировала ее: «Вы, мужчины, так же высоко цените наряды, как и мы, женщины; это доказывают костюмы придворных, франкфуртские коронационные одеяния и все форменные платья и мундиры. – Что же касается павлина, то ведь он – излюбленная птица старинных рыцарей и поэтов; и если им было дозволено клясться или увенчивать себя его перьями, то и нам не предосудительно украсить себя несколькими или находить по ним (если уж не награждать ими) песни». – Наш адвокат не мог иногда скрыть неучтивого удивления, вызванного ее познаниями. Он стал перелистывать песнопения и наткнулся на окруженные золотым ободком изображения богородицы и на гравюру, на которой виднелись два ярких пятна, долженствовавшие изображать двух влюбленных; при них было третье, в виде фосфоресцирующего сердца, вручаемого мужским пятном женскому со следующими словами: «Не ведала ты про любовь мою? Воззри, сколь сердцем я горю». Фирмиан любил семейные и жанровые миниатюры, когда эти картинки были такими жалкими, как здесь. Натали посмотрела на картинку, прочла стишок, поспешно взяла книгу и защелкнула застежку и лишь тогда спросила его: «Надеюсь, вы ничего не имеете против?»

Смелость в обращении с женщинами – не врожденное, а приобретаемое свойство. Фирмиан до сих пор был знаком лишь с немногими, а потому его робость принимала женское тело, в особенности знатное, – ибо пренебрегать общественным положением легко и правильно, когда имеешь дело с господами, но не с дамами, – за священный ковчег завета, которого не должен коснуться ни один палец; – и каждую женскую ногу – за ту, на которой стоит (или на которую живет) испанская королева; – и каждый женский палец – за Франклиново острие, откуда брызжет электрическое пламя. Если бы Натали была влюблена в Фирмиана, то я бы мог ее сравнить с наэлектризованной особой, которая сама ощущает все излучаемые ею волшебные искры и легкие уколы. Впрочем, с течением времени его робость уменьшилась, что было совершенно естественно, и наконец, улучив момент, когда Натали случайно на него не глядела, он отважился незаметно дотронуться своими дерзкими пальцами до ее головного банта. Небольшими предварительными упражнениями, предшествовавшими этому рискованному предприятию, можно считать то, что наш герой раньше пытался брать в руки лучшие из предметов, часто проходивших через ее руки, и в том числе даже английские ножницы, подушечку для иголок и вставочку для карандаша.

То же самое он хотел сделать с восковой виноградной кистью, полагая, что она фарфоровая, как подобные же кисти на крышках масленок. Поэтому он зажал ее в кулаке, словно в виноградном прессе, и раздавил две или три ягоды. Он стал подавать ходатайства о помиловании и об индульгенциях, словно опрокинул и разбил нанкинскую фарфоровую башню. Натали, улыбаясь, сказала: «Потеря невелика. Среди людских радостей есть много таких ягод, которые имеют красивую спелую кожицу и совершенно лишены опьяняющего сока и так же легко разрушаются».

Он опасался, что эта великолепная многоцветная радуга его счастья рассыплется вечерней росой и погаснет вместе с солнцем; и он встревожился, увидев, что на зеленом дерне уже нет читающего Лейбгебера. Земля за окном просветлела и превратилась в солнечную страну, – каждое дерево сделалось более долговечным, более великолепным цветком радости, – казалось, что долина, словно уменьшенная вселенная, звенит от мощной, рокочущей музыки сфер. Но Фирмиан все же не решался предложить руку этой Венере для прохождения через солнце, то есть через залитую солнцем «Фантазию»; участь рентмейстера и присутствие запоздалых посетителей, разгуливавших по парку, сделали его застенчивым и немым.

Вдруг Генрих постучал в окно агатовым набалдашником своей трости и крикнул: «Марш кушать. Мой набалдашник, это венский фонарик.[136] Ведь домой мы сегодня вернемся не раньше полуночи». Дело в том, что он заказал в соседней маленькой гостинице ужин для себя и своего друга. – Внезапно он снова крикнул: «Тут как раз о тебе спрашивает одно прелестное дитя!» – Зибенкэз поспешил наружу; та же миловидная маленькая девочка, которой он, после великого, торжественного дня, проведенного в «Эрмитаже», во время своего восторженного, окрыленного бега через Иоганнисдорф вложил в руки свои цветы, стояла здесь с букетиком; она спросила: «Где же ваша супруга, которая третьего дня меня вытащила из воды? Мне велено поднести ей цветы от господина крестного, а моя мать, как только сможет, придет и покорно благодарит; но она еще лежит в постели, потому что очень больна».

Натали, слышавшая это сверху, сошла вниз и сказала, краснея: «Милая малютка, ведь это была я. Дай-ка мне твой букетик». Девочка, узнав ее, поцеловала ей руку, затем край платья и, наконец, уста, и хотела повторить этот поцелуйный обход, когда Натали, перебирая букет, нашла среди живых незабудок и белых и красных поз три шелковых имитации их. На удивленный вопрос Натали, откуда у нее такие дорогие цветы, малютка ответила: «Сначала подарите мне пару крейцеров, – а получив их, добавила: – От господина крестного, он очень уж важный» – и убежала вниз через кусты.

Для всех этот букет оказался настоящей головоломкой или цветочной загадкой. Впрочем, совершонное девочкой поспешное венчание Натали с Зибенкэзом Лейбгебер легко объяснил тем, что на берегу бассейна наш адвокат стоял возле Натали и подал ей руку помощи и что люди, обманутые физическим сходством, полагали, будто с ней до сих пор чаще всех гулял не Лейбгебер, а Зибенкэз.

Но Фирмиан больше размышлял о театральном машинисте Розе, охотно вводившем вставную пьесу своей жизни в каждую женскую драму, и нашел, что искусственные цветы поразительно похожи на те, которые рентмейстер некогда выкупил в Кушнаппеле для Ленетты; но разве можно было омрачить теперь своими догадками часы блаженства и даже случайное удовольствие, доставленное цветочным подношением спасенного дитяти? – Натали ласково настояла на разделе цветочного наследства, ибо каждый что-нибудь совершил, и оба друга по крайней мере спасли спасительницу. Себе она оставила белую шелковую розу, Лейбгеберу поднесла красную, – но он отказался от нее и взамен потребовал бесхитростную натуральную, которую немедленно взял в рот, – а нашему адвокату она вручила шелковую незабудку и при ней еще несколько живых и благоухающих, словно души тех искусственных цветов. Он взял их с блаженством и сказал, что нежные живые цветы никогда для него не увянут. После этого Натали ненадолго простилась с обоими друзьями; И Фирмиан прямо не знал, как благодарить своего друга за все его мероприятия по продлению льготного срока, который создал вокруг его старой, прожитой жизни новое небо и новую землю.

Ни один испанский король не способен, отведав всего шесть блюд (хотя государственные законы предписывают, чтобы для него подавалась целая сотня их), – скушать так мало, как Фирмиан при трапезе, состоявшей из одного блюда. Но, как нам сообщают заслуживающие доверия историки, пить он мог и притом вино и к тому же поспешно; ибо, сколько он ни блаженствовал сегодня, для Лейбгебера все было мало: хотя последний сам по себе не так легко поддавался наплыву сердечных чувств, тем безграничнее он радовался тому, что в зените небес его милого Фирмиана взошла, наконец, полярная и путеводная звезда счастья, согревающая своими нежными лучами пору цветения столь редко рассаженных цветов его жизни.

Благодаря поспешности, с которой Фирмиан вкушал двойную усладу, он опередил заходящее солнце и снова вернулся к озаренному закатом дворцу, окна которого роскошный вечер покрыл огненной позолотой. Натали стояла снаружи, на балконе, словно осиянная душа, стремящаяся улететь к солнцу, и своими большими глазами, не отрываясь, глядела на блистающий купол вселенной, вибрирующий от церковных песнопений, на солнце, подобно ангелу нисходящее из этого храма, и на мерцающий святой гроб ночи, куда готовилась опуститься земля.

Еще находясь под решетчатым балконом, на который Натали жестом пригласила Фирмиана, Генрих дал ему свою трость. «Сохрани ее – сегодня мне предстоит нести другие вещи, – если я тебе понадоблюсь, то свистни». – Как в физическом, так и в нравственном смысле добрый Генрих таил за косматой медвежьей грудью прекраснейшее человеческое сердце.

Как счастлив ты, Фирмиан, невзирая на твои бедствия. Когда ты вышел теперь наружу, через стеклянные двери, на железную площадку, то солнце, взглянув на тебя, зашло еще раз, и земля сомкнула свое огромное око, словно умирающая богиня. – Потом горы вокруг тебя задымились, словно алтари; – из лесов зазвучали хоры; – покрывала дня, тени, развевались вокруг зажженных, прозрачных вершин и ложились поверх цветов – драгоценных булавок с яркими самоцветами; и блестящая позолота зари отбрасывала матово-золотистый отблеск на восток и розовыми тонами окрашивала грудь парящего, вибрирующего жаворонка, этого поднебесного вечернего колокола природы! – Счастливый человек! Если великолепный дух пролетит высоко над вешней Землей, и если под ним тысячи прекрасных вечеров сольются в один пламенеющий вечер, то он не будет более райским, чем тот, что догорает сейчас вокруг тебя.

Когда огненное сияние окон поблекло, и луна, еще тяжелая, поднялась из-за горизонта, оба, безмолвные и с переполненной душой, сошли в полутемную комнату, Фирмиан раскрыл фортепиано и звуками его воспроизвел свой вечер; трепетные струны превратились в огненные языки его стесненной души; цветочная зола его юности развеялась, и под ней снова зазеленело несколько последних минут молодости. Но когда на сдержанно страждущее, набухшее сердце Натали, с его затянувшимися, но не исцеленными ранами, звуки заструились теплым живительным бальзамом, то оно смягчилось и словно разверзлось, и все накипевшие в нем горькие слезы безудержно хлынули наружу, и оно почувствовало себя бессильным, но облегченным. Фирмиан заметил, что, вводя ее музыкой в некий храм, он снова ведет ее под жертвенный нож, а потому пожертвовал своими ораториями и поспешил увести ее от этого алтаря. – Первая полоса лунного света вдруг легла, подобно лебединому крылу, на восковую виноградную кисть. Фирмиан попросил Натали выйти с ним из дворца, в лунный вечер, в это тихое, туманное позднее лето дня; она молча подала ему руку.

Какой мерцающий мир! Сквозь ветви и сквозь ручьи и над горами и над лесами текли, сверкая, струи жидкого серебра, выплавленного луной из шлаков ночи. Серебристый отблеск дробился на волнах и на колышущейся глянцовитой листве яблонь и неподвижно лежал на белых мраморных колоннах и на светлых стволах берез. Фирмиан и Натали остановились, прежде чем сойти в чудесную долину, превращенную игрой светотени в волшебный грот: в нем все источники жизни – из которых днем взлетали ароматы, голоса и песни, прозрачные крылышки и пернатые стаи – теперь перестали бурлить и влились в глубокое тихое озеро. Они посмотрели на Софиенберг, вершина которого словно расплющилась под бременем веков и на котором, вместо альпийского пика, высился колосс тумана; они посмотрели на бледно-зеленый мир, дремлющий под лучами более дальних и тихих солнц, и на серебряную звездную пыль, сыплющуюся в бесконечные бездонные дали с луны, катящейся вверх по небосклону, – и они взглянули друг на друга невинно и ласково, как могут глядеть лишь полные блаженства, чистые, радостные, первозданные ангелы, и Фирмиан сказал: «Я счастлив. А вы?» – Она ответила, невольно прижимая к себе плотнее его руку, взамен рукопожатия: «Я – нет. Ибо за такой ночью должен был бы последовать не день, а нечто гораздо более прекрасное, более величественное, что утолило бы жажду сердца и исцелило бы его кровавые раны». – «Что же это такое?» – спросил он. – «Смерть! – сказала она тихо. Возведя на него влажные взоры, она повторила: – Не правда ли, дорогой друг, для меня – смерть?» – «Нет, – сказал Фирмиан, – скорее для меня». Она быстро добавила, чтобы прервать сокрушающий миг: «Пойдемте вниз, на то место, где мы впервые увиделись, и где я за два дня до срока уже стала вашим другом, – но все же это было не слишком рано, – идемте?»

Он повиновался ей; но его душа еще была погружена в предшествующие думы, и пока длилось нисхождение по бегущей перед ними наклонной кремнистой дороге, – на которую падали пятна теней с аркад листвы, и в белом русле которой, среди теней, казавшихся камнями, струился поток лунного света, – он сказал: «Да, в этот час, когда смерть и небеса шлют своих братьев,[137] такой душе, как ваша, дозволено думать о смерти. Но мне – еще более: ибо я счастливее вас. О, счастье любит видеть смерть на своем пиру; ведь сама смерть – тоже счастье и последняя радость земли. Поднебесный перелет человеческих душ в дальнюю страну весны только простой люд способен принимать за блуждание мертвецов и призраков по земле, подобно тому как он принимает за вой привидений крики сов, улетающих в теплые страны. – И все же, милая, чудная Натали, для меня невыносима мысль о том, чтобы вас постигла названная вами участь. – Нет, столь богатая душа должна расцвести вся уже в более раннюю весну, чем та, что нас ждет за гробом; о боже – должна расцвести!» – Теперь они подошли к отвесной скале, залитой широким каскадом лунного света; к ней примыкала живая изгородь из роз. – Натали отломила ветку с зелеными и мягкими шипами, на которой начинали распускаться два бутона, и сказала: «Вам не суждено цвести, – приколола ее к своей груди, взглянула на Фирмиана загадочным взором и сказала: – Пока они совсем юны, они еще мало колют».

Внизу, на священном месте ее первого появления, у каменного водоема, оба еще искали слов, способных выразить чувства их сердец; внезапно кто-то вылез из сухого бассейна. Это смогло вызвать лишь растроганную улыбку, ибо то был их Лейбгебер, который ожидал их прихода, спрятавшись здесь с бутылкой вина, среди изваяний водяных богов. В его необычном взоре виднелось нечто, подобное возлиянию из чаши радостей в честь этой весенней ночи. «Это место и гавань вашей первой здешней высадки, – сказал он, – разумеется, следует освятить. И вы должны чокнуться. Клянусь небом! С его голубого свода сегодня свисает больше доступных нам драгоценностей, чем с любого зеленого и заплесневелого». – Они взяли три стакана, чокнулись, и произнесли (причем, как мне кажется, многие из них – приглушенным от волнения голосом): «Да здравствует дружба! Да процветут все рощи и сады, где она возникла и возрастала, – и да продлится она и после того, как увянет и облетит их листва». Натали невольно отвратила взоры. Генрих положил руку на агатовый набалдашник своей трости – но лишь потому, что на него уже раньше легла рука его друга, еще державшего трость, и лишь для того, чтобы весьма сердечно и свирепо пожать эту руку и сказать: «Давай-ка трость, сегодня у тебя в руках не должно быть никаких туч». Дело в том, что на агате игра природы создала пятна, похожие на облачные гряды. Эта стыдливая маскировка горячих проявлений дружбы повергла бы в восторженное умиление любое сердце, даже не столь мягкое, как у Натали. «Разве вы не останетесь с нами?» – спросила она слабым голосом, когда он хотел уйти. «Я поднимусь наверх, в гостиницу, – сказал он, – и если я там разыщу флейту или валторну, то выйду и стану музицировать над долиной и приветствовать весну».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю