355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Смолич » Мир хижинам, война дворцам » Текст книги (страница 32)
Мир хижинам, война дворцам
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:26

Текст книги "Мир хижинам, война дворцам"


Автор книги: Юрий Смолич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 35 страниц)

И нечего было надеяться, что второй и третий коши богдановцев не поддержат своих однополчан…

– Пан Петлюра! – первым заговорил Тютюнник. – К утру пять тысяч «вольных казаков» из Звенигородки могут быть здесь и…

Но разве можно ждать до завтра? И мыслимо ли согласиться, чтоб богдановцев Петлюры усмиряли тютюнниковские казаки? Ведь это значило бы… передать власти Тютюннику.

Нет! Петлюра не собирался уступать власть.

Он снова сунул палец за борт френча.

– Пан Наркис! Ваши эти самые… которые забаррикадировались там, в тюремном дворе, имеют какое–нибудь оружие?

– Какое может быть оружие у человека в тюряге? – пожал плечами Наркис. – Ну финки там… Может быть, стилеты… Ну несколько шпалеров да гранат… Ну сколько–то винтовок, которые пришлось отобрать у тюремной охраны…

Петлюра перевел взгляд на барона Нольде:

– Пан Нольденко! Сколько винтовок есть здесь, в оружейном запасе генерального секретариата?

– Сотня винтовок, пять пулеметов, пан генеральный!

Петлюра снова перевел взгляд на великана–казачину.

– Пан Наркис! Если ваши люди получат сто винтовок и пять пулеметов, можете вы двинуться в казармы первого коша богдановцев и разоружить кош? Тысячу человек?

Наркис оглядел по очереди – сперва браунинг барона Нольде перед носом, потом Тютюнника у окна, наконец самого Петлюру – и пожал плечами.

– Попробовать можно, если… нахрапом…

– Нахрапом! – приказал Петлюра, это был первый его приказ как военачальника. Потом прибавил с легким патетическим тремоло в голосе: – В случае успешного выполнения порученной нам операции я объявлю вашу гайдамацкую сотню сотней моей личной охраны! Вас персонально – начальником гайдамацкой охраны особы генерального секретаря по военным делам украинской Центральной рады!.. Сотник Нольденко! Вместе с сотником Наркисом немедленно доставьте оружие в расположение Лукьяновской тюрьмы!

Тютюнник вытянулся перед Петлюрой:

– Разрешите, пан секретарь, и моим «вольным казакам» принять участие в этой операции?

Петлюра милостиво кивнул:

– Пожалуйста! Я разрешаю… Сотник Нольденко, выполняйте!.. Панна хорунжий! Какие дела на очереди?..

Барон Нольде спрятал браунинг в кобуру и положил руку на плечо Наркису, который из арестанта превратился внезапно в его ближайшего сотрудника в дальнейших делах.

– Пошли, пан–товарищ анархист!

Все вышли.

– Миф, блеф, фантасмагория, – доносилось из–за порога.

Петлюра остался и кабинете один. Он стоял, все еще величественно заложив палец за борт френча, задумчиво смотрел ни изморось за окном и выбивал по столу пальцами левой руки барабанную дробь: «Гей, не дивуйте, добрії люди, що на Вкраїні повстало…» Теперь ему и в самом деле все было ясно.

5

А несколькими днями позднее генерал Вальдштеттен, начальник разведывательного отдела австрийского генерального штаба, раскрыл на своем столе досье с пометкой «Симон Петлюра» – ибо такое досье на генерального секретаря по военным делам при украинской Центральной раде было уже заведено австрийской военной разведкой – и в верхнем уголке очередного донесении агента под кличкой «Амазонка» начертал:

«Резко выраженного националистического направления. Сторонник сильной центральной власти… Человек будущего…»

Перо в руке задержалось на миг – генерал задумался. Потом рядом с последним словом – в скобках – перо вывело знак вопроса.

Генерал задумался надолго, и рука его машинально повторяла и повторяла одно движение, рисуя снова и снова закорючку дес фрагецейхенс[48]48
  Вопросительный знак (нем.).


[Закрыть]
, пока знак вопроса не вырос до огромных размеров.

