355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Смолич » Мир хижинам, война дворцам » Текст книги (страница 9)
Мир хижинам, война дворцам
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:26

Текст книги "Мир хижинам, война дворцам"


Автор книги: Юрий Смолич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц)

КИЕВСКИЕ КАШТАНЫ ЗАЦВЕТАЮТ КРАСНЫМ ЦВЕТОМ

1

Это было сверхъестественно, во всяком случае слишком неожиданно, но все–таки это было именно так: не испросив разрешения, даже не постучавшись, в кабинет вошли три офицера. Вошли прямо с улицы, не сняв фуражек, с шашками, прицепленными к портупеям.

На мгновение они приостановились у порога, осматриваясь, а затем четким строевым шагом направились через кабинет к столу. Один из офицеров – очевидно, старший – шел впереди; двое следовали за ним. Три пары шпор мягко и мелодично, приглушенные толстыми коврами, позвякивали при каждом шаге.

Шептицкий искоса, через плечо, смотрел им навстречу, равнодушно и слегка пренебрежительно.

Старший офицер остановился в трех шагах от кресла, в котором сидел Шептицкий; двое других тоже составили каблуки, сохраняя прежнюю дистанцию.

Грушевский ухватился руками за край стола, и лицо его наливалось кровью. Это черт знает что такое, беспрецедентная наглость! Ворваться в высокое учреждение, которое он возглавляет! Попирание гражданских прав! Он немедля свяжется с полковником Оберучевым, и пускай эти наглые мальчишки на него не пеняют! Им не миновать гауптвахты, а то и отправки на позиции! Где панна София? Пускай тотчас свяжется по телефону с командующим округом.

Старший офицер приложил пальцы к козырьку, отдавая воинскую честь Грушевскому.

– По приказу командующего военным округом полковника Оберучева, офицер для особо важных поручений штабс–капитан Боголепов–Южин! – отрекомендовался он.

Лихо оторвав руку от козырька, офицер четко повернулся направо, мелодично звякнув шпорами. Поворот был выполнен безукоризненно. Теперь штабс–капитан стоял лицом к Шептицкому.

– Ваше высокопреосвященство! Мне приказано немедленно доставить вас на вокзал.

Сказано это было совершенно корректно, однако холодность в голосе офицера приближалась к температуре вечной мерзлоты. Говорил штабс–капитан грассируя, как принято было в гвардейской среде. Обращаясь к Шептицкому, он держал руки по швам – будто по команде «смирно», однако не по–солдатски натянуто, а по–офицерски непринужденно и немного сутулился – тоже в пшютовской манере гвардейского офицерства.

– Благодарю. Но вы явились рано, господин офицер: поезд на Жмеринку–Волочиск, которым я выезжаю в Черновцы, отходит в семь пятнадцать. – Шептицкий перевел взгляд на часы в углу. – Мы еще располагаем временем.

–Разрешите доложить, – щелкнул шпорами штабс–капитан. – Доставить вас, ваше высокопреосвященство, я должен не к поезду Жмеринка–Волочиск, который отправляется через пятьдесят минут, a к поезду Киев – Петроград, который отправляется через двадцать минут. Прошу вас поторопиться…

Он произносил не «прошу», а «пгашю».

– Вы ошибаетесь, господин офицер. Я еду не в Петроград, а из Петрограда.

– Вы ошибаетесь, владыка. Вы едете из Петрограда и снова в Петроград.

– Позвольте! – воскликнул Грушевский.

– Я не понимаю вас, господин офицер, – выпрямляясь в кресле, промолвил Шептицкий, – На каком основании?

Штабс–капитан не потрудился дослушать.

– На основании приказа. Поручик Драгомирецкий! – бросил он через плечо.

Один из двух младших офицеров развинченным движением зигзагообразно шагнул вперед, шаркнул подошвами по ковру и звякнул шпорами. Из кармана френча он достал длинную скомканную ленту с телеграфного аппарата «юза» и протянул штабс–капитану. При этом он слегка качнулся: он был явно нетрезв.

Штабс–капитан подал ленту Шептицкому:

– Пгашю…

– Извините, я оставил очки в чемодане. Однако должен вас информировать, что еду по специальному разрешению министра юстиции господина Керенского.

– Поручик Петров! – приказал штабс–капитан.

Вперед выступил второй офицер. Это был подтянутый юноша, глаза его смотрели сосредоточенно и строго.

Грушевский снова закипятился:

– Но, простите…святой отец у меня в гостях! – Он произнес это по–русски. – Вы врываетесь и разрешаете себе…

– По приказу полковника Оберучева, командующего Киевским военным округом, находящимся ныне на осадном положении, – бесстрастно дал справку Боголепов–Южин. Палец к козырьку он все же приложил. – Читайте, поручик.

Поручик Петров взял телеграмму и прочел ее. Телеграмма была подписана Керенским. В ответ на телеграфное сообщение полковника Оберучева о том, что митрополит Шептицкий сошел в Киеве с поезда и проследовал в помещение Центральной рады, министр приказывал: поскольку митрополит позволил себе нарушить правила переезда, то разрешение на переезд отменяется. С этой минуты глава греко–католической церкви в Галиции снова возвращается в статус заложника и должен быть с первым же поездом отряжен в Петроград с соблюдением всех, соответствующих его высокому сану, знаков уважения.

– Пгашю, ваше высокопреосвященство, – повторил штабс–капитан Боголепов–Южин, жестом приглашая митрополита к двери. – До отправления поезда осталось пятнадцать минут.

– Это черт знает что такое! – снова завопил Грушевский, позабыв, что упоминать дьявола в присутствии духовного лица не годится. – Я сейчас выясню все у полковника Оберучева! Сидите, владыко, пускай поезд отправляется! Панна София! – крикнул он. – Соедините меня с командующим округом!

Но раньше чем панна Галечко успела подбежать к аппарату, штабс–капитан, опередив ее, изо всех сил завертел ручку.

– Алло! Центральная? Из штаба Оберучева. Барышня! Немедленно соедините меня с начальником станции Киев–пассажирский. Говорит Боголепов–Южин. Поезд на Петроград задержать до моего прибытия. Сейчас буду!

Он дал отбой и, мило улыбнувшись и галантно звякнув шпорами, передал трубку очаровательной секретарше.

– Советую, ваше высокопреосвященство, все же не мешкать… Поезд я вынужден задержать по вашей вине, а виновный в задержке поезда в прифронтовой полосе по законам военного времени отвечает перед военно–полевым судом…

Шептицкий поднялся. Монахини смотрели на него: княгиня Гагарина – с ужасом, княжна Долгорукова – смиренно. Они уже были рядом с митрополитом, готовые поддержать его, лишь только он сделает шаг. Спокойно, с лицом, на котором не дрогнул ни один мускул, Шептицкий произнес по–русски:

– Это – насилие. Отвечать за него будут министр Керенский, полковник Оберучев и вы, штабс–капитан… э–э–э?

– Боголепов–Южин, – подсказал штабс–капитан с учтивой усмешкой, которая должна была означать, что он прекрасно понимает умысел митрополита, сделавшего вид, будто забыл его фамилию.

Шептицкий взглянул на княгиню Гагарину. Та мгновенно выхватила из глубокого кармана грубого подрясника элегантный, в оправе из слоновой кости блокнот и тонким серебряным карандашиком сделала запись.

Затем, с той же грустной улыбкой, приличествующей смиренному пастырю, Шептицкий обратился к Грушевскому по–украински:

– Как видите… уважаемый профессор: продолжаю оставаться узником! – И добавил по–русски: – Свобода, провозглашенная русской революцией, не является еще свободой для сынов украинский нации даже в нашей столице, престольном Киеве. – Затем снова по–украински: – До свидания, дорогой друг, я телеграфирую вам о своем прибытии в Петроград и о дне моего повторного выезда в Черновцы. Слава Йсу! Благословен бог!

Он протянул руки, и святоши сразу же подхватили его под локти.

Поручики сделали «на месте кругом» и двинулись следом. Штабс–капитан пошел сзади, лениво передвигаясь по пушистым коврам, и шаги его рождали тот самый «малиновый звон», ради которого гвардейцы заказывают себе шпоры из чистого серебра.

Грушевский выбежал из–за стола и ухватил штабс–капитана за рукав:

– Но я настаиваю… Я требую… Как вы осмелились…

Штабс–капитан Боголепов–Южин осторожно снял цепкие пальцы Грушевского, коротким движением отряхнул рукав и, подняв руку к козырьку, сказал:

– В армии приказы высшего командования не подлежат обсуждению. Но вам, лицу, занимающему столь высокий пост, – эти слова он подчеркнул, не скрывая иронии, – вам, господин председатель украинской Центральной рады, могу доложить: его высокопреосвященство, глава греко–католической церкви и митрополит отец Андрей, граф Шептицкий, является опасным крамольником – малороссийским сепаратистом–мазепинцем.

И уже покидая комнату, он бросил через плечо:

– И тешу себя надеждой, что так будет с каждым сепаратистом–мазепинцем, какой бы высокий пост он ни занимал! А лицам высокого положения будет еще хуже.

Кажется, при этом он сделал то движение пальцами поперек горла, какое обычно символизирует петлю, наброшенную палачом на шею осужденного.

Догнал остальных Боголепов–Южин уже на улице. Тут, у входа в Центральную раду, охраняемого четырьмя малолетними украинскими скаутами с желто–голубыми фестонами на левом плече, выстроились десятка два солдат комендантского патруля. Впереди и позади кареты митрополита гарцевали по четыре конных донских казака. В двух шагах от них стоял открытый автомобиль–ландо марки «рено».

Поручик Драгомирецкий, как только митрополит прошел мимо шеренги солдат и приблизился к краю тротуара, широко распахнул дверцы автомобиля:

– Прошу, ваше… преосвященство!..

И сана митрополита он толком не знал, и язык у него заплетался. Жест, которым он приглашал митрополита, вышел похожим на церемонный поклон испанского гидальго. Широкий взмах рукой заставил его снова пьяно пошатнуться.

Александр Драгомирецкий, отпрыск добропорядочного печерского лекаря, чувствовал себя после фронта в тылу как у Христа за пазухой и жил в свое удовольствие.

Но митрополит Шептицкий не обратил внимание ни на пьяного офицера, ни на роскошный автомобиль; он прошел мимо машины и направился к карете, в которой приехал. Монахини бросились открывать ему дверцу и поднимать ногу на ступеньку.

А поручик Драгомирецкий, восстановив равновесие, добыл из кармана небольшую табакерку. Захватив щепотку белого порощка, он одним духом втянул половину этой щепотки в одну ноздрю, а вторую половину – в другую.

– Прошу, угощайтесь милорд! – предложил он штабс–капитану.

– Оставь, Алексашка! – сердито огрызнулся Боголепов–Южин.

Поручик Драгомирецкий протянул табакерку Петрову:

– Нюхни.

– Спасибо. Не употребляю.

– Нам больше останется! – Драгомирецкий спрятал табакерку в карман, снова покачнулся и едва не упал, зацепившись ногой за ногу.

Дверца кареты щелкнула, за стеклом показалось на миг лицо митрополита – недоброе, потемневшее от гнева. Он приподнял руку, будто для крестного знамения, чтобы благословить место, которое он покидал. Но не благословил: порывистым жестом он задернул штору на оконце кареты.

– Пшел! – крикнул штабс–капитан Боголепов–Южин. Карета духовного вельможи медленно двинулась. Казаки впереди и позади кареты также тронулись.

Штабс–капитан сел рядом с шофером, поручики – сзади, шофер включил мотор, и автомобиль последовал за каретой. Офицерам для особых поручений при командующем было приказано лично доставить крамольного митрополита–узника на вокзал, лично посадить его в поезд Киев–Петроград и покинуть вокзал после того, как поезд скроется из виду.

Когда авто дернуло на перемене скорости, поручик Драгомирецкий завалился навзничь. В толпе на тротуаре засмеялись. Это взбесило пьяного поручика. Выровнявшись, он погрозил кулаком и загорланил:

– Сепаратисты! Мазепинцы! Украйонцы!.. Ще не вмерла Украина, але вмерты мусыть! Скоро, братики–хохлы, вам обрежем всы!..

Толпа отпрянула, а поручик, остервенев, уже размахивал пистолетом, забыв вытащить его из кобуры.

– Алексашка, дурак! Оставь! – раздраженно прикрикнул на него Петров. – Что за идиотизм? Ведь это же черносотенство!

Но кокаин начал действовать, и поручик Драгомирецкий впадал в наркотический экстаз. Автомобиль катил к вокзалу, а доблестный сын доктора Драгомирецкого, родной брат активного деятеля украинской «Просвиты» студентки Марины Драгомирецкой, размахивал фуражкой, зажатой в одной руке, и пистолетом – в другой, и вопил, что было мочи:

– Ура! Вив! Гох! Банзай! Гоп мои гречаники! Малороссы! Мало росли, да чересчур выросли! Амба! К стенке! В расход!

Петров тщетно тянул его за полы френча. Боголепов–Южин флегматически бросил через плечо:

– Поручик Петров, дайте поручику Драгомирецкому в морду!

2

А профессор Грушевский смотрел в окно своего кабинета и всеми фибрами души испытывал ненависть к России.

– Ага! – Грушевский засовывал бороду чуть ли не в самое горло, словно хотел задушить какого–то беса, сидевшего где–то там, внутри. – Aгa! Вы скажете мне, что Украину угнетали деспоты, цари и императоры? Так нет же, вот вам ваша «революционная» Россия, в которой по главе «революционного» правительства стоят конституционные демократы!.. Довольно! С этой партией покончено. Профессор Грушевский был близок к ней, когда «кадеты» восставали против абсолютизма. Но теперь Грушевский возглавит партию эсеров. Что? Керенский тоже возглавляет партию эсеров? Но ведь Керенский возглавляет русских великодержавных эсеров, а Грушевский возглавит партию эсеров украинских, национально–сознательных… Чертов митрополит был–таки прав: русская великодержавная политика всегда разжигает националистические настроения среди украинцев, и это действительно на руку Центральной раде: национальной «элите» легче будет повести за собой народ…

Ах да, – народ!

А что такое, собственно говоря, народ? Социологический термин или только обиходное понятие?

В детстве маленькому Мише Грушевскому папа с мамой всегда толковали, что народ – это простолюдины: извозчики, дворники, горничные, ну и, понятное дело, мужики, из которых и берутся все эти горничные, извозчики, дворники. Грушевского, когда он был еще маленьким Мишей и приезжал летом в Китaeв под Киевом, даже тянуло к этим простым людям, мужичкам: от них вкусно пахло ржаным хлебом, который дома не подавали к столу, а от женщин – парным молоком, кроме того, они пели прекрасные, трогательные песни – о любви и горькой доле. С парного молока и песен, собственно, все и началось: гимназическое украинофильство, студенческое укpaинствo, профессорское украиноведение. Так и пошло: нация, освобождение нации, возрождение нации, в прошлом – казацкой, a теперь – крестьянской, которой, кстати сказать, весьма к лицу оказалось бы снова вырядиться в старинные живописные казацкие одежды. Ах да! В народе есть еще и рабочие. Те, которые работают у машин – на мельницах, на спиртовых и сахарных заводах. Но, простите, какие же это рабочие? Это те же крестьяне, из–за нищеты ушедшие на заработки, и мечтают они об одном: возвратиться домой, разжиться земелькой, сеять рожь и пасти коров. Есть, правда, еще рабочие на больших металлургических заводах, в шахтах, рудниках, – они изнывают от жары у всяких там домен, долбят кайлами уголь, ползают на животе, таща на себе санки с породой. Этих рабочих Грушевский видел на картинках – в разных специальных изданиях. Но, побойтесь же бога, разве это украинский народ? Доказано уже и другими солидными авторитетами, да и самим профессором истории Грушевским, что эти рабочие – пришельцы: кацапы, татары и всякий прочий сброд. Если и случится среди них выходец из украинского села, то непременно отступник: уже русская «косоворотка» сменила на нем родную вышитую сорочку, а на ногах у него «сапоги со скрипом»… Да еще возьмет в руки русскую гармошку, нахлещется русской водки и начинает болтать по–кацапски! И поют такие уже не думу о Морозенко, а песню о Стеньке Разине и танцуют не украинский гопак, а русский трепак! Перебежчики, ренегаты – «пролетариат без роду и племени, которому, кроме цепей, нечего терять». Этих перерожденцев, этот плод коварной русификации, пускай забирают себе с дорогой душой русские великодержавники. Украинский крестьянин – это не бродяга–батрак, а тот, кто сидит на своей земле и крепко за нее держится. Он народит новое поколение, которому национальное украинское государство необходимо для того, чтобы защищать его собственность, расширять эту собственность, чтобы обогащать их – мужицкую нацию, нацию крепких, на собственной земле мужичков… Пусть себе немцы, французы, англичане как знают; пускай у них будет и «буржуазия» и «пролетариат», но на Украине, в силу исторических обстоятельств, должна, быть только нация и никаких особых «классов»! Dixi[17]17
  Я сказал (лат.).


[Закрыть]
: украинского пролетариата нет…

Профессор Грушевский смотрел через окно на улицу и фыркал на русское великодержавничество – то сердито, то со злорадством: ведь великодержавная политика льет воду на мельницу милого его сердцу украинского национализма…

3

А в это время по улице как раз шел пролетариат… Тысячу дней длилась кровопролитная война. Десяткам миллионов людей дали в руки оружие и приказали убивать других людей. Миллионы были уже убиты – молодежь, надежда народов. Кровь оросила земли Европы от Балтийского до Черного моря, от Атлантического океана до океана Индийского, от Альп до Кавказского хребта. И кости миллионов уже сгнили. Но горе, несчастье, голод и нищета переполнили чашу страданий тех, кто еще жил на этих многострадальных землях. Мужчины убивали друг друга, матери и вдовы изнывали в тоске, сироты умирали от голода, молодожены не зарождали новую, молодую жизнь. Мрак смерти навис над тремя континентами. Солнце всходило и заходило в кровавом тумане. Людей уничтожали бомбами, пулями, ядовитыми газами, давили землей и топили в воде. Казалось, человечество сошло с ума и решило пожрать самое себя.

Нет, не человечество! Это было преступлением тех, кто искал господства над человечеством. Воевали правительства, а погибал народ.

И народы сказали: «Долой войну!»

И призыв к единению народов, через головы правителей, прокатился по всем странам, изнывающим в безумии кровавой резни…

В тысяча первый день войны возникли демонстрация протеста на улицах Лондона и Берлина, Праги и Будапешта, Рима и Стамбула, Софии и Бухареста.

Протестовали докеры Гавра и металлисты Шеффилда, шахтеры Рура и ткачихи Манчестера, шоферы Нанта и электрики Эдинбурга, металлисты Бирмингама и докеры Марселя.

В революционной России демонстранты с утра вышли на улицы Петрограда и Москвы, Тулы и Орехово–Зуева, Иваново–Вознесенска и Пензы, Саратова и Ростова–на–Дону, Новгорода и Ярославля.

Демонстранты несли плакаты:

«Отставку министру Милюкову! Долой министров–капиталистов! Конец войне!»

После обеда демонстранты двинулись и по улицам украинских городов. Шли Луганск, Юзовка, Бахмут, Кривой Рог, Екатеринослав, Харьков…

В Петрограде командующий Петроградским военным округом только что отдал приказ: войскам выступить против демонстрантов. И, взяв оружие, вышли против народа юнкера Михайловского артиллерийского училища.

Но тогда вышли и солдаты Финляндского полка, и матросы флотского экипажа, и 180–й пехотный полк, недавно укомплектованный на Черниговщине, на Украине.

Солдаты тоже имели при себе оружие, но несли и плакаты:

«Долой войну! Мир без аннексий и контрибуций!»

Мир! – это было главное, этого требовал народ. А там уже он распорядится собственной жизнью, распорядится так, как найдет нужным. Мир! Это и было началом будущего. Народ требовал мира сейчас, сегодня, немедленно! Светлое будущее должно наконец стать сегодняшней жизнью, навсегда избавляя народ от проклятого прошлого.

Под вечер вышли демонстранты и на улицы Киева.

Опускались сумерки, и демонстранты несли в руках факелы: палки с паклей, смоченной в керосине или мазуте и подожженной от газовых фонарей на окраинах. Они вспыхивали и мерцали, эти примитивные факелы, и все вокруг – стены домов, кроны деревьев, мостовая под ногами, – все вспыхивало и мерцало, и снова вспыхивало в багряных отблесках дрожащего огня. И в этом зареве белые свечи каштанов вдруг тоже покраснели, и живым огнем, тоже словно вспыхивая и мерцая, реяли красные знамена и транспаранты под зардевшимся каштановым цветением. На транспарантах было написано:

«Долой войну! Позор тому, кто поднимает оружие против нас»

И демонстранты пели:

Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас злобно гнетут!..

Грушевский смотрел через широкое окно на улицу, и вдруг ему стало не по себе.

Там, за окном, перед его взором кипело и бурлило: проходили мерцающими тенями толпы людей, кричали и пели тысячи голосов, все сливалось в сплошной гомон, крик, вопль, и, озаряя все, вспыхивало, и пригасало, и снова вспыхивало красное зарево. Это казалось ему жутким. И какие–то страшные, не осознанные до конца образы словно бы возникали и снова пропадали перед внутренним взором Грушевского, а из глубины памяти появлялись какие–то, тоже еще не осмысленные ассоциации.

…Пахло дымом, нет – гарью, выли псы, нет – это поднимало рев стадо, ах, нет – это нарастал и нарастал шум многотысячной толпы. И эти белые соцветия каштанов, озаряемые красным пламенем, ведь это же снег, который вдруг заплывал кровавым туманом, как страшное предзнаменование, как дурной кошмар, как фантасмагория.

Но ведь это же было, было на самом деле! Было в январскую ночь 1905 года.

Пылали имения Залевской под Княжичами, Музичами и Горбовичами: пылало имение Терещенко под Шпитьками; горел Родзянко за Бучей, Брюховецкие в Белгородке, Юзефовичи у Севериновки, Хитрово в Боярке… Крестьяне требовали земли, а не получив ее, жгли имения…

А Михаил Сергеевич стоял тогда вот также у окна, укрывшись за портьерой, у себя в Китаеве, в доме над прудом (тогда большой каменный дом в Киеве не был еще построен), и сердце у него замирало, и душа уходила в пятки, и весь он дрожал с головы до ног, и думал, и прикидывал, и колебался, и терзался; сожгут или не сожгут? Собственно, и жечь–то было нечего. Разве он, Грушевский, – помещик, пан? И «имения» – то – всего каких–нибудь несколько десятин пропашных, как у заурядного хуторянина. Ну, еще фруктовый сад, ну, там огороды, теплицы, парники, клубничные плантации, загон для скота, комора с зерном… Вот, вот, каморра[18]18
  Тайная бандитская организация (итал.).


[Закрыть]
! Настоящая итальянская каморpа, французские санкюлоты – на православную украинскую голову! Форменная банда какого–то Соловьева, соловья–разбойника, в Черниговских, за Десной, лесах!.. А могут поджечь и свои —китаевские, голосеевские, корчеватские, мышеловские… Вот именно, совсем как в мышеловке! Сожгли ведь такого же, как и он, хуторянина, с полсотнею десятин в Броварских лесах, вот тут, совсем близко, за Днепром, сожгли любезного друга Михаила Сергеевича, нeмца–yкpаинца, помещика Фогенполя… Так сожгут или не сожгут, – пронеси, господи?! Не сожгли, обошлось…

Тогда же сразу, с перепугу, и ликвидировал Михаил Сергеевич все, что у него было, оставив себе вместо дачи один только домик, и все деньги, много тысяч, как одну копеечку, вложил в строительств нового – третьего – большого, пятиэтажного дома в Киеве. В городе, знаете, безопаснее: полиция, жандармы, казаки, сам губернатор, – хотя и украинофоб, а все–таки, знаете, во главе порядка, на страже священных законов собственности и прочее…

Господи! Неужели снова? Неужели вернется лихая година девятьсот пятого года? Неужели теперь, после революции, когда уже и свобода провозглашена, когда зашла речь даже о национальном возрождении, вновь начнутся народные мятежи, поднимутся бунты, пойдет разбой? И – кто? Украинские крестьяне, которых он, авторитетнейший историк Украины, всю свою жизнь поднимал, как гегемона украинской нации!

Нет, нет! Это не они! Это – те самые перебежчики, ренегаты, пролетарии без роду и племени, которым, кроме цепей, нечего и терять!..

И никогда, никогда не простит профессор Михаил Сергеевич Грушевский писателю Михаилу Михайловичу Коцюбинскому, – пускай и выдающемуся, ничего не скажешь, пускай даже и украинскому, – не простит того, что он воспел в своем, пускай и талантливом, произведении «Fata morgana» вот этих разбойников–мужичков! Не простил и не простит. Когда Коцюбинского уже добивала чахотка и сердечная болезнь, не дал своего согласия председателя украинского «Общества взаимопомощи» профессор Грушевский на то чтобы выдать Коцюбинскому взаймы пятьсот рублей для поездки на лечение в Крым или в Италию. Чахотка и сердце – конечно, очень печально, – но пусть не воспевает анархические, разрушительные, аморальные наклонности развращенного мужичья – отнять землю у радетелей и разделить между голытьбой… От чахотки и сердечной болезни Михаил Михайлович и умер. Однако, как знать, может, и его безбожная «Fata morgana» – эта проповедь классовой борьбы в украинском народе – также способствовала тому, что мужичье все еще продолжало буйствовать и бесчинствовать… Ведь вот в Васильковке, в Юзефовке, в Григорьевке, в Бородянке…

…А в это время по Невскому проспекту в Петрограде маршировал 180–й пехотный полк, недавно укомплектованный на Украине, на Черниговщине, в местах, воспетых в «Fata morgana» Михаилом Коцюбинским, и нес знамена с надписями: «Долой войну!», «Земля – крестьянам, фабрики – рабочим!». А во главе полка шел член полкового солдатского комитета, сын Михаила Коцюбинского, Коцюбинский Юрий, член партии большевиков, активист Петроградской военной организации.

А в Киеве по Владимирской улице демонстранты тоже несли транспаранты: «Долой войну!», «Земля – крестьянам, фабрики – рабочим!». И сейчас в стихийной манифестации под этими транспарантами сошлись и пошли вместе все те, которые еще утром демонстрировали врозь. Шел хор матросов днепровской флотилии и пел «Шалійте, шалійте, скажені кати». Шли железнодорожники и среди них Боженкo со знаменем «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Шли рабочие с Подола, Шулявки, Демиевки и Печерска. Печерскyю колонну возглавляли арсенальцы и среди них – Иванов и Фиалек – большевики; шли также Иван Брыль с Максимом Колибердой – беспартийные поборники социал–демократии. Шла и печерская рабочая «Просвита», и запевалами в ней были молодые парни Данила Брыль, Харитон Киенко и Флегонт Босняцкий под руководством студентки Марины Драгомирецкой. А далее – рабочие и служащие Городского района – портные, пекари, ремесленники, конторщики, аптекари, продавцы… И они пели разные песни – русские, польские, еврейские, украинские.

Шел народ Украины.

На углу Бибиковского бульвара к демонстрации рабочих и служащих присоединилась колонна солдат без оружия, ее приветствовали мощным радостным «ура». Киевский округ был прифронтовым, Киев был объявлен на осадном положении – выйти с оружием в руках военные части могли только на выполнение боевых операций. Но солдаты вышли не на бой; они требовали мира, и это не была какая–то одна часть, это были солдаты разных частей – отпускники, которым посчастливилось получить увольнительную до вечера. В колонне были пехотинцы, кавалеристы, артиллеристы, авиаторы, телеграфисты–искровики, понтонеры – солдаты всяческих родов войск. И они построились в одну колонну и подняли над шеренгой транспарант: «Мир без аннексий и контрибуций!».

Демонстранты запели «Отречемся от старого мира»…

А Грушевский стоял у окна, оторопело смотрел на каштаны, которые вдруг зацвели красным цветом, жевал бороду и терзался ненавистью.

В кабинете свет не горел – встревоженная панна София – поторопилась погасить люстры. Грушевский стоял в темноте, и впотьмах борода его, когда он за нее хватался и комкал, сыпала искрами и потрескивала, как шерсть у кота, если гладить кота против шерсти.

«Глава» украинской нации лицезрел свою нацию.

Он был один, только за спиной его в немом молчании застыла верная секретарша, и лицо ее было искажено злобой и страхом.

А народ шел, пел и требовал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю