Текст книги "Мир хижинам, война дворцам"
Автор книги: Юрий Смолич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)
Раз уж дело дошло до социал–демократии, от Ивана Брыля короче чем на час речи не жди. Это был его конек: пути развития российской социал–демократии давно волновали старого Брыля. И Максим смекнул, что пора принимать неотложные меры. К счастью, женщины в этот миг распахнули кухонную дверь – печь с караваем разогрелась, нечем стало дышать – и, открывая, громыхнули так, что в окнах зазвенели стекла. Этим воспользовался Максим.
– Эй, бабы! – крикнул он. – Окна побьете! А стекло на Бессарабке семьдесят пять копеек! Да и каравай от такого грохота сядет в печи!..
– А как же! – сердито огрызнулась Марфа. – Молчал бы там, пустобрех! Много ты понимаешь в караваях!
– Сядет – как пить дать сядет! – желая поддеть Марфу и вовлечь женщин в спасительную перепалку, ухватился за слово Максим. – Вот и форточка у нас открыта. А если сквозняк в доме – каравай непременно снизу будет сырой! Тоже мне хозяйки. Никто и пробовать ваш каравай не захочет!..
Женщины огрызнулись, но форточку все же закрыли.
– Так вот как я понимаю социал–демократию, слухай меня сюды, – снова начал Иван.
– Давай перекурим, сват, что ли? – предложил Максим, – Чтобы нам после свадьбы горя не знать!
Закурить под разговор всегда кстати, и они развязали кисеты, но как только Иван, затянувшись, выдохнул облако дыма и снова собрался заговорить, Максим схватил комок сухой земли и с крикам «А, киш–киш–киш» швырнул его в воробьёв, рассевшихся на грядке, недавно засеянной редискою.
А тем временем, к счастью, начали сходиться и гости.
Первым явился Фёдор Королевич – солдат 3–го авиационного парка Юго–Западного фронта, расположенного на постое тут же, на Печерске, на бастионах у Цитадели, неподалеку от лавры, кадровый арсенальский рабочий, призванный в армию в первый же день войны. Иван с Максимом встретили его на углу Московской и позвали старого приятеля разогнать солдатскую кручину за чаркою, и теперь Иван с места в карьер пустился яростно доказывать Королевичу, что социал–демократия – это есть одна партия – значит, на две части не делится, а значит, и не может такого быть, чтобы были и большевики – социал–демократы и меньшевики – тоже социал–демократы…
Вторым пришел дядька Авксентий Нечипорук, возвратившийся с базара – на этот раз с Житного.
Увидев свежего человека, да к тому же еще и солдата, дядька Авксентий приступил к Королевичу с другой стороны:
– А не приходилось ли вам, товарищ землячок, слышать, как там дела обстоят в военных сферах? – Дядька Авксентий очень любил новые слова, густо поплывшие в народ со дня революции, и употреблял их в разговоре для большей солидности. – Как там в военных сферах полагают: нарежут крестьянам земли или не нарежут? И как вы сами, товарищ землячок, рассуждаете: сразу брать или, быть может, подождать, пока возвратится с позиции мой солдат, родной сын Демьян? Ведь, надо полагать, солдату, да еще при Егориях, пораненному за веру, царя и отечество, наделят земли побольше, чем прочим, которые в тылу! Только опять же – как можно ждать, раз с земельки уже пар сошел, и она даже подсыхать начала?
На всех базарах Киева – и на Печерском, и на Владимирском, и на Сенном, и на Галицком, и на Бeccapaбке, и даже на Житном – Авксентий так и не получил ответа на свой вопрос.
А земля и в самом деле подсохла, и помещики уже заканчивали сев яровых хлебов – на оборону.
СВАДЬБА НА РЫБАЛЬСКОЙ
1
Данила, Харитон и Флегонт управились со своими делами только после полудня, но зато успели выполнить всё.
К общему удивлению, студентка Марина Драгомирецкая от приглашении не отказалась и приняла его восторженно. Она сказала, что с малых лет мечтала увидеть настоящую народную свадьбу, во всей ее самобытности и богатстве фольклора и этнографии. Узнав же, что свадьба будет не простая, а революционная, без попа и церкви, пылкая студентка обозвала Данилу и Тосю «аргонавтами», Даниле долго трясла руку, а Тосю пообещала «зацеловать до смерти» и заявила, что имена Брыля и Колиберды непременно будут начертаны на мраморных скрижалях истории Украины.
Хотя Марина окончила русскую гимназию и с детства воспитывалась в семье с прочными русскими традициями, изъяснялась она только на украинском языке и притом демонстративно, с вызовом, что бы все услышали это и либо сразу последовали ее примеру, либо, напротив, ринулись в непримиримый спор об украинско–русских взаимоотношениях. Идея защиты прав угнетенной и порабощённой украинской нации завладела Маринкой еще в шестом классе гимназии, в нелегальном украинском кружке, после чтения запрещённого шевченковскoгo «Кобзаря». А целиком отдалась она служению этой идее с 28 февраля 1917 года, то есть с момента Февральской революции в России.
Девичьей красотою Марина не могла похвалиться. Была она ростом выше, чем допускало ее сложение, и потому казалась долговязой. Ходила она, не заботясь о женственности, широким мужским шагом и при этом – тоже по–мальчишески – размахивала руками. Волосы стригла коротко, прическами себя не мучила и потому чаще всего бывала растрёпанной – с челочкой на лбу. Лицо имела широкое, скуластое и курносое, глаза китайского, косого разреза. Носила Марина, вопреки моде и правилам девичьей благопристойности, короткую, до колен, юбчонку, а кофточки шила из «шотландки» в красную и зеленую клетку. Была она яростной спортсменкой–велосипедисткой, и это давало лишний повод считать дочь уважаемого доктора Драгомирецкого «анфан террибль», потому что ездить девушкам на велосипеде считалось в те времена неприличным.
Заверив Данилу, Харитона и Флегонта, что она прибудет непременно, и ни в коем случае не опоздает, – что было существенно, ибо опаздывала она всегда и всюду, – Марина отсалютовала хлопцам рукой, вскочила на велосипед и исчезла в лабиринте печерских переулков. У Марины Драгомирецкой сегодня было запланировано еще множество неотложных дел: получить в центральной «Просвите», на Прорезной для «Просвиты» печерской разнообразную литературу на украинском языке; на Святославской, в помещении высших женских курсов, выступить на митинге суфражисток и разгромить суфражистское движение за его безразличие к национальному вопросу; на Шулявке принять участие в учредительном собрании организации женщин–украинок и потребовать, чтобы женщины–украинки кроме кройки и шитья ввели в своей организации также изучение украиноведения; на Лукьяновке – в комендатуре лукьяновской тюрьмы – добиться от тюремной администрации проведения среди заключенных культурно–просветительной работы на украинским языке…
– Ну и прыткая! – удивился Данила, когда облако пыли, поднятой с немощёных печерских улиц закрыло велосипед Марины.
Проворная! Меня переговорит! – с почтением и даже с некоторой завистью согласился Харитон. – Нам бы такую на «Марию–бис»! В два счета сварганили бы… что–нибудь такое…
Флегонт промолчал, только зарделся и обогнал товарищей, чтобы они не заметили его смущения.
На завалинке у домика Брылей друзья увидели ранних гостей. Харитон схватился за голову:
– Мать–богородица, спаси нас и помилуй! Уже все наши «политики» собрались!
«Политиками» заводская молодежь называла рабочих старшего поколения; собираясь вместе, они неизменно начинали обсуждать политические вопросы, затевали бесконечные споры, и не о чем–либо обычном, будничном, а непременно устремлялись вдаль – во всемирные, как говорится, масштабы. В течение часа или двух тематический круг суживался, и из общих рассуждений прорезывался наконец живой вопрос из жизни родной страны. Сперва такой вопрос рассматривался не иначе как с точки зрения его важности для судеб всей бывшей Российской империи, потом он трактовался применительно к Петрограду, как центру и столице страны, далее перебрасывался в Киев, и таким путем, где–то уже на третьем часу прений, спорщики добирались, наконец, и к себе на Печерск. И только тут спор разгорался в полную силу и страсти достигали своего апогея.
– Европа! Азия! Америка! Африка! Австралия! – кричал в эту минуту, размахивая кулаками, Василий Назарович Боженко, столяр–модельщик. – Сегодня уже весь мир втянут в войну, раз и Соединенные Штаты встряли в эту заваруху! Кровь проливают крестьяне и рабочие, а капиталисты таскают один другого за чубы – кто больше в карман положит на нашей крови и слезах! Нам такая война ни к чему! А ты говоришь!..
«Говорил», конечно, Иван Брыль, самый заядлый полемист, готовый спорить с кем угодно, даже с самим собой.
– Еще бы! Ведь ты уже три дня как записался в большевики! «Мир – хижинам, война – дворцам» – об этом, брат, я знал, еще когда ты пешком под стол ходил. Но ведь сам Карл Маркс учит, что все решают обстоятельства! А обстоятельства, брат, сейчас совсем другие. Вот слухай меня сюды, я сейчас объясню тебе все как есть…
Старый Брыль отклонился назад, чтобы лучше видеть своего оппонента, и разгладил усы книзу – такова была его привычка. Василий же Боженко перестал махать кулаками, но принялся жестоко ерошить бороду – такова была его привычка.
– Когда Россия была еще царской, – поучительно начал Иван, – то каждому дураку было ясно: пускай себе император проигрывает свою войну…
– Ну, ну? – подзадорил Боженко, дергая себя за бороду.
– Вот тебе и «ну»! А теперь появилось, сказать бы, совсем новое обстоятельство: революция! Так и пойми ты, большевистская твоя голова, что если победу завоюет кайзеровская Германия, королевская Австрия и султанская Турция, то победят они революционную Россию. Одним словом – погибнет тогда революция в России! То какой же, спрашиваю я тебя, вывод должен сделать для себя рабочий класс?
– Ну, ну? Какой, какой?
– Ясно – какой: поосторожнее надо быть с лозунгом «война войне», раз теперь такое обстоятельство…
Боженко вскочил с места и снова замахал кулаками:
– Так революция ведь у нас буржуйская…
– Буржуазная, – менторски поправил Иван.
– Буржуазная! Так где же тогда совесть твоя? Ты что же, за Временное правительство министров–капиталистов?
– Я, чтоб ты знал, против капиталистов еще с тех годов, когда ты про революцию и не думал! Временное правительство надо революционизировать и от буржуазной революции двигаться к нашей, пролетарской. Сам товарищ Ленин говорит, что необходимо мирным путем…
– Так Ленин же это не о войне говорит, а о том, как власть брать Советам в свои руки! – отозвался солдат Королевич, а Боженко подскочил вплотную к Ивану, будто собирался схватиться c ним врукопашную.
– Ты что ж, сукин сын, меньшевизм разводишь, «революционное оборончество»? Тьфу!
Разъяренный Иван тоже вскочил с завалинки:
– Так, по–твоему, выходит, что я меньшевик? Это ты хочешь сказать мне, – матери твоей сто чертей?! А кто же тогда революцию начинал? Разве не мы, киевские пролетарии?
– Правильно, Ваня! Верно, Иван Антонович! – закричали «политики», и громче всех кум Максим.
Все они были потомственными киевлянами и от пролетарской гордости за родной город отказываться не собирались. Где «Союз борьбы» – еще с тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года – начал распространять идеи единства рабочего класса? В Киеве, на заводах. Да сам Владимир Ульянов–Ленин в своей брошюре «Умирающее самодержавие и новые органы народной власти» в пример всему русскому пролетариату поставил именно пролетариев–киевлян. Где впервые после Парижской коммуны была первая в мире пролетарская республика – пускай только пять дней? В Киеве, на, Шулявке, в Политехническом институте. Чьей кровью, как грозовым ливнем среди лета, затопили эту республику? Кровью киевского рабочего класса… А забастовки? И при старом режиме были, и теперь.
Забастовки действительно потрясали сейчас Киев, как лихорадка. За два месяца после Февральской революции бастовали уже и металлисты на больших заводах – Гретера и Криванека, и «Южно–Русском металлургическом», и печатники всех городских типографий, и сапожники с фабрики Матиссона, и табачники Соломона Когана, и пивовары Бродского и Калинкина, фешенебельные конфекционы Кругликова, Рабина, Сухаренко, Эрлиха и Френкеля, бастовали даже огромные, на тысячи рабочих, мастерские военного обмундирования Юго–Западного фронта на Печерске и на Демиевке.
– Молодчаги портные! – кричал кто–то. – И где это ты, Вася, столько молодцов заплаточников да штопальщиков набрал?!
– То не я, – скромно, но с достоинством отвёл похвалу Боженко. – Мое дело как члена Центрального бюро профсоюзов – коллективные договоры. А забастовочным делом руководит Смирнов.
– Это какой же Смирнов? Тот, который меньшевик, тот, который эсер, или, может, тот, который вовсе беспартийный?
– Который большевик, конечно. Иван Фёдорович. Закройщик. В подмастерьях у Френкеля был. А учился у мадам Дули на Подоле…
– A! – обрадовался Иван Брыль. – От мадам Дули! Значит, Ваня–маленький? Господи боже мой! Так это ж наш заядлый рыбак. У него еще своя рыбацкая сижа была под Аскольдовой могилой, ближе к Амосовскому парку, как раз там, где и мы с Максимом ловим! Боже мой! Вот этаких судаков он на удочку брал! Значит, возвратился уже из ссылки? А я и не знал… Максим! Помнишь нашего Ваню?..
– Еще бы! Ваня–маленький, невзрачный такой!
В кружке захохотали: сам коротышка, Максим показывал рукой от земли так низко, что если бы это было правдой, то Иван Федорович Смирнов должен бы оказаться лилипутом.
Разговор разгорался все жарче, теперь должны были политься бурной рекой воспоминания, – и свадьбу, верно, пришлось бы откладывать до другого раза, если бы в эту минуту общим вниманием не завладело новое событие.
2
Калитка распахнулась, и во двор вошли трое.
Впереди шел человек в солдатский гимнастерке без погон – теперь, на третьем году войны, так ходила почти половина населения бывшей Российской империи. Он держал древко со знаменем, свернутым и перевязанным шнурами. Двое других были одеты по–рабочему, но празднично: у одного выглядывала из–под пиджака украинская вышитая рубашка, а у другого – русская, под пояс. Сапоги у всех троих были со скрипом на весь квартал.
Знаменосец – стройный, жилистый, лет под тридцать – был по–военному подтянут и видом суров.
Это был Андрей Иванов.
Ассистентами при знамени были арсенальцы: Фиалек, председатель польской секции киевских большевиков, и Косяков – председатель завкома «Арсенала».
– Андрей! – обрадованно зашумели все. – Здорво, Иванов!
Андрея Иванова, хоть и появился он в Киеве лишь с год назад, хорошо знали не только на «Арсенале», где он работал токарем, но и на всем Печерске: до революции – как организатора тайных собраний на берегу Днепра, а со дня революции – как руководителя арсенальских большевиков и председателя Печерского районного комитета большевистской партии. Батрацкий сын из–под далекой Костромы, затем чернорабочий на Московско–Курской железной дороге, далее токарь на механических заводах в Москве, он был призван в армию в самом начале войны и воевал, пока не получил чахотку в Мазурских болотах. После госпиталя, как специалист–токарь по металлу, Иванов был отозван на военные заводы и вместе с командой питерских путиловцев и московских, от Ралле и Дука, квалифицированных металлистов прибыл на киевский «Арсенал», в кузницу оружия Юго–Западного фронта.
Иван и Максим бросились к Иванову:
– Принес–таки! А мы уже побаивались, что…
– Ура! – завопил Харитон, обрадованный вдвойне: неугомонных «политиков» Андрей Васильевич в два счета поставит на место!..
И верно: все сразу пошло по–другому. Иванов со знаменем очутился в центре. Его окружили и стар и млад. Женщины оживленно двинулись на крыльцо из кухни, а за женщинами, словно из мешка, сыпанули многочисленные малыши – брыленки, колиберденки и прочие, соседские. С улицы тоже повалил народ: соседи и прохожие, незнакомые люди. Забор и ближние деревья воробьиною стаей усыпала печерская детвора. Похоже было, что сейчас в маленьком дворике Брылей должно произойти некое выдающееся историческое событие мирового масштаба.
А впрочем, так оно и было. Сын всеми уважаемого слесаря–разметчика Ивана Антоновича Брыля, молодой арсенальский слесарь Данила женился на девице Антонине, дочери столь же известного арсенальца Максима Колиберды, а Данька с Тоськой знали все на Рыбальской, Кловской и Московской – в сторону Днепра, а в сторону суши – до Черепановой горы и Бессарабки. И отчаянные Данько с Тоськой женились, впервые в истории Печерска, а быть может, кто ж его знает, и впервые в истории всего человечества, без церкви и попа, «на веру», но – законно. Ибо красное знамя революции, – а революция ныне и была верховным законом, – должно было благословить на дальнейшую счастливую жизнь первую революционную рабочую семью. Так разве это было событие не всемирного значения?
И, как бы в подтверждение этому, за углом Московской улицы громко грянули трубы духового оркестра. Грянули так призывно и победно, словно ведя колонну на смертный бой против ненавистного врага.
Это был чудесный подарок молодоженам и их старым родителям от арсенальских большевиков. Сразу смекнув, какое выдающееся значение может возыметь подобный акт гражданского революционного самосознания, Иванов быстро сбегал в 3–й авиационный парк, партийная организация которого всегда действовала в согласии с арсенальцами. Музыканты–авиапарковцы охотно откликнулись на призыв представителя рабочих, и оркестр – в полном комплекте – немедля двинулся приветствовать революционную рабочую семью и служить ей руладами своих валторн и грохотом барабанов для свадебной пляски вокруг традиционной свадебной кадки.
Четко отбивая шаг, оглашая Печерск могучими звуками геликонов, выводя боевую, на пролетарской крови родившуюся рабочую песню «Вышли мы все из народа, дети семьи трудовой», оркестр киевских авиаторов, прославленный героическими подвигами на фронтах войны, маршем вышел на Рыбальскую, к забору домишек Брыля и Колиберды.
– Мир – хижинам, воина – дворцам! – приветствовали оркестр дружным визгом мальчишки, потому что на красном знамени, которое принял 3–й авиапарк в день свержения самодержавия, как новый боевой революционный штандарт, были вышиты золотом именно эти слова «Мир – хижинам, война – дворцам!»
Огромная толпа народа хлынула за оркестром и затопила всю Рыбальскую до самого спуска на Собачью тропу.
Оркестр отыграл и умолк на виртуозном пассаже кларнетов при последних словах: «Если ж погибнуть придется в тюрьмах и шахтах сырых, дело всегда отзовется на поколеньях младых», – и на улице стало так тихо, словно вокруг и вовсе не было людей.
А притихли все потому, что в тесном дворишке Брылей началась торжественная церемония родительского благословения.
Старший боярин Харитон суетился в толпе, наводя порядок и приготовляя все как нужно:
– Дружки, сюда! – кричал он. – Становитесь в ряд, в ряд! А где же невеста? Тоська где? Антонина Максимовна, ну как вам не стыдно? Куда вы запропастились? Становитесь сюда. Да что ты ерепенишься? Ты же невеста! Да имейте же совесть, товарищи! Подвиньтесь, дайте дорогу родителям! И грядки с рассадой не топчите! Тьфу! Бей тебя сила божья! Вот народ! – Он в отчаянии схватился за голову. – А где же кадка? Разве можно свадьбу без кадки? Счастья и хлеба молодым – чтоб на всю жизнь хватило! Флегонт! Ступай, тащи кадку! Да не от Брылей, у Брылей маленькая, от Колиберды кати: в ихней кадке сам дядька Максим утопиться может!
Молодые уже стояли посредине, и Харитон связывал им руки платком, затягивая чуть ли тройной морской узел.
Данила и Тося склонили головы и потупились, отводя глаза от людей. Данила даже похудел от волнения. Тоси и вовсе светилась от бледности – и теперь было ясно видно, что веснушки покрывают все ее лицо, шею и плечи. Она поглядывала исподлобья, будто котенок, загнанный собаками на забор.
Иван стоял с Меланьей, Марфа с Максимом. И у Марфы и у Меланьи на вышитых петушками рушниках лежали круглые буханки, присыпанные солью, – как снаряжают в дальнюю дорогу. Мамы уже не утирали слез, были заняты руки, и слезы вольно катились по щекам… За всеми хлопотами им за весь день так и не дали выплакаться, как надлежит матерям, когда они отпускают детей своих в самостоятельную жизнь. А уж как хотелось бы им, сердечным, наплакаться: без молитв, без креста благословляли они кровь и плоть свою в трудный жизненный путь…
Иван и Максим стояли важные и торжественные. Они тоже переживали всю сложную гамму родительских чувств, но были проникнуты и сознанием величия и значительности акта, который решились совершить.
Важные и торжественные, в праздничных пиджаках и чистых рубахах, с аккуратно причесанными волосами, они не знали, куда девать свои руки. Треклятые руки то приглаживали усы, то одергивали пиджаки, то лезли в карман и доставали кисет, тут же поспешно пряча его обратно, – и снова болтались без всякого толка. Руки у обоих были натруженные, мозолистые, с шершавыми ладонями, – такие проворные и умные в работе и такие неуклюжие сейчас, без дела.
Позади родителей со сдернутым знаменем в руке расположился Андрей Иванов, Фиалек и Косяков – почетный эскорт – стояли с двух сторон, вытянувшись как на вахте у знамени, на котором было начертано «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».
На улице воцарилась тишина, только женщины потихоньку охали и причитали – как же это невенчанными и без креста женятся христианские деточки, Тоська с Данилой?
– Ну, детки… – начал Иван Брыль.
В ту же минуту Харитон потянул за белый платок, связывающий молодых, и Данила с Тосей рухнули на колени.
Андрей Иванов распустил шнур и начал развертывать полотнище знамени. Он склонил древко, и стяг стал словно бы стекать красными струями из его рук к земле. Лучи низкого солнца обагряли знамя и искрились самоцветами в золоте новенького позумента.
Иван Брыль замялся. Все, что от века произносилось отцами и дедами при благословении, было уже, пожалуй, некстати, – но что же нужно говорить по–новому, по–революционному?
– Пришла ваша пора, детки, – наконец сказал Иван, – и полюбили вы друг друга, как те голубки. Не можем мы, старые родители, перечить против этого…
Меланья с Марфой зарыдали во весь голос, но так и надлежало в этом случае матерям.
– Помните же, дети, – повысил голос Иван, – что старые люди говорят: нет лучше друга, как супруга!
– С добрым мужем и горе легче одолеть! – спешно подбросил и Максим. – Смотри же, Данько, и в лихую годину не бросай верную жену! – И тут он вдруг вспомнил, как приходилось ему не раз сватать и благословлять в спектаклях любительского кружка. – На счастье, на здоровье, на долгие лета! Дай боже вам на свете пожить, деток наплодить, а там и спаровать их, как сейчас паруетесь сами. Был ты, Данько, нареченный, а стал суженый. Была ты, Тося…
Но Иван решительно отстранил его и выступил вперед.
– Подожди, я старше тебя на два года, да и сын же мой, а твоя – только дочь…
И теперь, перехватив в свои руки инициативу, Иван заговорил достойно и торжественно:
– Запомни, Данила: родители лелеют дочку до венца, а муж жену – до конца! – Он сурово посмотрел на макушку склонившейся перед ним головы сына, а затем перевел взгляд на стриженые космы Тоси, дрожащей от волнения и перепуга. – А ты, Антонина, гляди: будь моему и супруги моей Меланьи Афанасьевны сыну верной женой, а детям его – доброй матерью. Будешь тогда и ты нам со старухой хорошей дочерью. Благословляю вас, дети мои, отцовским моим благословением и желаю вам…
Тут Иван почувствовал, что сейчас и сам заплачет, потому что именно такими словами и его когда–то благословлял отец на женитьбу с Меланкой. Иван быстро наклонился, поднял Данилу, а из ним и дрожащую Тосю, трижды поцеловал каждого в губы, затем – еще раз в голову, а Данила и Тося приникли к его шершавой мозолистой руке.
Потом Иван передал детей Максиму – для того же обряда. А уже Максим – и Меланье с Марфой.
Меланья с плачем приникла к Даниле, нежно обняла Тосю. Марфа, строгая и торжественная, перецеловала детей крепко, коротко, по–мужски. Но обе они при этом крестили детей и сердито поглядывали на мужей, таких уже непримиримых революционеров, – чтоб им ни дна ни покрышки!
Данила с Тосей снова упали на колени, едва живые от волнения.
А старый Брыль, взяв знамя из рук Иванова, высоко взмахнул полотнищем и накрыл склонившихся перед ним детей, – так что их не стало и видно под красным знаменем.
– Пускай же вас на всю жизнь и на все дела благословит наше красное знамя, как мы вас благословляем…
Иван поцеловал краешек знамени и сунул древко Максиму. Максим тоже поцеловал, но ничего сказать не смог: он истекал слезами, и суровая Марфа ласково утешала его.
– Ура! – закричал Харитон.
– Ура! – покатилось со двора на улицу, а с улицы Рыбальской – на улицы Кловскую и Московскую и на Собачью тропу.
Оркестр авиаторов грянул туш.
Тут выступил вперед Андрей Иванов. Подхватив знамя из рук Максима, он взмахнул полотнищем над молодыми, над родителями, над всей толпой гостей.
– Товарищи! – выкрикнул Иванов.
Ему нужно было подняться на какое–нибудь возвышение, но рядом была лишь кадка, которую прикатил Флегонт, и Иванов стал на свадебную кадку.
Люди придвинулись: всем было интересно, что скажет по такому поводу большевистский «главковерх» на Печерске.
Иванов сказал коротко.
– Данила и Тося! – сказал Иванов. – Делайте в вашей жизни все только так, чтобы быть достойными красного знамени.
– Ура! – заорал Харитон.
– И слава вашим родителям, которые подняли на благословение знамя революции!
– Слава! – грянули все.
Оркестр сыграл «Интернационал».
И тут люди зашумели, заговорили, и всё смешалось. Данилу и Тосю бросились обнимать и целовать, потом подхватили на руки, и они поплыли над головами в воздухе, на руках дружек и бояр. Некому было и полено бросить молодым под ноги – так и осталось неизвестным, кто же первый переступил через полено и кто, таким образом, станет первым в семье…
И именно в то время, когда Данилу с Тосей в третий раз пронесли по кругу, у калитки опять возникла суматоха и во двор въехала на велосипеде студентка Марина Драгомирецкая.
Она осталась верной себе – опоздала и на этот раз.
Только велосипед под ней был как будто бы не прежний, сверкающий никелем, с сеткой над колесами, английский «дукс», а какая–то рухлядь рижского завода, самой дешевой марки.
– Неужели я опоздала? – в отчаянии кричала Марина. Соскочив с велосипеда, она схватили Тосю в объятия и – как обещала – принялась «зацеловывать ее до смерти».
И тут выяснилось, что Марина явилась с подарком.
В калитку, пара за парой, вошли двадцать парней и двадцать девушек – все в красивых народных одеждах: девушки – в корсетках и венках, парни – в вышитых рубашках: это и был прославленный хор печерской «Просвиты». Бас, баритон и тенор – Данила, Флегонт и Харитон – по уважительной причине не смогли явиться на очередную репетицию кантаты «Слава Украине», поэтому весь хор в полном составе прибыл к ним.
Хор выстроился перед молодыми и грянул – да так, что и оркестр авиаторов не в силах был бы заглушить, – кантату «Слава Украине».
– Вот это свадьба! – ахнул народ. – Да такой и у сына генерал–губернатора с дочерью графа Потоцкого не было!..
Андрей Иванов подошел к студентке Драгомирецкой и от души пожал ей руку. Потряс руку Марины и Василий Боженко.
– Ну, пани–товарищ! – сказал при этом Боженко. – Удружили! Спасибо вам от имени родителей и от всего рабочего класса!
Тося бросилась к Марине, и теперь уж сама начала зацеловывать Марину до смерти.
Дальше все пошло своим чередом. Молодых повели в комнату и посадили за стол – в красном углу, как раз против свадебного древа. Родители сели подле своих детей и напротив усадили Андрея Иванова, единодушно признанного посаженым отцом. Рядом – не то чтобы посаженой матерью, поскольку молодые годы и девичье положение того не позволяли, – но все же почетной гостьей села панночка Марина Драгомирецкая. Женщины торжественно внесли каравай – два аршина длиной и полтора шириной, – и, прикидывая в уме, принялись дробить его на малые ломтики, чтобы каждому хватило хотя бы отведать. Тогда и Харитон с Флегонтом внесли свое ведерко и начали разливать «оковиту», не зная, как им быть, потому что ведра и на гостей не хватало, а тут прибавился еще целый оркестр да сорок парней и девушек из хора!
Но Марина Драгомирецкая подала знак своим басам, и басы прямо в комнату вкатили бочонок самогона на три ведра и бочку пива – на десять ведер.
Это, собственно, и была причина опоздания Марины на свадьбу, а заодно и секрет обмена велосипеда. Свой велосипед «дукс», стоивший двести сорок рублей, Марина променяла на старую рижскую рухлядь, – такому и новому красная цена полсотни, – и в придачу получила самогонку и пиво.
Теперь можно было начинать обряд обсыпания молодых барвинком, заводить свадебные песни дружек и причитания матерей.
Пили самогон, пили пиво, кричали «горько», и молодые целовались: Данила – торжественно, Тося – испуганно.
Гости, которым не хватило места в комнате, расположились в саду, прямо между грядок с редиской и левкоями. Женщины, конечно, прихватили с собой кое–что: в узелках оказались – у кого пирожок, у кого ржавая селедка, а у кого луковица с хлебом. Юркие мальчишки уже неслись стрелой к лавре, к пани Капитолине с деньгами, что сунул отец тайком от матери, и назад – с сороковками, заткнутыми сердцевинами кукурузных початков.
Оркестр и хор состязались по очереди: оркестр – танец, хор – веселую песню для передышки. За полечкой – «У сусіда хата біла»; после краковяка – «Ой що то за шум учинився».
Вокруг кадки отплясывали сначала дружки с боярами, потом – вся молодежь, а там и старики – «ударили лихом об землю» – уже попозднее, конечно, когда солнце село за Черепанову гору, на землю опустились сумерки, и в широком небе над Печерском засверкали весенние звёзды.
Понятное дело, прежде чем ринуться в пляс, старшее поколение залихватски, в неимоверно быстром темпе, исполнило в два голоса «Кинем об землю лихом, журбою…». А когда утомила пляска, полились в очень уж замедленном темпе и традиционная «Не осенний мелкий дождичек» и «Реве та стогне…».
Гуляли сегодня не горькие обитатели нищенских хибарок на бедняцкой пригородной окраине, а веселые хозяева всего движимого и недвижимого добра на земле.
И только на балконе четвертого этажа мавританского дома не было в эту ночь веселья.
Старый доктор Драгомирецкий стоял там выше всех, в отчаянии сжимая голову. Завтра в восемь – утренний обход в больнице, а он все еще, далеко за полночь, не может уснуть. Он уже пил валерьянку, нюхал соль – ничто не помогало. Разве заснешь, когда на десять кварталов окрест стоит дикий шум и гам? Какое вопиющее нарушение правил общественной тишины и покоя! Нет и нет! Этого модного ныне заигрывания с плебсом доктор Драгомирецкий никогда не признает. Хотя, конечно, и барское пренебрежение к народным низам и, тем паче, угнетение их доктор также категорически осуждал.