РЕВОЛЮЦИЯ НАЧИНАЕТСЯ

1

Таким франтом Максим Родионович Колиберда не выглядел, должно быть с самого дня свадьбы – двадцать два года тому назад. Сапоги он обул «со скрипом», «дорогие как память»: они были презентованы ему как «бенефиция» за отличное исполнение роли злодея Фомы в спектакле «Ой не ходи, Грицю», в пользу печерской «Рабочей просвиты» под названием «Родной курень». И сорочку надел ту caмyю, в которой переиграл сотню ролей в любительском кружке, с черно–красной вышитой манишкой во всю грудь, и воротничок повязал не ленточкой, а красным шнурочком с бомбошками на концах. Пиджак напялил тоже праздничный, альпаговый – он блестел по всем швам, не столь от старательной утюжки два раза в год, на рождество да на пасху, как от долгого лежания на дне сундука, с пасхи и до рождества. Штаны натянул будничные, так как других не имел. Бороду Максим выбрил до синевы, а усы подстриг, аккуратно пустив кончики к низу.

Старая Марфа даже руками всплеснула, когда, выйдя из кухни, увидела Максима, начищавшего сапоги до ослепительного блеска. Двадцать два года тому назад Максим среди печерских женихов и правда слыл первым щеголем.

На Марфу хлынули дорогие воспоминания о временах, когда и ее стан был тонок, словно гибкая лозина, и нынешняя дебелая Марфа даже руки уже сложила на могучей груди, чтоб всхлипнуть достойно и прочувствованно. Но тут же спохватилась:

– Тьфу! Рехнулся, прости господи! Таким фертиком, да на эти съезды!

Однако подошла к комоду и достала Максиму глаженый платочек: съезды – ну их ко всем, но не сморкаться же в угол, когда человек при сапогах со скрипом и с бомбошками под воротничком!

– Смотри мне, непутевый! Не встревай в политику!.. Она двинулась на него – уж не намереваясь ли напутствовать тумаком? – но Максим бросил щетку и очутился за порогом.

А за порогом и поджидала его беда.

Старый побратим, кум и сват Иван Антонович Брыль, стоял у самых дверей – мрачный и грозный: широко расставив ноги, он скрестил руки на груди, подбородок, заросший седой щетиной, упер в кадык, голову наклонил и смотрел зверем из–под клочкастых бровей. Во взгляде были презрение и насмешка.

– Tаки идешь?

Максим шмыгнул мимо, поскорее к калитке, и, только выйдя, ответил на вопрос свата дерзко и занозисто:

– Таки иду!

Но за калиткой он налетел сразу на двоих – там стояли Данила с Харитоном. Максим Родионович обошел их стороной.

– Таки пойдете, дядька Максим? – крикнул Харитон непочтительно, словно затевал ссору.

– Неужто–таки пойдете… Максим Родионович? – спросил и Данила, запнувшись перед обращением, так как уже привык называть старого тестя «тато», как и родного отца.

Максим не стал отвечать молокососам на их нахальную речь, однако тут же, на углу, стояли кучкой арсенальцы со всей Рыбальской, пронизывая его неодобрительными взглядами.

– Идете, значит, товарищ Колиберда? – спросил язвительно Адам Двораковский, обитатель соседнего домика по правую руку.

– Решили, выходит, к добродиям? – ехидно добавил Евстигней Шило, сосед по левую руку.

– А, резало–пороло! – закричал Гнат Малошийченко, живший через улицу напротив Брылей и Колибердов, – Выходит, за неньку Украину собрались кричать, пан добродий?

Все они обращались к Максиму на «вы», это был дурной признак, потому что знались они сызмала, чуть не полста лет.

Максим сошел с тротуара и обминул соседей, пройдя по мостовой. В своем решении он был непоколебим, но остерегался эксцессов.

Вдогонку ему долетело:

– Ой и дурень же ты стал, Максим, на старости лет!..

А у калитки гремел взбеленившийся Иван Брыль:

– Гляди же, хоть и не возвращайся: забуду, что кум и сват! Нарядился в жупан, так и думает, что пан!.. Субчик …

Максим наддал ходу – слушать это было обидно.

А старый Иван грохотал:

– За все, что Королевичу и моему Демьяну в тюрягу носил, собственными деньгами верну! Недостоин ты, сукин сын, страдальцам руку помощи подавать!..

Солдат Федор Королевич, тяжело раненный во время наступления в Галиции, лежал с простреленными ногами не в госпитале, а в военной тюрьме, Косом капонире, заключенный за измену родине, и ждал смертной казни по военно–полевому суду вместе с семьюдесятью семью гвардейцами–комитетчиками. Брыль и Колиберда ухитрялись два раза в неделю носить ему передачу: один раз – газеты, другой раз – сороковку самогонки, взятую в долг у пани Капитолины.

Максим еще пуще припустил к Собачьей тропе: он решил не отзываться – все равно ни черта они в политике не понимают!

Но сзади него кто–то затопотал по дороге. Максим даже съежился: а ну как даст кто–нибудь по затылку! Однако «кто–то» повис у него на руке и оказался Тосей.

– Тато, – всхлипывала она, – татонько, не ходите!.. Максим выдернул руку и пошел еще быстрее.

– Мала еще отцом командовать! Иди!

Но Тося бежала и бежала; иногда останавливалась на миг, трогала живот: не повредит ли «ему» такая беготня? И бежала опять, стараясь заскочить вперед:

– Как же это вы, тато? Отдельно от своих, татонько?

Максиму удалось все–таки вырваться, и, только выйдя на Собачью тропу, он утер пот со лба, обмахнул платочком уже запылившиеся сапоги, одернул пиджак и пошел, умерив шаг: не к лицу было ему бежать, как мальчишке, – что ни говорите, а делегат!..

А с горы еще доносился голос старого Брыля:

– А я еще ему Карла Маркса читал!.. Предатель международной солидарности пролетариата!.. Пижон!

2

Максим Колиберда действительно был делегат и шел, как делегату и надлежит, на съезд.

Центральная рада созывала через украинскую фракцию Киевского совета рабочих делегатов на Всеукраинский рабочий съезд. Созывался съезд в спешном порядке, но с тщательной предварительной подготовкой: делегаты избирались от местных Советов, от профсоюзных организаций железнодорожников и рабочих сахарной промышленности. В «Арсенал» тоже явился лидер украинских социал–демократов добродий Порш, собрал членов «Родного куреня», и они избрали своим делегатом старейшего печерского просвитянина Максима Родионовича Колиберду.

Максим Родионович возгордился и проникся сознанием своей высокой миссии. Во–первых, он и в самом деле был старейший член «Пpocвиты», или, как он теперь выражался, «старейший деятель украинского национального движения среди наших на Печерске». Во–вторых, быть избранным куда бы то ни было Максим удостоился впервые в жизни.

Свату Ивану свое решение принять на себя высокую миссию Максим объяснил так: раз люди просят и выказывают тебе доверие, как же повернется язык сказать – нет? Да и, по правде говоря, хватит сидеть за печкой, надо брать жизнь своею собственной рукой – так и в «Интернационале» поется, а это же гимн единой социал–демократии! Тем паче, что и против меньшевиков и против большевиков у Максима были возражения, как, впрочем, и у его побратима Ивана. Против меньшевиков он был потому, что они поддерживали войну и не соглашались на восемь часов рабочего дня и на рабочий контроль на предприятиях, да и с землей для крестьянского класса волынку тянули. А против большевиков Максим был потому, что хотя и выставляют они по всем пунктам программу супротив меньшевиков, однако имеют перед народом грех на совести: ведь своими же ушами, сват Иван, мы с тобой слышали, как сам Пятаков на митинге всех украинцев буржуями облаял и возражал против автономии Украины…

При этом воспоминании Максим распалялся.

– Разве я не правду говорю? – наступал он на побратима и свата. – Ты мне, Иван, положа руку на сердце скажи! Триста лет нас, украинцев, цари угнетали, сатрапы из нашего народа жилы тянули, слова на родном языке не дозволяли сказать, так и теперь опять то же! Снова мы – не народ? Надо нам именно за украинскую социал–демократию держаться, потому – раз! – что она украинская, a – два! – что не делится она на большевиков да меньшевиков, не раскалывает пролетарского единства: социал–демократия, и все!

Но Иван перехватывал слово и сам начинал наступать. Потому что не признавал он и отдельную украинскую социал–демократию тоже. Он кричал, что и украинских социал–демократов надо гнать к чертовой матери, ежели они еще какая–то там третья социал–демократия и, значат, еще больше раскалывают международную солидарность трудящихся!

Так пререкались друзья и так ни один другого не переубедил: Максим дал согласие пойти на рабочий съезд, а Иван разъярился и объявил его предателем пролетарского дела.

И Максим шел теперь, преисполненный гордости, что достиг таких гражданских высот, но в то же время горько сокрушаясь: потеря первейшего друга была для него, пожалуй, самой тяжелой потерей в жизни. Да еще и соседи его осудили, подняли на смех.

Шел Максим по улицам города величаво, щеголяя праздничным костюмом, обмахиваясь чистеньким глаженым платочком, но в груди у него щемило, в сердце шевелились угрызения и печаль; паршиво было у Максима на душе!

Одно утешало его: он услышит, что скажет по этому поводу сам Винниченко, докладчик на съезде, главный украинский социал–демократ, не большевик и не меньшевик, к тому же знаменитый украинский писатель. Максим иногда почитывал его рассказы, а в новой винниченковской пьесе «Панна Мара» даже должен был играть одну из основных ролей.

3

Данила и Харитон смотрели Максиму вслед, сбитые с толку.

События, с вечера взволновавшие город, и в самом деле были весьма серьезны. В Петрограде против демонстрации рабочих и солдат – мирной, но с требованием отобрать власть у Временного правительства и передать ее Исполнительному комитету Советов рабочих и солдатских депутатов – Временное правительство выставило вооруженных юнкеров и войска, специально отозванные с фронта. Улицы столицы обагрились кровью. Большевистская газета «Правда» закрыта. Петроградский большевистский комитет разгромлен. Судьба Ленина неизвестна…

И Киев зашевелился с раннего утра.

Рабочие пораньше пришли на заводы, но работа не начиналась: в заводских дворах возникали стихийные митинги. Обыватель предусмотрительно прятался в квартирах, запер двери и занавесил окна. Но улицы города не стали от этого пустынны. По Крещатику прогарцевали желтые кирасиры. С Kypеневки на Печерск, с Печерска на Демиевку, а с Демиевки на Шулявку проскакало несколько сотен донских казаков, спешно вызванных с мест постоя по селам Киевщины. Юнкера трех военных училищ и четырех школ прапорщиков маршировали под винтовкой там и тут, распевая «Скажи–ка, дядя, ведь недаром…». Гайдамацкая сотня личной охраны генерального секретаря Петлюры, под командованием сотника Наркиса, заняла подступы к Центральной раде в квартале между Бибиковским и Фундуклеевской.

Тут Даниле с Харитоном ясно было все. Меньшевики, большевики, единая социал–демократия – в этом пускай «политики» разбираются, но раз наших бьют, значит, надо обороняться; раз пролетарская солидарность, значит, надо держаться вместе. И то что дядько Максим пошел, это была безусловно измена и вообще черт знает что!

Но почему съезд из наших же, из рабочих, признан не нашим, этого Данила с Харитоном взять в толк не могли. Что же оно, в конце концов, такое, эта самая Центральная рада, и с чем ее, собственно, едят? Поддерживает министров–капиталистов и решила продолжать войну до победы? Конечно, сука. Но ведь и Совет рабочих депутатов, где верховодят меньшевики, и Совет военных депутатов, где верховодят эсеры, тоже поддерживают Временное правительство и тоже за войну! Так почему ж тогда надо стоять за переход власти к Советам, да еще объединенным – рабочих и солдатских депутатов?

Впрочем, Данила и Харитон не слишком ломали головы, потому что, кажется, все наконец–таки начало проясняться в Киеве: под командованием арсенальца Галушки создавалась Красная гвардия! Такая же гвардия рабочего класса, как и в самом Петрограде, на шахтах Донбасса или в Екатеринославе и Харькове. И почин киевской Красной гвардии положил союз металлистов, членом которого вот уже третий месяц состоял Данила. Данила и Харитон даже поручение получили, касающееся организации Красной гвардии, от самого Андрея Иванова!

Поручение было серьезное! Каждому хлопцу из дружины самообороны, превращенной теперь в отряд Красной гвардии, Иванов – как председатель фабзавкомов города, Горбачев – как глава союза металлистов, и арсеналец Галушко лично вручали афишку. В афишке этой был напечатан призыв к киевским пролетариям: перед лицом грозных событий и для отпора реакции, посягающей на завоевания революции, записываться в Красную гвардию! Афишку каждый должен был отнести на назначенный ему завод и собственноручно наклеить на видном месте.

Даниле выпал чугунолитейный «Труд» на Подоле, Харитону —тоже на Подоле – обувная фабрика Матиссона.

Проводив дядьку Максима презрительным взглядом: такие дела – революция, контрреволюция, реакция, Красная гвардия, – а он, старый хрыч, подался прочь от своих! – Данила с Харитоном тоже направились к Собачьей тропе.

Над кручей они поравнялись с Тосей. Тося стояла, одной рукой придерживая юбчонку, которую ветер так и рвал, кулачком другой утирая слезы. Она горько всхлипнула, когда Xapитон, проходя мимо, циркнул сквозь зубы и процедил:

– Эх и дурной же у тебя папаша, Тоська! Да у нас на «Марии – бис», знаешь, что ему бы сделали? Руки скрутили б, в чулан кинули да еще и по шее наклали… А тут!..

– Не смей так про моего батьку говорить – крикнула Тося, обиженная до глубины души. – Не смей! У, рудой да поганый! – Даже притопнула она ногой, позабыв, что и сама – рыжая.

И Тося заплакала в голос.

Данила положил ей руку на плечо, так чтоб Харитону со стороны не было заметно, и сказал тихо, тоже чтоб не услышал Харитон:

– Тш, Тося, тш! Иди, детка, домой. Скажешь маме Марфе и маме моей, что будем поздно. Иди! Мы тата Максима еще попробуем вернуть. Не суши себе сердца. Тебе ж… нельзя…

Он искоса бросил озабоченный взгляд на ее живот.

Тося послушно притихла. Доверчиво посмотрела на Данилу, еще раз всхлипнула и понуро поплелась домой.

– Эй–эй! – кричал Харитон снизу, с тропинки. – Будет тебе вокруг юбки увиваться! Пошли! Дело не ждет!..

Данила нагнал его на Собачьей тропе.

Они пошли городом прямо на Подол.

Давно, пожалуй с первых дней революции, Киев так не бурлил, как сегодня. На Бессарабке у пекарен выстроились огромные очереди за хлебным пайком. На Крещатике грохотали железные шторы: лавочники, в предчувствии грозных событий, спешили запереть свои богатства. Перед Думой расположился военный оркестр и играл то «Морского короля», то «На сопках Маньчжурии» для всеобщего успокоения сердец и умов. На «Брехаловке» ораторы разных партий снова призывали к войне до победного конца и ругали немецких шпионов. На Александровской площади перестраивались юнкера, распевая «Взвейтесь, соколы, орлами». На Почтовой площади, против пристани, матросский хор, окруженный огромной толпой, пел: «Шалійте, шалійте, скаженині кати!» Из толпы слышались крики: «Долой Временное правительство, вся власть Советам»

4

На заводе «Труд» с Данилой и Харитоном произошла история.

Афишку, как и у Матиссона, они собирались наклеить прямо в цехе. Но, заглянув во двор, Харитон свистнул и почесал затылок. Там было полно солдат. Завод выполнял задание фронта и как раз сегодня сдавал заказ – болванки трехдюймовых бризантов – Военно–промышленному комитету. Солдаты выносили из цеха ящики с литьем и грузили на подводы.

Хлопцы решили наклеить листовку на ворота с внутренней стороны: ворота закроют, и, когда рабочие пошабашат и пойдут к выходу, афишка как раз окажется у них прямо перед глазами.

Они зашли за ворота, Данила намазал клейстером доски, Харитон приклеил листовку, и оба поскорее вынырнули из закутка.

И здесь они увидели, что их манипуляции не остались незамеченными. Усмотрел их маленький человек в кепке и синем фартуке, бегавший все время из цеха в кладовую за пустыми ящиками. Он только что отнес два ящика в цех и вышел в ту самую минуту, когда Данила с Харитоном показались из–за ворот.

Человек свернул со своего пути и направился прямо к хлопцам.

– Должно, меньшевик, – прошипел сквозь зубы Харитон. – Сейчас, стерва, подымет тарарам и напустит на нас офицеров…

– Бежим! – прошептал Данила.

Но бежать было некуда – все равно перехватят, да и сразу кинуться бежать – значит наперед признать себя виновными.

Данила и Харитон застыли на месте, руки они по–прежнему нахально держали в карманах, но беззаботный свист уже не шел с уст.

Человечек быстро прошел мимо них, только окинул взглядом обоих и, подойдя к воротам, так и впился глазами в мокрую от клейстера бумажку.

Был он, видно, хорошо грамотный – несколько секунд ему хватило, чтоб пробежать листок, – и он сразу двинулся обратно своей дорогой в кладовую. Кепку он надвинул на глаза, так что не разглядеть было взгляда, но, проходя мимо ребят, он тихо бросил:

– Хлопцы! Не идите обратно через ворота – сдуру зашли: во двор–то вход свободный, а как станете выходить, офицер за воротами проверит по списку, с нашего ли вы завода. Постойте пока здесь…

Человечек скрылся в кладовой, а Данила с Харитоном переглянулись, не зная, что делать.

– Может, нарочно сказал? – прошептал Данила. – Чтоб мы не удрали. А сам кликнет охранников, и нас зацапают?

– А что ты думаешь! И очень просто…

В эту минуту человечек снова появился с двумя пустыми ящиками в руках. Кивнув хлопцам – кто его знает, что означал этот кивок, – он зашел в цех и через минуту снова вернулся порожняком.

Но, проходя на этот раз мимо Данилы с Харитоном, он остановился и достал кисет.

– Эх, перекурим, чтоб дома не журились! – воскликнул он, так как мимо проходили солдаты, выносившие в ящиках литье, – Огонек есть у кого? – человечек начал крутить козью ножку.

Солдаты прошли, и человечек, лизнув цигарку, спросил:

– Из комитета будете, хлопцы?

Так и есть! Не зря Иванов предупреждал: остерегайтесь шпиков – развелось их больше, чем при царе Николае, потому что теперь шпионят за рабочим классом и эсеры и меньшевики. Данила с Харитоном, конечно, не откликнулись на глупый вопрос, только презрительно пожали плечами.

Но человечек ответа не ожидал: улики, прямые и косвенные, были, так сказать, налицо – раньше листовки не было, теперь есть, и клейстер еще не просох. Человечек сунул самокрутку в зубы, достал спички и сказал, окутавшись синим махорочным дымом:

– Идите прямо мимо цеха, будто вы тут свои и вам за нуждой надо. За нужником в заборе нет доски. – Он глубоко затянулся и за второй дымовой тучей быстро проговорил: – А в комитете скажите, лучше всего самому Иванову, а можно Горбачеву или Галушке: трое у нас было большевиков, так сегодня утром офицеры избили и забрали в милицию как шпионов. Так что своего десятка в гвардию нам не собрать, припишемся к сапожникам…

Двери цеха приоткрылись, выглянул мастер и закричал:

– Михалец! Ящики чего не несешь? Работа стоит. Господин офицер сердятся!..

Человечек кинул цигарку, огрызнулся:

– Перекурить некогда! Руки все отбил, чертовы ящики таскавши! – и побежал к кладовой, а минуту спустя снова пересек двор по направлению к цеху опять с пустыми ящиками.

Переглянувшись, Данила с Харитоном пошли вдоль цеха к нужнику.

– Вот тебе и раз! – бормотал Харитон. – Оказывается, свой! Я–то приметил, что хороший будто бы человек… – А ты говорил!

Через минуту они уже были по ту сторону забора и сразу припустили во всю мочь.

– Слушай, – начал, еле переводя дыхание, смущенный Данила, – Он же нас за комитетчиков посчитал… А ведь мы… Какие же мы комитетчики?

– Ну так что? Пускай себе думает.

