Текст книги "Мир хижинам, война дворцам"
Автор книги: Юрий Смолич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 35 страниц)
Юрий Смолич
Мир хижинам, война дворцам
АПРЕЛЬ, 1
ПОБОИЩЕ У СОБАЧЬЕЙ ТРОПЫ
1
Разговор между двумя поколениями был серьезный. Они стояли рядом: Данила Брыль и Тося Колиберда – с сегодняшнего дня она будет называться только Брыль Тося, – стояли бледные и испуганные, но с видом решительным и даже вызывающим перед грозным Иваном Антоновичем Брылем, отцом, и еще более грозным Максимом Родионовичем Колибердой, тоже отцом. Меланья Брыль, мать, и Марфа Колиберда, тоже мать, тихо всхлипывали, припав плечом к плечу, к трех шагах поодаль, за изгородью палисадника.
Прозрачное весеннее утро сияло в эту пору над Печерскими ярами и Собачьей тропой. Молодежь Рыбальской улицы еще спозаранку потянулась к Днепру. Людей постарше тихий благовест лавры настойчиво звал на кладбище: наступило поминальное воскресенье. Но в двух соседних двориках – у Брыля я Колиберды, вот уже двадцать лет неразлучных друзей, – не было сегодня ни спокойствии, ни веселья: крик стоял неумолчный.
– Ну–у–у?.. – перекричал–таки всех старый Иван Брыль.
После этого наконец наступила тишина, да такая, словно бомба упала вдруг и вот–вот взорвется, разрушая все окрест. И только старый Максим Колиберда произнес тихо, но так быстро, будто из пулемета стрелял:
– Повтори, что ты сказал!..
Он ни сдвинулся с места, но казалась, будто он страшно суетится – так быстро от гнева менялось его лицо и ходуном ходило все его щуплое, но жилистое тело.
А богатырски скроенный Иван Брыль стоял как окаменелый, глубоко засунув руки в карманы. Он вытянул голову вперед так, что его могучие плечи приподнялись кверху и выгнулись горбом.
Данила Брыль понял, что рука отца вот–вот потянется к ремню, И он побледнел еще сильнее. Разве снесешь в восемнадцать лет прикосновение отцовского ремня?! Если уж дойдет до этого, то никто не поручится, что тут не произойдет беды.
Тося тоже была бледна. Но она казалась спокойнее: пожалуй, просто не сознавала опасности. В конце концов, ей ведь было только семнадцать лет.
– Мы поженились… – повторил Данила.
Старый Максим Колиберда взвизгнул:
– Что?!
И он шагнул вперед один только шаг, а казалось, будто он бросился бежать.
– Ну а ты скажи?
– Поженились… – едва пошевелила бледными губами Тося.
Мамы заплакали громче.
Чуднми и дикими были их причитания в это радостное весеннее утро. Освободившаяся от снега земля распарилась под щедрым солнцем, у забора, уже закучерявилась нежная зеленая травка, грядки на огороде и клумбы в палисаднике уже были разрыхлены для рассады, почки на каштанах истекали клейким соком, тополь украсился сережками, а на березке появилась нежная листва. Воздух был полон душистых и опьяняющих ароматна апреля, дышалось легко и жадно, и звон церковного колокола разносился так далеко, что и сам шатер прозрачного неба как бы сделался выше и уж теперь–то был, вне всякого сомнения, бездонным и бесконечным. Да и речь тут шля не о мертвом, а о живом, не о смерти, а о зарождении новой жизни. А два женских, голоса все причитали, как над покойником.
Степенный Иван Брыль коротким движением руки остановил горячего и быстрого Максима Колиберду. Бомба еще не взорвалась, фитиль еще дымился и тлел. Мрачным, острым взглядом из–под кустистых бровей Иван впился и лицо юноши, своего родного и самого старшего сына. Сын был точнехонько таким, как и он сам, если накинуть юноше на плечи еще десятка три годков. Но ведь и Иван Брыль был когда–то таким, каков его сын сейчас, если б снять с плеч старика эти тридцать горемычных лет, проведенных у станка в цехах «Арсенала»! Как ж должен повести себя сын? И как бы поступил он сам, если был бы сегодня таким, как сын?
А Данила был парень хоть куда! Высокий, стройный, тонкий в талии и широкий в плечах; нос с горбинкой, как у степняка, и взгляд – ничего не скажешь! – орлиный. А над левой бровью чуб густой да черный! Казак!..
Только как же это он осмелился перечить отцовской воле! Да еще и черт его знает из–за кого – из–за такой невзрачной и плюгавой девчонки! Не была б она дочерью закадычного друга, плюнуть бы только да растереть!
Иван Брыль еще раз скользнул пренебрежительным взглядом по хрупкой, тонкой девчушке, стоявшей перед ним.
И верно, невидной, неказистой была Тося. На голову ниже Данилы – и какая голова! Голова у Тоси, как из сиротского дома, стриженая после испанки, из макушке, откуда у хорошей девушки должна коса расти, у нее был вихор, как у мальчишки–подростка! А волосы? Волосочки что остья; неизвестно даже, чернушка она или, может, белобрысая. Еще и платка никогда, не повязывала, вечно простоволосой гоняла под солнцем, – вот и растет на голове не то кудель, ни то конский волос, хоть леску сучи для удочки. А фигура? Утлая, плечики птичьи. Как же будет работать или детей рожать? Тоже еще, жена!
– Цыц! Молчать! – люто зыкнул Иван на женщин, и мамы испуганно умолкли. – Поженились? – Обернулся он зловеще к молодой паре. – Т–так! Мужем и женой, стало быть, будете? Сказать бы, отец семейства и заступница мать?.. Да разве не говорено тебе, сопляку, что парень сначала должен найти себе место среди людей, встать на собственные ноги, а тогда уже обзаводиться семейством?
Данила поднял голову.
– Теперь же свобода, – бросил он отцу, – каждому дорога открыта! И нет надобности, как при старом режиме…
Но старый Брыль гневно прервал его непочтительную речь:
– Вот как, значит, понимаешь свободу! И больше ничего тебе от свободы не нужно? – Глаза Ивана наливались кровью, лицо багровело, покраснел даже затылок. Старый Брыль постепенно приходил в ярость.
Данилу ответил дерзко:
– Теперь революция! Прошли уж времена…
– Ах ты ж, субчик! – взвизгнул Максим Колиберда и кинулся к парню, не сходя с места. – Выходит, для того мы революцию делали, чтобы вы, сукины дети…
– Подожди, Максим! – остановил его Иван Брыль. – Бить будем, но разговор не кончен. Отвечай, брандахлыст: без родительского, значит, благословения?
Данила, глядя и землю, угрюмо ответил:
– Вот и просим благословить…
– Просите? – загремел отец. – Теперь просите? Съели сало, тогда – дай каши! После венца да неси богов?.. Вы откуда к нам пришли? От попа?
– У попа мы не были, – нехотя отозвался Данила. И тут же поднял голову и остро взглянул исподлобья, точно так же, как смотрел на него отец. – Какие уж там попы, если революция!
Иван Брыль раскрыл было рот, чтобы гаркнуть на сына, но вдруг oceкcя и промолчал.
Революция – то было священное слово для Ивана. Разве не он еще с тысяча восемьсот девяносто седьмого года – от первой киевской маевки в Голосеевском лесу – что ни год выходил демонстрировать пролетарскую сознательность.
Отцовский гнев начал остывать. Не только потому, что революцию Иван Брыл уважал, а еще и потому, что услыхал от сына: попу под епитрахиль голов не клали, – выходит, еще не венчаны, и дело, пожалуй, еще можно уладить…
И Иван пробурчал почти примирительно:
– Так какого же лешего болтаешь, дурень? Женились! Муж и жена! Разве это такое простое дело?
– Дели простое! – твердо отрезал Данила. – Как между парнем и девушкой бывает. Мужем и женой стали в Собачьих ярах…
Мамы вскрикнули и запричитали.
Но Данила добавил для ясности, чтобы уж ни у кого не оставалось сомнений:
– И порешили между собой: на всю жизнь! А прогоните из дома – сами будем жить, сами и проживем…
Максим Колиберда взвизгнул и сорвался с места. Иван взмахнул руками и быстро двинулся за ним. Бомба взорвалась. За забором на улице послышались встревоженные голоса: любопытные, заглядывавшие сквозь щели, ужаснулись и закричали. Меланья и Марфа, заголосив, бросились к мужьям – остановить, не допустить детоубийства. Черные впадины окошек в хибарке Брылей тоже ожили: из темной глубины вынырнули светлые пятна, – показались лица ребят, и прямо через окна сыпанули в палисадник четверо малых брылей и шестеро колибердят – от тринадцати до восьми лет обоего пола.
Шустрый и прыткий Максим первым настиг преступную пару. Он замахнулся на дочь, и руки его протянулись к ее стриженым патлам. Но и Данила не зевал. Он шагнул вперед и заслонил Тосю, поддав ее отцу ногой под коленки, Максим полетел головой в мягкую клумбу с рассадой левкоев, а Данила, ухватив Тосю за пояс, вскочил с нею на бугорок погреба.
– Стой, отец! – крикнул он. – Опомнись! Ежели что – забуду, что меня породил: ударю!
– Убью! – зашумел Максим, поднимаясь с клумбы и высматривая какой–нибудь кол или, на худой конец, хоть палку.
Иван остановился у погреба. Глаза его застилал лютый туман. Сейчас он убьет этого щенка, не поглядит, что сын!
С улицы уже кто–то барабанил в калитку, закрытую на засов. Несколько голосов кричали: «Иван, Максим, рукам воли не давайте!»
– Слезай! – велел Иван. – Я тебе, обормоту, сейчас покажу!
– Эх, вы! – бросил Данила сверху вниз, дыша коротко и учащенно, Он хотел добавить еще что–то, но не находил подходящего слова, чтобы и пробрало покрепче и родному отцу могло бы быть сказано. – Меньшевики вы! – наконец нашел он.
Максим Колиберда нашелся:
– Ах ты ж!..
Больше он ничего не смог сказать, только руки его отыскивали камень или хотя бы ком сухой земли.
Обида обожгла и Ивана. «Меньшевики», «большевики»! Этого раскола сил пролетарской революции он не признавал. Пятнадцать лет он украдкой бегал на собрания тайных рабочих кружков, которые еще от времен Мельникова с Дорогожицкой улицы и Кецховели с Боричева тока всегда, именовались нераздельно: социал–демократическими. Но раз уж так получилось, что кое–кто из социал–демократов потянул руку за буржуями и готов был согласиться на конституционную монархию вместо рабочей республики и прозвали их «меньшевиками», то Иван был против меньшевиков, и обзывать его так – оскорбительно.
Тяжелая обида снова нисколько отрешила рассудительного отца. Черт его разбери, – может, и впрямь погорячились они с Максимом? Может, в родительском гневе действительно скатились к… меньшевистской тактике?
А Максим Колиберда нашарил–таки тем временем камень и швырнул в Данилу. Камень описал крутую траекторию в чистом небе и угодил Даниле в бровь.
Тося вскрикнула, мамы заголосили, а Данила ухватился за лоб. Пальцы его мгновенно обагрились кровью.
Кровь и решила все.
Вот теперь Иван Брыль почувствовал, что и впрямь готов на смертоубийство. Он обернулся на месте и со стремительностью, несвойственной его грузной комплекции, ухватил за плечи друга своего Максима Колиберду.
– По какому праву сына моего убиваешь?
Иван встряхнул щуплого Максима и уже размахнулся, чтобы трахнуть им что есть силы оземь.
Но тут калитку сорвалась с петель, и во двор вскочил парень в красной рубахе, в сапогах бутылками, с гармошкой за плечами.
– Наших бьют! – завопил он. – Эй, Нарцисс! Сюда!
Данила тоже спрыгнул со своей вышки.
– Отец! – кричал он. – Опомнись, отец!
– Боженька! Мать–заступница! – причитали Меланья и Марфа.
Малые брыли и колиберды, числом десять, подняли визг: кто бежал, кто всхлипывал, кто хватался за материнские юбки и прятал голову под фартуки.
Через распахнутую калитку хлынула с улицы толпа. Соседи хватали старого Брыля за руки и за плечи.
– Иван! – уговаривали соседи. – Да бог с тобой!
Старый Максим уже сидел на земле, пучил глаза и потирал горло руками; с перепугу он потерял голос, и ему показалось, что Иван душил его за горло – и удушил. Марфа с Тосей склонились над ним и стряхивали глину с праздничного пиджака. Меланья топталась вокруг Данилы, утирая кровь с его лице и уговаривала мужа:
– Иванушка, голубчик мой! Бог с тобой! Ведь это же сын, кровь наша, сбрось камень со своего сердца…
А во дворе появилась новая фигура. И судя по всему, это была фигура незаурядная, и популярность или, вернее сказать, дурная слава сопутствовали ей неразлучно. Гомон сразу затих, девушки испуганно бросились врассыпную, а по толпе прокатился тревожный шорох:
– Нарцисс!.. Нарцисс!..
2
Тот, кого называли Нарциссом, выглядел и впрямь внушительно: рост огромный, в плечах, как говорятся, косая сажень; на голове черная шляпа с широкими полями, на плечи наброшена пелерина, похожая на казачью керею; под ней белая рубашка, во всю грудь расшитая крестиком. Синие шаровары и желтые подкованные сапоги дополняли его наряд. В руке он держал снопик разнокалиберным кистей и кисточек для малярных работ. Нарциссом этого детину прозывали по–уличному, в паспорте ж именовали он Наркисом Введенским.
Неожиданное его появление огорошило и Ивана Брыля.
– Свят, свят, свят! – пробормотал он, завидев пришельца. – Черт принес поповского выродка! Архаровскую мать–анархию…
Максим кашлянул: новый испуг вернул ему голос.
Тем временем парень в красной рубахе, и сапогах бутылками и с гармошкой за спиной подскочил к Даниле с Тосей и стал в оборонительную позицию, прикрывая их от разгневанных отцов.
– Дядька Иван! Дядька Максим! – воскликнул он. – Извиняюсь: уважаемый Иван Антонович и уважаемый Максим Родионович! Жизни своей не пожалею, но дружка в обиду не дам! Чтоб мне с этого места не сойти, чтоб земля подо мной провалилась в выработанный горизонт, чтоб не быть мне шахтером Харитином Киенко! Поимейте же совесть: революция нам открыла дорогу и будущую жизнь! Мы же пролетариат! Пускай себе женятся!.
А Наркис громоподобным басом рявкнул свое:
– Почему шум, а драки нет? Почто молчите, нищие духом? Кричи! Вопи! Бей! Я отвечаю! Аминь, и бога нет! Да здравствует свобода личности!
Пьяно икнув, он запел:
Задуши своего хозяина,
А потом иди на виселицу, —
Так сказал Равашоль…
Наркис Введенский, попович с хутора Совки и семинарист–недоучка, был изгнан из семинарии за участие в экспроприации почтовой конторы на Демиевке в девятьсот двенадцатом году. Выйдя из тюрьмы, он покаялся и стал служкой в лавре, где обнаружил выдающиеся художественные способности, сделался «богомазом» и начал писать «нерукотворные» иконы для продажи богомольцам. Лавра платила ему по семьдесят пять копеек за доску, а с богомольцев брала по три пятьдесят. Художнику это показалось обидным. Он стал тайком писать дма и продавать иконы по пять рублей за пару Узнав об этом, настоятель проклял его и объявил, что Наркисовы иконы – рукотворные. Тогда уязвленный Наркис публично после пасхальной заутрени открыл людям, что и «нерукотворные» иконы также принадлежат его кисти. За строптивость монахи жестоко избили его и швырнули в пещеру к святым мощам. По Наркис прорыл в податливой глине лаз, бежал из пещеры и в подллаврском кабаке пани Капитолины поклялся перевернуть вверх тормашками лаврскую колокольню. Вот почему, как только произошла Февральская революция, Наркис появился в лавре и швырнул под колокольню две «гранаты Новицкого». Несмотря на то что гранаты были крупнокалиберные, толстенным стенам лавры они никакого вреда не причинили, а Наркис был схвачен милицией и доставлен в Старо–Киевский участок. Тут Наркис заявил, что лавру хотел взорвать по идейным соображениям, как анархист–индивидуалист и атеист–антимарксист, и из участка был выпущен. Потом он выступал на митингах как жертва беззаконной власти царя на земле и бога на небе и категорически требовал ото всех содействия незамедлительному торжеству анархии, матери порядка во всемирном масштабе. В свободные часы он ходил по дворам в поисках «презренного металла на пропитание», нанимаясь красить всякие предметы: кому – забор, кому – двери и притолоки, кому – ставни и сундуки для приданого. Отказывать ему боялись повсюду – от Печерска и до Подола: сила и наглость Наркиса были широко известны. Допьяна он напивался с рассвета.
Увидев гармонь за спиной у Харитона Киенко, Наркис возликовал:
– А ну, шахтер, блудный сын революции, растягивай мехи, давай «Анархию – мать беспорядка»!
Харитон замялся, но Наркис не стал ждать, сорвал с Харитонова плача гармошку и ни все горло заорал:
Под голос набата, под гром канонады,
Под черное знамя – на зов Равашоля…
Иван Антонович Брыль остолбенел. Песня о черном знамени анархии катилась над рабочим Печерском, который двадцать лет назад по призыву киевского «Союза борьбы» поднял красное знамя пролетарской интернациональной солидарности и продолжает нести его высоко до сегодняшнего дня – на маевках, на демонстрациях, во время всех забастовок и сквозь баррикадные бои! Никогда в борьбе за свободу народа над пролетарским Печерском не болталась эта черная тряпка предательства и провокации. И вдруг – гимн анархии разносился именно из его, Ивана Брыля, двора!
Вынести это Иван Антонович, пятнадцать лет являвшийся членом подпольных социал–демократических кружков, никак не мог.
В ярости шагнул он к наглому богомазу–анархисту.
Но тут же остановился.
Наркис горланил, нахально ухмыляясь. Разве не вызывался он в цирке бороться на призы со Святогором, с Фоссом и даже с самим Иванм Поддубным – и брал приз! Не устоять Брылю против Наркиса, хотя и был Иван в свои пятьдесят лет крепок как дуб.
Но кровь закипела в сердце старого Брыля. Не за черное, а за красное знамя годами состояли в черных списках тысячи киевских пролетариев, до тех пор пока месяц назад хлопцы не разгромили охранку на Житомирской, 34 и не сожгли эти паскудные бумаги на Сенном базаре! Красное знамя, а и черное в пятом году обагрилось кровью Жадановского и еще ста пяти человек и осенило первый Совет рабочих депутатов города Киева, развеваясь целых пять дней государственным штандартом Шулявской пролетарской республики!..
Иван Брыль ступил еще шаг, почти вплотную подойдя к Наркису, и изо всех сил заехал прямехонько в его наглую рожу.
Это был меткий удар. Хотя старый Брыль и был зол и разгорячен, но этот удар он рассчитал очень точно: если бить снизу вверх – кость треснет, и тогда не оберешься хлопот из–за увечья, а если ударить сбоку – только дантисту на заработок: вправлять вывихнутую челюсть. Не зря Иван Антонович в юности увлекался, как и многие его сверстники – рабочие пареньки, – боксом и джиу–джитсу. Против его удара никто не ног устоять.
Но великан Наркис только лязгнул зубами и устоял на ногах. Чтобы свалить его, нужно было бить буфером паровоза…
Однако пение прекратилось и гармошка полетела прочь и Наркис взревел:
– Ах ты ж… гегемонт! Да я тебя…
В этот миг на руке Наркиса повис Данила. Огрызнувшись, как пес на муху, Наркис лишь повел рукой, и – вторично в этот первый день своей женитьбы – Данила залился кровью и покатился по земле, к кустам.
– Караул! – кричали женщины. – Смертоубийство! Спасайте!
– Максим! – позвал старый Брыль. – А ну–ка вдвоем!
Но вместо щуплого Колиберды на подмогу подскочил Харитон Киенко. Ведь это он накликал сюда бешеного Нарцисса, ему и наводить порядок, пусть и головою рискнуть придется.
– Ах ты ж босяк! Наших бить! Да не будь я Харитон…
Он не закончил и упал как подкошенный.
– Отец! – подал голос Данила, поднимаясь и утирая кровь. – Беритесь с Харитоном сзади, а я – спереди!
Они бросились втроем, но вдруг их стало четверо: во дворе появился какой–то дядька в брыле, с мешком за плечами. Он шел степенно и, увидев драку, неодобрительно покачал головой; затем сбросил мешок, поплевал на руки и бросился в схватку одновременно с Данилой.
Приступ наконец увенчался успехом. Особенно потому, что к четверым присоединился и пятый: старый Колиберда. Ростом Максим доставал анархисту лишь до пояса и сразу же хитро воспользовался этим. Он ухватил Наркиса руками под коленки, и великан–таки грохнулся наземь.
Тут ему и пришел конец: его ткнули мордой в грядку, руки завернули на спину и мгновенно связали Даниловым ремнем, а ноги спутали широким дядькиным поясом.
Затем – при общей одобрении – Максим собственноручно спустил анархисту штаны, а Иван взял розгу из березового веника. При этом старый Брыль объявил и условия экзекуции:
– Будем пороть, пока ты, шаромыжник не поклянешься, что больше не будешь петь свою паскудную песню на Печерске… Считай, Авксентий, сколько выдержит, – ты ведь у нас арифметик, все земельку считаешь. А ты, Максим, приготовь и себе хлесткую: сменишь меня, когда запарюсь либо когда моя розга на лыко посечется…
Дядька, названный Авксентием, сразу же принялся отсчитывать – раз… два… три… В этом дворе Авксентий не был чужим человеком: он доводился братом Меланье Брыль, урожденной Нечипорук, из села Бородянки, что в пятидесяти верстах от Киева. А в город Авксентий приехал сегодня поутру на воскресный базар; Купить пуд гречихи на посев да расспросить о новостях. Он считал, загибая пальцы на руке, а между ударами утирал пот со лба.
Соседские старики, опершись ни палки, окружили место экзекуции, одобрительно поддакивая и неодобрительно качая седыми головами.
Сменил Колиберда Брыля после двадцати пятого удара. Тут Наркис не выдержал и запросил пощады. На сороковом ударе он пообещал не петь «мать–анархию» на Печерске, на сорок пятом – обходить Рыбальскую по Черепановой горе с запада и по Царскому саду с востока.
Женщины стояли у дома, заслоняли детям лица своими фартуками, да и сами стыдливо отворачивались, смахивая сердобольные слезы, и всхлипывали потихоньку – потому что тем, кто всхлипывал громче, сразу доставалось от Ивана Брыля за малодушное сочувствие презренному архаровцу, дезорганизатору пролетарского единства.
Когда после пятидесятой розги «демаркационная линия» точно определилась – экзекуция были прекращена и Наркису развязали руки и ноги. Максим Родионович напялил ему на голову широкополую шляпу, накинул на плечи черную накидку, Иван Антонович влепил прощальный подзатыльник, и великан–анархист кубарем выкатился за калитку, выкрикивая проклятия и угрозы. Клял он и бога, и черта, и буржуазию, и пролетариат, и угрожал, что еще поквитается с гегемоном!
3
Инцидент, таким образом, был исчерпан, и все мужчины – Иван Брыль, Максим Колиберда, Авксентий Нечипорук и соседские деды – расположились на завалинке перекурить, а женщины побежали в дом – привести им воды, квасу или рассола…
Главное событие – неожиданная и самовольная женитьба Данилы и Тоськи – не то чтобы было забыто, но на какое–то время отодвинулось на задний план: нелегко было возвращаться к важному делу сразу после только что пережитых мелочных волнений.
Иван Брыль уже устыдился своего карательного порыва, совестно ему было смотреть в глаза другим, и oсобеннo угнетала его левая сторона дворика, где вроде бы никого и не было, лишь за кустами виднелся покосившийся замшелый заборчик. Однако Иван украдкой, из–под руки, поглядывал именно туда, правда малость повыше заборчика, как бы в небо. Там, поодаль, за тремя или четырьмя двориками с приземистыми старосветскими домишками, возвышался новый каменный дом, построенный в мавританском стиле.
С балкона на четвертом этаже этого дома виден был как на ладони весь двор Брыля и всё, что в нём происходило. Да и розгу–то Иван бросил как раз тогда, когда заметил, что на балконе показался кругленький человечек в желтом чесучовом пиджаке. Увидев внизу во дворе Брыля жестокую экзекуцию, обладатель желтого чесучового пиджака схватился за голову обеими руками и, ужаснувшись, «возвел очи горе».
Там, в квартире на четвертом этаже мавританского дома, проживал доктор Гервасий Аникеевич Драгомирецкий с тремя детьми: Ростиславом, Александром и Мариной. Брыль и Драгомирецкий не были между собою знакомы ни запросто, ни в связи с какими–либо делами; один был рабочий, другой – деятель уважаемой интеллигентной профессии, а болеть и тем паче прибегать к врачебной помощи Брыли по бедности своей не имели обыкновения. Просто доктор Драгомирецкий – там, вверху, на высоте своего балкона, – был словно бы второй совестью старого Брыля, и, как суда совести, боялся Иван Антонович осуждения со стороны человека с чужого мавританского балкона.
– Ну так как? – заговорил наконец, еще не отдышавшись, Иван Брыль, когда взгляд его, уклоняясь от распроклятого балкона, набрел на лицо дядьки Авксентия. Пора было увести разговор к будничным делам и забыть об этом утреннем казусе. – О чем болтают на базаре? Какие там новости?
Авксентий Нечипорук тяжело вздохнул. Ничего утешительного на базаре он не услышал, хотя где же и узнаешь новости, если не на базаре? Одни говорили, что непременно нарежут земли, а другие возражали, что нет – никак не нарежут, потому что где это видано, чтобы временные министры нарезали землю навсегда, раз они – временные, а главное сами помещики и капиталисты?
– И это, верно, так на самом деле и есть, – горестно заключил Авксентий, потому что как раз главного временного министра Родзянки племянник был хозяином имения, что граничит с арендованным клином Авксентия Нечипорука: вот здесь имение графа Шембека в Бородянке, а вот тут родзянкины Бабинцы… – Может, хоть ты, Иван, скажешь мне толком? – с болью допытывался Авксентий. – Человек ты рабочий, сказать бы – пролетариат, да к тому же в городе всякому виднее! Скажи, положа руку на сердце; нарежут или не нарежут мужику земли? Нам, по крестьянскому нашему положению, это же первое дело – земельный вопрос! Да и по семейным обстоятельствам, сам знаешь, туговато выходит: собственной земли только две десятины, а сыновей – тоже двое. Как тут быть? А к тому и характерами вышли сыны: вот как ночь и день разные…
У дядьки Авксентия, точно, было два сына: Софрон, старший, и Демьян, младший. Софрон и сейчас сидел дома на отцовском хозяйстве – на двух клиньях собственных и двух арендованных у графа Шембека – и даже ухитрялся держаться трехполья. Хозяин он был рачительный и характером смирен – перед богом на небе и властью на земле. После революции, понятно, и он стал поглядывать на широкое помещичье поле, однако полагал, что землю у помещиков надо взять за выкуп, – по справедливости, по–божески и, главное, по казенной бумаге. Младший же, Демьян, воевал сейчас на позициях; он и от рождения был крови горячей, а особенно распалился, когда получил два Егория за отвагу, две раны и одну контузию. В письме с фронта он извещал отца, что жив, здоров, чего и всем желает, что настанет еще правда на свете, а землю у помещиков нужно брать немедля и непременно, и выкупа никакого. Так, мол, пишут и в газете «Окопная правда». А в последних строках письма допытывался, что думают по этому поводу «вольные» в тылу и вообще не слыхать ли, когда с этой анафемской войной покончат?
– Вишь, какой вопрос! – сокрушался дядька Авксентий. – И отец один и мать была одна, а у двух сынов – два характера. Знал бы ты, шуряк, какая морока с ними!
Беседа о сыновьях и о том, какая с ними морока, поневоле напомнила Ивану хлопоты с собственным непокорным сыном.
Правда, от сердца у Ивана уже отлегло: зло свое он сорвал на Наркисе, да к тому же – раз дело сделано – разве вернешь назад? Молодке снова в девки не выйти!.. А тут ещё и сама плюгавая Тоська маячила перед глазами – то квасу поднесёт, то рассолу из–под квашеных помидоров подаст. Марфа Колибердиха знаменито квасила помидоры ни дубовых листьях – непременно, чтоб лист с дуба–нлиня[1]1
Дуб, не теряющий листьев на зиму.
[Закрыть], – и чарка, под эти ее соленые помидоры шла особенно точно, это вся Рыбальская знала. Любопытно – так ли пойдет под эти помидоры и большая свадебная чара?..
А Данила что ж? Казак оказался хоть куда; самоотверженно ринулся спасать родителя! В отца всё–таки удался, сукин сын! Улаживать надо это дело, и улаживать сразу! А то пойдут теперь разговоры меж добрых людей…
И старый Брыль, опрокинув ещё кружку рассола, поднесённую тщедушной Тоськой, вытер усы и солидно обратился к печерским старикам, которые всё ещё стояли кучкой, опершись на палки, и качали седыми головами, обмозговывая события.
– Старики! И вы, люди добрые! Послушайте, что я вам скажу! Не об этом дурном богомазе и его задрипанной матери–анархии речь: всыпали ему по заслугам – и черт с ним, пусть не лезет в другой раз к честному народу! А скажу я вам о нашем, Брылей и Колибердов, семейном деле. Скажу о моём паскуде Даньке и его скаженной, то бишь, суженой Тоське… Сиди, Максим, тихо, я за нас обоих скажу! – зыкнул он на старого Колиберду, который вдруг засопел и заёрзал на своем месте. – Вы уже слышали, чай, ибо слухом земля полнится, какой тут грех приключился? Своевольно учинили эти паршивцы по глупому своему разумению!..
Старики одобрительно закивали и неодобрительно закачали головами.
Со старшими Иван говорил стоя – были эти деды старыми, отработавшими свое арсенальскими рабочими, либо отцами рабочих из бедных, батрацких сел под Киевом. Поднялся и Максим: хоть и не он держал речь, однако говорилось и от его имени.
И старый Брыль закончил так:
– Стало быть, просим у вас, старики, сказать бы, благословение на наше родительское решение. Раз сошелся парубок с дивчиной – под венец! Пусть окрутятся как положено! И свадьба чтоб не позднее как сегодня была! Чтоб ни дня, ни часу не было наговора на Брылей и Колибердов!.. Эй, старуха! Пеки пироги! И чтоб была самогонка, потому как денатурат Брыли и Колиберды не употребляют: он теперь травленый… Деньги? Денег у людей займи! А если нет и у людей, то неси барахло на Бессарабку! Продавай хоть невод, хоть снасти. Челн – пся крев! – продай, а самогонки чтоб было два ведра, на меньшее нет нашего с Максимом согласия. Соседей со всей улицы кличь! Чтобы свадьба была по–нашему, по–людски! С Инженерного зови Антоненков, а со Зверинца – Богданчуков, Иванова Андрея – с квартиры Дюбина. За Василием Боженко на Киев–второй беги!
– Василий Назарович в партию большевиков записался, – сказал кто–то. – Разве ему теперь самогонкой заливаться?
– А Андрей Иванов в большевистском комитете печерский партийный председатель. К лицу ли ему будет, Иван?
– Ну и что? – разошелся старый Брыль. – Большевики, как и все люди, к рюмке охочи. После полдника и свадьбу сыграем. Эй, старуха! Где дети? Пускай все идут сюда – и брыленки и колиберденки! Благословлять молодых будем. Неси богов!.. Тьфу! – Иван вдруг запнулся. – Максим! А как же с благословением? Может, после революции с иконами не годится?
Максим Колиберда смог, наконец, вставить и свое слово:
– Эх! – выкрикнул он и даже рубаху распахнул на своей куриной груди. – Окрутились уже и без патлатых! Пускай на Печерске будет по программе русской социал–демократии первая гражданская рабочая свадьба – на страх кадету Милюкову! Ура!
– Ура! – закричал Харитон Киенко. – Наша взяла! – Он растянул мехи тальянки и взял тенором:
Отречёмся от старого мира,
Отряхнём его прах с наших ног…
Но тихую Меланью мужнино решение поразило как гром с ясного неба. То она суетилась – смыла кровь с лица Данилы, приголубила Тосю, нашлепала детей, застегнула Ивану сорочку, – а тут у нее опустились руки и подкосились ноги.
– Боже ж мой! – запричитала она. – Испокон веков по–христиански под иконами благословлялись и в церкви венчались!.. Бог с тобой, старик, что ты несёшь?
– Цыц! – зыкнул Иван. – Разве народного слова не знаешь? Не та свадьба, где попы венчают, а та, что люди благословляют…