Харитон сказал это с гордостью: ему было приятно, что их с Данилой приняли за комитетчиков…

– Да ведь он нам вроде… поручение как комитетчикам дал?

– Ну и что? Сказал же, кому передать надо…

Они подходили к фуникулеру и на минуту остановились передохнуть.

– Слушай, – еще больше смущаясь, заговорил Данила, – а оно как–то не того… Иванов–большевик дал нам поручение, теперь этот тоже, должно, из большевиков. И в «Арсенале» у нас… того… А раз мы теперь красногвардейцы, то… того…

– Затогокал, будто заика! – насмешливо прикрикнул Харитон. – Что у тебя, язык отняло? Или живот заболел?

Тогда Данила выпалил:

– Говорю: может, нам тоже записаться в большевики?

Харитон захохотал:

– Гляди! И тебя на политику, как дядьку Максима, потянуло! Да ты большевистскую программу хоть знаешь? Партийную литературу читал?

Слово «литература» Харитон произнес с особенным смаком.

Данила смутился и, торопясь за Харитоном, раздумывал: партийной программы он и правда не знает. Разве что лозунги на знаменах и транспарантах: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Мир – хижинам, война – дворцам». Так это ж не специально большевистские, а, как батько говорит, общие социал–демократические. Вот «Война войне!», «Восьмичасовой день!», «Земля крестьянам!», «Власть Советам» – это уже специально большевистские, и получается вроде бы целая программа… А литературу… – разве что та брошюрка товарища Ульянова–Ленина, которую подсунул ему отец? Так и ее он не дочитал да конца: как раз Фенимор Купер с индейцами подтянулся.

Нет. большевистской литературы Данила и правда не читал.

Впрочем, одну книжку он все–таки прочел, потому что она была совсем тоненькая, – «Пауки и мухи». Правильно в ней все прописано про пауков–эксплуататоров, только не по сердцу она Даниле пришлась. Прочитав, он так и сказал Харитону:

– Обидно на такую книжечку: что ж, выходит, я муха какая–то, этакое черт те что? Дрянью кормлюсь и всякой нечистью? Муха!

– Известно, – согласился Харитон. – Какая же ты муха? Ты жук…

Теперь, подумав над словами Данилы, Харитон, уже когда подходили к Печерску, солидно ответил:

– Что ж, по мне – давай запишемся! У нас на «Марии–бис» еще в марте месяце хлопцы решили писаться к большевикам. Думка была записаться разом, так вот же проваландались мы в вашем Киеве…

Но тут Данилой снова овладела робость.

– А может, – проговорил он, когда уже подошли к «Арсеналу», – расспросим вперед, хотя бы и у самого Иванова? Вышел ли нам возраст? Восемнадцати годов могут ли в партию принять?

– Как же! Будет у Иванова время о таких глупостях говорить… Да и большевики разве на годы меряются? Бывают старые, бывают и молодые… Поспрошаем лучше у нашего Флегонта…

5

А Флегонт Босняцкий как раз выяснял свое собственное «кредо».

Все ясно: с Лией, собственно с большевиками, у него покончено. И это была почти трагедия, потому что Лия вошла в его сердце, да и лозунги партии большевиков привлекали гимназиста Босняцкого больше, чем какие–либо другие.

И вот Флегонт стоял сейчас перед Мариной Драгомирецкой и открывался ей, не утаивая ничего, напротив – черня себя больше, нежели он того заслуживал.

Самобичевание происходило не публично, а с глазу на глаз. В эту минуту они могли считать, что их только двое во всем мире, так как именно сейчас свершилось признание.

Они находились на круче Аносовского парка, перед ними расстилалась пойма Днепра, позади шелестели старые липы, источая сладкий аромат, над ними звенели пчелы, а еще выше пылал солнечной синевой небосвод. Марина сидела на скамейке и выковыривала носком ботинка камешек из земли, а Флегонт стоял перед ней с растрепанными волосами, расстегнутым воротом, и его гимназическая фуражка валялась в траве среди васильков.

Флегонт говорил:

– Теперь вы, Марина, знаете…

Да, теперь Марина знала, хотя догадывалась и раньше: Флегонт любит ее… Если признаться себе как на духу, если личные переживания поставить выше всего, а все остальное – общественное, социальное – отодвинуть в сторону, то… Но разве это возможно? Разве допустимо? Сейчас, когда революция, когда нация, когда народ… Так она сейчас ему и скажет, этому глупому мальчику, милому, славному Флегонту, и, конечно, ни в коем случае не признается ему, что она тоже… любит…

И, не подымая глаз, все продолжая ковырять свой камешек – он никак не выковыривался из сухой земли, – Марина сказала только для себя, совсем тихо, так, что и сама почти не услышала:

– Я… тоже люблю тебя, милый Флегонт…

Но у влюбленных тонкий слух. Флегонт побледнел, еще сильнее взъерошил волосы и произнес только:

– Марина!..

У Марины перехватило дыхание, кровь бросилась в лицо, и она сразу спохватилась: как же это у нее сорвалось, против собственной воли? Нет, нет, она возьмет свои слова обратно, сейчас она скажет ему все – про личное и общественное, про то, что для общего блага, для народа, во имя нации, во имя революции… Марина даже встала.

Но Флегонт перехватил ее движение, усадил снова, снова произнес: «Марина!» – и вдруг из уст его полилась речь, страстная и неудержимая, и как раз про революцию, про нацию, про народ, про общее благо, про общественное и личное.

И тут пришло то, второе признание, вернее – горькое самообличение Флегонта. Потрясенный и взволнованный услышанным ответным словом, юноша остро ощутил потребность быть честным перед величием любви, очиститься от всего смутного, что есть на душе. Он должен признаться в своем грехе, даже если это признание убьет ее любовь, уничтожит его самого. И он признался.

Да, да! Любя Марину, он впустил в свое сердце другую. Ее имя – Лия…

Марина побледнела и порывисто вскочила, чтобы немедленно уйти. Но Флегонт преградил ей путь.

Нет, нет! Это чувство вошло в его сердце только на миг – помрачение, наваждение колдовство! – и оно уже ушло. Он любит только Марину, и любовь его так сильна, так верна и так истинна, что он не может не довериться Марине. Любимая должна о нем знать все! От любимой, от Марины, он ждет тоже великой, истинной любви, и если такой любви в ее сердце нет, а окажется только черная ревность, тогда – что ж! – пускай скажет ему – прочь! – и он уйдет с разбитым сердцем… Но он верит в Марину, в силу и чистоту взаимной любви. И потому он расскажет ей о себе самое страшное: ведь он чуть было не изменил тому, что для них с Мариной всего дороже! Самому святому!

– Самому святому? Всего дороже! Флегонт!

Да, да! Лия хотела обратить его в свою веру. Она звала его в действительно прекрасное далеко – к борьбе за счастье людей, за освобождение угнетенных из–под гнета эксплуататоров, за единение бедняков всех стран…

Марина снова поднялась. Лицо ее было бледно, губы крепко сжаты, в глазах пылал огонь. Но она сказала спокойно:

– Что ж, милый Флегонт, ваша Лия – очень хорошая девушка. Она звала вас именно туда, куда надо, и вы можете без колебаний идти за ней. Вы не ошибетесь: путь вашей Лии – прекрасный путь… Я тоже хочу идти по этому пути!

Она снова сделала порывистое движение, чтоб уйти, но Флегонт схватил ее за руку.

– Нет, Марина, остановитесь! – воскликнул Флегонт. – Еще минутка, и вы сможете оттолкнуть меня навсегда: она звала меня не на верный путь, и я не пошел за нею! Сейчас я вам все расскажу, выслушайте меня!

Марина передернула плечом. Что ей делать? Все ясно – Флегонт изменил ей, и злая разлучница вполне достойна любви. Флегонт полюбил – революционерку с такими же идеалами, как у нее самой, но эта Лия, наверно, красивее Марины: Марина должна уйти.

Но уйти она не могла: позади была скамейка, впереди – Флегонт, да и… не очень–то хотелось уходить. Марина села, отвернулась и сказала холодно:

– Говорите, я слушаю. Только поскорее, мне некогда…

– Я понимаю любовь как абсолютное единение душ и сердец! —воскликнул Флегонт.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю