Текст книги "Мир хижинам, война дворцам"
Автор книги: Юрий Смолич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)
Данила с Тосей стояли в толпе – одни поздравляли их, другие отчитывали. Данила смущался, утирал пот рукавом, а Тося пряталась за спины подруг, которые сразу сбежались невесть откуда. Теперь уже в точности можно было установить, что Тося не из чернявых, но и не из белявых, a просто рыжая: она краснела так густо, до самых плеч, как краснеют только рыжеволосые. Кто–то уже соединил руки Данилы с Тосиными, а Харитон вертелся подле них юлой и нашептывал Даниле на ухо:
– Я же тебе говорил, я же тебе говорил: только так и надо. По–нашему, по–шахтерски: раз, два и – пошел на–гора!
Молодой шахтер Харитон Киенко, киевлянин родом, во время аварии на шахте был контужен и теперь отбывал дома, у Собачьей тропы, месяц «вольной поправки».
Однако вопрос старого Брыля всё еще оставался без ответа. Чем же, и в самом деде, благословлять на женитьбу – на труд в поте лица и на рождение в муках детей – ежели без икон и попа?
– Хлебом благословим! – решил Иван. – Хлебом и солью, как в дальнюю дорогу. Неси, старуха, буханку на рушнике, да щепоткой соли сверху присыпь!
Меланья залилась слезами. Марфа возле нее грозно шевелила черными змейками бровей, руки у нее сами упирались а бока.
– А то еще красным знаменем можно! – вдруг подсказал Харитон. – У нас, на «Марии–бис», малец народился, как раз когда праздник всероссийской свободы справляли. Так всей шахтой и порешили: окрестить его красным знаменем как символом революции и – пролетарии всех стран, соединяйтесь! Накрыли малыша красным знаменем, а искупали в пиве завода Бродского «Ласточка» – пусть растет и бродит, пока живой! А, дорогие товарищи? Красным знаменем?! Вношу предложение!.
Иван Брыль искоса поглядел на Харитона: молод еще о красном знамени разговаривать!. Недолюбливал Иван, когда младшие подавали голос раньше старших. Дать бы ему подзатыльника, чтобы знал, поросенок, в чьей луже валяться.
– А ты помолчи! Вперед батьки в пекло не лезь! Я еще не договорил. Мое это и есть предложение насчет красного знамени, пусть хоть Максим скажет: мозговали мы с ним об этом ещё когда в подпольный кружок ходили.
Максим закивал, поддакивая. О красном знамени как об атрибуте для благословения они, правду говоря, никогда с Иваном не толковали, но и Максиму хотелось, чтобы быстрый на язык шахтарчук узнал свое место. Да, кстати, подвернулся случай утвердить свой авторитет перед всеми, что удавалось не часто: в доме Колиберды наивысшим авторитетом была грозная Марфа, а между друзьями не опровержимым авторитетом считался Иван Брыль.
– Так, значит, и решили! – заключил Иван. – Хлебом–солью и знаменем революции. Пойдем к Иванову Андрею Васильевичу – пускай даст нам на часок свое комитетское знамя!.
А затем старый Брыль степенно обратился ко всем, кто был во дворе:
– Прошу покорно! – Он низко поклонился. – Приглашаю к нам на свадьбу… Кланяйся, старуха! И ты, Максим, кланяйся, и ты, Марфа Степановна! просите и кланяйтесь людям, чтобы не пo6pезгoвали нашим семейным торжеством…
Тут Иван снова невзначай взглянул на злополучный мавританский балкон за дворами. Там, в вышине, все еще маячила фигура в желтом чесучовом пиджаке. Доктор Драгомирецкий прилаживал на носу пенсне, близоруко щурясь в сторону палисадника Брылей. Ивану стало не по себе: нет ли еще какого–нибудь непорядка в его дворе перед всевидящим оком на мавританском балконе?
4
А доктор Драгомирецкий – там, в вышине, на своем балконе – все еще не мог опомниться от созерцания недавней экзекуции. Темнота, безобразие, варварство! Был бы в квартире телефон – доктор тут же позвонил бы в участок! Варварская расправа всколыхнула в его нежной душе все силы благородного возмущения и священного гнева. Боже, какой ужас! Прямо во дворе и среди бела дня! Бить розгами по голому телу! Как некультурен и по натуре своей жесток современный простолюдин! И как распоясалась эта городская мастеровщина! Бедные сиротки–дети растут в среде дикарей! А тут еще эта революция – доктор Драгомирецкий революцию не одобрял, – эта революция подняла из самых глубин все низменные инстинкты, все аморальные склонности! Все полетело вверх тормашками – все, что было так привычно раньше при старом режиме. Впрочем, старый царский режим доктор Драгомирецкий тоже не одобрял… А что же станется теперь с его собственными несчастными детьми? Ростик, Ростислав, —этот по крайней мере успел закончить реальное училище. Но вместо того, чтобы идти в Политехникум и стать инженером путей сообщения, ему пришлось сделаться авиатором и летать, господи, боже мой, – летать! – под вой снарядов и взрывы бомб! А Алексашка, Александр, – он ведь и гимназии не окончил! Из седьмого класса, в патриотическом экстазе, сунулся в школу прапорщиков и два года рисковал жизнью на этих вшивых позициях. И всё эта идиотская война! Доктор Драгомирецкий войну отвергал в принципе: он был пацифист, и отец его тоже был пацифистом. Хорошо ещё, что удалось теперь, после ранения и Георгия, устроить Алексашу тут, в Киеве, одним из адъютантов при командующем военным округом. А что ждет бедную Маринку, Марину? Ведь девушке только восемнадцатый год! Конечно, она подчинилась отцовской воле и записалась на медицинские курсы, чтобы подхватить, так сказать, из рук престарелого родителя знамя фамильной профессии. Однако все эти землячества, организации, кружки! Маринка бегает по собраниям, митингам, сборищам и еще, чего доброго, в приступе революционного энтузиазма запишется в какую–нибудь партию! Господи боже мой, только не в партию! Партии, какими бы они ни были, доктор категорически осуждал.
Доктор Драгомирецкий вконец расстроился, но тут часы в столовой прозвонили без четверти восемь, и он, ухватив картуз с двумя козырьками, спереди и сзади – «здравствуй и прощай», – опрометью ринулся к двери – и вниз. В восемь начинается обход в Александровской больнице, а на обход Гepвасий Аникеевич Драгомирецкий не опоздал еще ни разу за всю свою жизнь, даже тогда, когда царь Николай отрекся от престола. Ведь Драгомирецкий был врач, а врач всегда должен быть на посту, у постели больного…
Человечек в желтом чесучовом пиджаке исчез с балкона, и Ивану сразу стало легче.
– Эй, Максим, слухай меня сюды! – окликнул он своего побратима, с которым они восемнадцать лет назад покумились, а отныне стали и сватами. – Может, и этого анафемского доктора… – он кивнул на опустевший мавританский балкон, – по–соседски тоже… полагается пригласить? Как–никак соседи с девяносто седьмого года… Дело? Как считаешь, Максим?
– А что?! – сразу одобрительно откликнулся Максим, гордясь тем, что и на этот раз решающее слово предоставлено ему – следовательно, авторитет его несомненно возрастает. – И пригласим! Вот сейчас пойдем и пригласим. По дороге как раз перехватим: он в эту пору в Александровскую больницу бежит.
Максим затоптался на месте, готовый немедля бежать, да он и впрямь побежал, заприметив, что грозная Марфа, уперев руки и бока, приближается к нему – суровая, будто перед расправой.
А Марфа и шла на расправу. Разве могла она дать согласие, чтобы кровь её, родная дочь да пошла под безбожный венец? Но шустрый Максим был уже за воротами.
– Иван! – крикнул он с улицы. – Приглашать так приглашать! Давай скорее! Еще дела сколько: и знамя занимать и людей обойти! Не возись там: солнце уже высоко!
Харитон Киенко с досадой шлепнул картузом о землю:
– Ат! Раз за дело взялись, – значит, надо бы по рюмке, и – на–гора! Как у нас на «Mapии–бис». А то… начинается антимония!..
ОХ ВО ПОЛЕ ДА ОВЁС ГУСТОЙ
1
А впрочем, выяснилось, что справлять свадьбу не так–то просто.
Хотя такие ответственные предсвадебные этапы, как сватовство с ковырянием печи[2]2
«Колупати піч» – то есть, повернувшись лицом к печи, обдирать с неё побелку, как бы демонстрируя смущённое раздумье, предписывает невесте во время сватовства старинный украинский свадебный обряд.
[Закрыть] и грустный девичник после помолвки были уже безвозвратно упущены из–за нетерпеливости молодого поколения, однако все другие звенья долгого и сложного обряда еще можно было выполнить. Соблюсти их следовало непременно, чтобы семейная жизнь сложилась счастливо.
На этом непреклонно стояли, верные традициям дедов, Марфа и Меланья при единодушной поддержке женщин со всей улицы.
Попов – раз уж они так противоречили отцовским принципам, усвоенным за пятнадцать лет посещений тайных социал–демократических кружков, – пусть, пожалуй, на этот раз и не будет; Меланья с Марфой между собою решили, что искупят грех, когда родится ребенок, тайком окрестив его в церкви. Но без рушников, без деревца, украшенного цветами и лентами, без каравая и танцев вокруг кадки – как испокон веков ведется в народе – свадьба, по категорическому утверждению всех женщин Рыбальской улицы, никак не могла быть признана действительной.
Вот почему Данила – молодой муж, но ещё на правах жениха – был, как жениху и положено, отправлен нанимать музыкантов и обходить соседских парней с приглашением на «первую чарку»; ему, же предстояло посетить лаврскую просвирню пани Капитолину и раздобыть у нее то, что в чарки наливают.
Тосю – молодую жену, которая, однако, не выполнила ещё непременных обязанностей невесты, – послали в дом собирать рушники, чтобы повязать через плечо сватам, белые платочки – тестю и дружке на руку, а для жениха приготовить красный цветок на шапку. Невеста сама должна нашить красный бумажный цветок на женихову шапку. Акт этот символизирует, что девушка выходит замуж не по принуждению, а по доброй воле и горячей любви.
Затем наука была преподана и Ивану с Максимом. Оказалось, что идти к уважаемым соседям, кланяться и приглашать их на свадьбу надлежит, непременно имея палки в руках, – хоть и были они ещё в добром здравии и в костылях не нуждались. Дело в том, что палка в руке отца – не просто палка, а посох главы рода и символ неограниченной родительской власти.
А тем временем девушки, которых уже объявили дружками, затянули «Ой у полі та овес рясний, а в садочку виноград красний» и срубили под забором в садике Колиберды молоденькую четырехлетнюю вишенку, всю в бело–розовой пене весеннего цветения. Наиторжественнейший обряд «витья свадебной ветви» начался. Под громкое пение «Виноград, виноградочку, просю тебе та на порадочку» крсавица вишенка была внесена в дом Брылей, где решено было провести свадебный ужин. С жалобным припевом «Просю тебе та порадь мене, тiльки просю та не зрадь мене» вишенку установили на столе как раз против красного угла, где сядут молодые во время свадебного ужина. Мамы – Марфа и Меланья – первыми бросили горсти барвинка на густые вишневые ветви, на которых за цветом не видно было молодых листьев. И все девушки наперебой принялись украшать ветки – кто колокольчиками сон–травы, кто разноцветной ниткой или бумажным цветочком. При этом девушки вели и вели начатую песню:
…Як я піду за нелюба,
То не цвіти, виноград, красно,
Не роди, виноград, рясно!
А як піду я за милого,
То цвіти, виноград, красно
Й зароди, виноград, ягід рясно…
Оставив деревцо дружкам, а невесту – как ей теперь и надлежало – заставив лепить вареники для бояр, Марфа с Меланьей поспешили в дом к Колиберде, куда уже сходились женщины со всей улицы. Каждая несла с собой свою частицу «вступного»: кто яичко, кто кусочек масла, а кто и горсть муки. Полагалось бы, конечно, прийти с подарками пощедрее, но на Рыбальской жили одни арсенальские рабочие, не слишком сытые искони, а ныне, – когда подходил к концу третий год войны и дороговизна росла, а заработки оставались прежними, – и вовсе голодные. Каждую соседку Марфа с Меланьей встречали радушно – низко кланялись, а затем целовали трижды, приговаривая:
– День добрый вам! Спасибо за вашу ласку. Просим к нам на хлеб, на соль, на чарку водки и что бог пошлет. Просим покорно, помогите нам замесить свадебный каравай.
Так началась ответственнейшая процедура приготовления свадебного каравая.
На средину комнаты вынесли большое корыто, ссыпали в него всю муку, добавили, сколько нужно воды с небольшой примесью самогона–первака, положили вполнормы сала и масла, а затем женщины, по две с каждой стороны корыта, принялись месить, а остальные тем временем резали лапшу или лепили шишки для украшения каравая. При этом женщины завели песню.
Работа спорилась. Не прошло и часа, как тесто было готово. Однако, согласно традиции, самые скорые на руку считали своим долгом время от времени, словно бы подгоняя неповоротливых, напевать хитрую шуточную:
Піч наша регоче,
Короваю хоче,
А припічок заливається,
Короваю сподівається…
2
Нанимать вместе с Данилой музыкантов и добывать самогонку вызвался, конечно, и Харитон. Он объявил себя старшим боярином, и в знак высокого сана рукав его красной рубахи был повязан белым платком. Они двинулись по Рыбальской в сторону Кловской и Московской.
Домишко, подле которого прежде всего остановились Данила и Харитон, был особенно неказист. Средняя его часть, та, где была дверь, еще кое–как держалась на уровне земли, но двумя своими боками дом словно вошел в землю – казалось, вот–вот должен он расколоться надвое. Крыт был он не железом, как все, даже самые бедные, домишки городской окраины, а замшелым тесом, зеленым, словно лужайка. Видно, хибарка стояла тут с тех времен, когда Печерск еще не был частью города, а лишь пригородной слободой. На облупленной железной дощечке, где значился номер и имя хозяина, едва можно было разобрать: «Собственность мещанина Петра Арсентьевича Босняцкого». Впрочем, надпись давно уже не соответствовала истине: бывший мелкий почтовый чиновник Петр Арсентьевич Босняцкий умер еще в 1910 году, и в этом доме жила теперь вдова его с сыном Флегонтом. Покойник отец, закончивший в свое время двухклассное городское училище, всю свою жизнь жил мечтой – вывести сына в люди, сделать его «настоящим интеллигентом», и отдал Флегонта в гимназию. Ради этого чиновник ведомства почт и телеграфа надрывался в непосильных трудах, получил чахотку и безвременно умер на второй же год учебы сына, когда маленький Флегонт перешел из приготовительного класса в первый. Осуществление заветной мечты любимого мужа дорого обошлось матери Флегонта: образовательный ценз для сына доставался ей горькой ценою бессонных ночей над шитьем, непосильной работы в чужих домах «за все». Счастье еще, что из сына вышел не ферт и не гуляка: с пятого класса он уже помогал матери, бегая по частным урокам и переписывая ноты для лаврского хора.
– Флегонт! – позвал Харитон через забор и, не дождавшись ответа, взял на трехрядке аккорд до–мажор – Выходи! Это мы – шахтеры: я и Данько.
На пороге появился юноша. Хотя он и не был высоким, ему все же пришлись наклониться, выходя в низенькую дверь. При этом буйный черный чуб свесился ему на глаза. Когда юноша выпрямился и отбросил волосы назад, лицо его засияло улыбкой:
– Здорво, ребята! Куда собрались?.. Уж не случилось ли что? – добавил он, разглядев необычные лица друзей.
– Случилось… – начал Харитон. – Лучше и не говорить…
– А что? – взволновался Флегонт Босняцкий.
– К пани Капитолине за самогонкой чешем! – выпалил Харитон. – Данила женится!
Флегонт захохотал:
– Ты всегда что–нибудь выдумаешь! – Но тут он увидел лицо Данилы. – Постой! Данько, правда? На Тосе? Женишься?
Данила только отвернулся.
– Тю! – засуетился Флегонт, тоже вдруг застеснявшись. – Я сейчас! Подождите минутку!
И через минуту Флегонт снова выбежал в серой гимназической тужурке и форменной синей фуражке с серебряным гербом 5–й печерской гимназии
– Хлопцы! – озабоченно говорил он, наспех подпоясываясь форменным лакированным поясом с медной бляхой. – А как же спевка? Сегодня же воскресенье: в пять репетиция… Марина Гервасиевна рассердится, если мы не придем.
Флегонт и Данила, а с ними, во время побывки, по старой памяти, и Харитон пели в хоре печерской «Просвиты»[3]3
«Просвіта» («Просвещение») – добровольное культурно–просветительное общество, в годы революции широко использовавшееся украинскими националистами.
[Закрыть], Данила – басом, Флегонт – баритоном, а Харитон – в партии вторых теноров. Рабочий хор печерской «Просвиты» славился на весь Киев, выступал в «Домах трезвости» и даже давал концерты в Троицком народном доме. Сейчас хор готовил лысенковскую кантату «Слава Украине». Руководила хоровой секцией «Просвиты» курсистка Марина Драгомирецкая, дочь печерского доктора. Распространять народное искусство и открывать миру его перлы, а также поднимать к наивысшим вершинам наинижайшие народные низы, выявляя самобытные народные таланты, – вот что вдохновляло курсистку Драгомирецкую в ее благородном гражданском порыве, хотя она и была медичкой. Отсутствие трёх голосов на спевке она, несомненно, восприняла бы как тяжелое личное оскорбление.
– Вот так да! Верно, пение сегодня… – растерялся Данила.
У него даже мелькнула мысль – не отложить ли свадьбу до другого раза, чтобы только не краснеть перед барышней Драгомирецкой, с таким энтузиазмом и самоотверженностью отдающейся общественной деятельности.
– Ну, – фыркнул Харитон, – не каждое воскресенье люди женятся, должна понять – может, и сама когда–нибудь замуж выйдет!
Флегонт слегка покраснел. Предположение, что Марина Драгомирецкая может за кого–нибудь выйти замуж, было ему неприятно.
– А ты, Данила, сейчас забежишь к ней и скажешь: так вот и так – петь сегодня не могу, женюсь…
Теперь покраснел Данила. Прийти к девушке и брякнуть, что, мол, женюсь и тому подобное, – нет, тут сгоришь со стыда.
– Уж лучше ты сам, Флегонт, – предложил он, – зайди и скажи за всех…
Поспорив малость и порешив, что предупреждать Марину зайдут все трое, а, кстати, «для приличия» (все равно не придет) пригласят и ее, друзья поспешили к исполнению главной миссии: добывать в кредит – денег–то не было – ведро самогонки у лаврской просвирни пани Капитолины. Лаврская просвирня пани Капитолина, которая из теста пекла просфоры для причащения от тела господня, а из опары, остававшейся от господня тела, гнала самогон для всей печерской округи, – характер имела прижимистый, и выпросить у нее в долг самогону, да еще целое ведро, было делом не простым.
Договорившись оставить в залог Харитонову гармонь (все равно на свадьбу следовало звать традиционный оркестр: скрипача, цимбалиста и бубен), праздничный пиджак Данилы (ведь лето почти наступило), а также Флегонтовы учебники за седьмой класс (в восьмом они не понадобится), друзья подвергли всестороннему обсуждению женитьбу Данилы и Тоси без попов и церкви.
Гимназист Флегонт Босняцкий сразу же этот акт горячо одобрил.
В поступке Данилы и Тоси Флегонта пленила романтика революционной ломки традиций и сокрушения основ. Да тот ли это Данила, с которым выбито было из рогатки не одно окно в кадетском корпусе? Никогда не ожидал Флегонт такой прыти от непроворного друга своей юности.
И вот, выходит, свадьбу надо играть немедленно, и Тося, значит, станет женою Данилы уже нынешней ночью. От этих мыслей Данилу кидало в жар. Тосю Данила любил.
А ведь недавно и не подумал бы, что может влюбиться, да еще в кого? В эдакую вихрастую из соседнего двора! Ведь когда лет пять назад Данила уже пошел на завод учеником слесаря, она, эта девчушка, еще забавлялась скакалочкой и играла в пятнашки с подружками – «серый, белый, мохнатый, скорее в хату!». Ведь и началось–то с того, что кто–то из старших мальчишек таскал девчонку за патлы, она визжала как недорезанная, и Даниле пришлось раза два по–соседски защищать хлипкую Тоську Колиберду. А на третий раз, одолев обидчика, он стал утешать ее – уж очень плакала Тоська с разбитым носом. А потом как–то в Макковеев день протянула ему Тося цветок – георгин, – когда парни и девушки, освятив букеты, завели танцы у церкви святого Николая и Тоська вышла тогда на первое своё девичье гулянье. А раз уж получил цветок – пришлось приглашать ее на «полечку–рутютю». С той поры и o6нapужились у них, как говорится, «общие интересы». Данила, как и все на Рыбальской улице, был заядлый потомственный рыболов, ставил перемет в ночь с субботы на воскресенье и снимал с него не меньше двух пудов рыбы. И Тося всегда ему помогала. Щуплая Тоська оказалась неутомимым гребцом, даже когда выгребать приходилось против течения. Она и плавала хорошо – не боялась ни быстрины, ни волн, даже в бурю на Днепре, а к тому еще знаменито варила уху из окуньков и пшенную кашу с вяленой воблой… Одним словом, умела разделить с другом любую опасность, а хлопоты все принимала на себя. Так Данила вдруг обнаружил, что лучше вихрастой Тоськи девушки нет, и однажды, пока рыба шла нa перемет, выяснил он, что и обнимается она, такая щупленькая, жарко…
Тут воспоминания Данилы прервались – снова мысль о предстоящей ночи обожгла его еще пуще, чем прежде. А Харитон с Флегонтом уже подтрунивали над его рассеянностью: в одном дворе вместо «прошу вас покорно на первую чарку по случаю моей женитьбы» он ляпнул «по случаю отцовской женитьбы», а в другом на удивленный вопрос, на ком же он женится, ответил: «С Харитоном на Донетчину».
На Донетчину теперь, видно, придется ехать непременно. Дом у Брылей – только комната с кухней, и в ней двое стариков, сестра Василинка да еще трое малышей. А у Колиберды – кухня и комната, и в них тоже старики и кроме Тоськи еще шестеро детей, вповалку на полу. Конечно, пока лето, молодые смогут побыть и в беседке; «беседкой» назывался сторожевой шалашик, сооружённый Данилой на картофельном поле, чтобы свои и колибердовские малыши не обнесли единственную на обе семьи яблоньку. Ну а когда зима подойдёт? Куда тогда деваться?
Заботы сразу нахлынули на молодого мужа, хоть и был он пока еще женихом.
У Тоськи вот нет на зиму пальтишка. Девкой, известное дело, отсиживалась дома, а станет молодухой – как быть? Если, скажем, понадобится что по хозяйству или захочется просто покрасоваться перед людьми – пусть видят, какая ты есть и как угождает тебе и заботится муж.
– Эх! – хмуро буркнул Данила. – Бедному жениться…
– И ночь коротка? – сразу коварно откликнулся Харитон.
Но Данила только сердито отмахнулся:
– Я о том, где же мы с Тоськой жить теперь будем, хлопцы?
– А знаешь, – вдруг заявил Флегонт. – Я уже подумал об этом. Видно, придется мне из комнаты перейти к маме в кухню, а вы с Тоськой расположитесь пока в моей комнате…
Данила еще не успел оценить великодушие Флегонта, а Харитон уже сердито кричал:
– Ну уж это ты брось! Дружбу, пожалуйста, не перебивай! Мы с Даньком давно порешили вместе податься на «Марию–бис»!..
Они стояли втроем – Данила, потрясённый, Флегонт возбужденный и Харитон сердитый – на пыльном пустыре, у забора городского ипподрома, превращенного в дни войны в учебный военный аэродром. И все вокруг – и этот печерский пустырь, и гнилой, зеленозамшелый забор, – все это было хорошо знакомо с детства, все это были родные, самые дорогие сердцу места: милая, сладкая родина! Тут, малышами, топтали они босиком подорожник и лебеду, играя в «матку и сынка» или представляя «хунхузов» и «русско–японскую войну». Тут же, когда подросли, приникали они к щелям забора, завистливо глядя, как гимназисты гоняли огромный кожаный мяч, такой мяч, который печерской голытьбе и во сне не мог присниться: футбольный кожаный мяч стоил тринадцать рублей пятьдесят копеек в спортивной лавке Орта на Прорезной! Четырнадцатого августа 1909 года, перед началом занятий в учебных заведениях, здесь об эти самые доски гнилого забора Данила набил Флегонту на лбу огромную шишку – Флегонт впервые появился тогда перед приятелями в гимназической фуражке и, таким образом, переметнулся в непримиримо враждебный лагерь гимназистов, реалистов и кадетов – в панский выводок, в класс аристократии…
– Спасибо! – понуро и неловко промолвил наконец Данила. – Это ты, конечно, того… по–дружески, но… видно, я двину–таки на шахты с Харитоном…
Впрочем, Флегонт уже и не слышал этого ответа. Иные мысли захватили его на этом пыльном пустыре, через который входили они в жизнь, у старого забора, который ведал все их радости и печали, с тех пор как они себя помнили. Как раньше, бывало, завладели здесь Флегонтом мечты, только уже не детские, хоть и не ясные до конца, хоть и продолжающие их давние, наивные детские фантазии… И Флегонт возбужденно стал вслух делиться с друзьями со всем жаром юного мечтателя.
Он говорил, что все это теперь ненадолго – и Даниле околачиваться неведомо где, неустроенным с молодою женою, и Харитону скитаться по шахтам Донетчины, и вообще вся эта бесприютность бедницкого житья–бытья. Все должно пойти по–другому: ведь со старым режимом покончено, и пришли Свобода! Равенство! Братство! И путь в широкую жизнь теперь открыт для всех. Были бы у человека сила, смекалка, энергия и – творческий экстаз. Так он и сказал, не заботясь, чтобы друзья его верно поняли: да, да, – творческий экстаз! Ведь на земле должен наступить рай! Каким он будет, этот рай, Флегонт не мог сказать точно, потому что и сам не умел еще его ясно представить. Но он был совершенно уверен, и «будьте уверены, хлопцы, и вы, что наступит этот рай, и вот увидите, очень скоро».
Все это были удивительные слова, они глубоко волновали всех троих собеседников и поднимали со дна души веру – хоть им и неясно еще было, во что именно следует верить…
И Данила с Харитоном молча слушали разгоряченного друга.
Революция! Разве это удивительное слово не вмещало в себя ответы на все, какие ни есть, вопросы?!
3
Тем временем в доме Брылей каравай уже замесили, и теперь женщины, обсыпая друг друга барвинком, сажали его в печь, серьезно и торжественно заведя положенную для этого случая шуточную песню:
Череватая вчиняла, горбатая помогала,
Губатая місила, чубатая ліпила,
Носатая в піч сажала, а красивая
Та хорошая із печі виймала…
«Красивая и хорошая», – это пелось про рыжую Тосю.
Иван с Максимом уже возвратились домой. Почетных гостей – всех кого следовало – они пригласили, но знамени не принесли. Андрей Иванов, руководитель большевистской организации «Арсенала» за приглашение поблагодарил, сказал отцам несколько прочувствованных слов о том, что считает их «отцами революции» – хоть оба они всю свою сознательную пролетарскую жизнь прожили людьми беспартийными. Но выдать им знамя заводского комитета отказался, заявив, что поскольку красное знамя является символом революции, то никому и ни по какому случаю во временное пользование выдано быть не может. Он сам, с надлежащим почетным эскортом, доставит знамя – благословить молодых пролетариев, вступающих в законный революционный брак. Иван с Максимом ушли удовлетворенные, однако по дороге, как обычно, славно поругались. Ссору вызвало разногласие: как понимать слова Иванова об «отцах революции»? Максим, со свойственной ему горячностью, настаивал, что «отцы революции» это те, от кого, значат, революция пошла. А рассудительный Иван ссылался на Карла Маркса и обстоятельно доказывал, что отцом революции является весь рабочий класс, и слова Иванова потому предлагал понимать лишь так, что. Мол, они с Максимом являются «революционными отцами».
Впрочем, и Максим и Иван слишком сегодня устали и потому помирились очень скоро. Много ходить они не привыкли – куда больше пришлось им в жизни простоять у станка, – а тут еще эти палки–посохи таскай за собою. Теперь они едва держались на ногах, обойдя половину Печерска да еще отмахав под Киев–второй к Василию Назаровичу Боженко… Дома они зашвырнули осточертевшие палки и с наслаждением уселись на завалинке передохнуть, не путаясь под ногами у женщин, хлопочущих у свадебного каравая.
Человек практического склада, Максим сразу же углубился в подсчеты.
Приглашено было человек тридцать, а хватит ли на всех хотя бы по одной чарке, даже если хлопцы расстараются на целое ведро? И будет ли чем закусить: достанется ли каждому хоть ломтик каравая?
Правда, старый неписаный закон Рыбальской улицы гласил, что ежели приглашают тебя соседи на свадьбу, то должен ты понимать, что зовет тебя не сахарный магнат Терещенко, не хозяин пивоваренных заводов Бродский и не графиня Браницкая. Следовательно, позычай где хочешь, но приходи не с пустыми руками: неси сороковку или хотя бы мерзавчик, на худой конец – головку чеснока или баранку, чтоб закусить. Таранька тоже годится. Но удастся ли каждому призанять что–либо, ведь занимать–то приходится друг у друга? К тому же арсенальцы с момента революции – уже два месяца – заработанных денег не получали. Вот что беспокоило дотошного Максима.
Впрочем, Максим утешал себя тем, что, конечно, приглашенные мужчины не одни выберутся на свадьбу, а в сопровождении жен, и хотя от этого будет за свадебным столом уже не тридцать, а шестьдесят гостей, однако жены, как известно, такие занозы, что каждая в лепешку расшибется, а перед другими непременно задаст форсу: из кожи вылезет вон, а что–нибудь раздобудет, завернет в платочек и, как искони в народе ведется, принесет свадебный подарок. Какое–нибудь яичко, пряник, а то и целую франзольку[4]4
Старое киевское название французской булки. (Прим. переводчика)
[Закрыть].
– Ты как думаешь, сват? А? – поинтересовался Максим мнением Ивана по поводу своих сложных расчетов, с особенным удовольствием нажимая на непривычное слово «сват», которым он уже два часа назад заменил привычное за их двадцатилетнюю дружбу обращение «кум»; Иван и Максим крестили друг у друга всех детей.
Но Ивану не было дел до забот своего расчётливого свата. В отличие от Максима, был Иван не практик, а идеалист – «человек не от мира сего», как в гневе обзывала его Максимова Марфа, потому что своя Меланья характер имела тихий, никогда в гнев не впадала и ничего оскорбительного никому, даже мужу, сказать не могла. Теперь Ивана угнетали размышления совершенно иного, чем у Максима, высшего порядка. Его беспокоило будущее родного сына. И начинались его размышления, как всегда, издалека; о будущем – со времен минувших.
– Ты посуди сам, Максим, вот послухай меня сюды! – говорил он, грустно вздыхая. – Какой была наша с тобой пролетарская жизнь? В молодости бегали мы по воскресным школам. Позднее «Искру» почитывали вот здесь, под кручей, за Косым капониром, Ты, правда, тогда больше на стрёме стоял, потому как не было у тебя в те поры склонности к чтению…Ты погоди, не вертись, не обивай завалинку задом! Что было, то было: я же не говорю, что ты и теперь недотепа – теперь ты ума набрался! A в те времена, скажем, когда старый Назар знамя нес, а жандармы его в нагайки взяли, разве ты подхватил знамя? Я знамя подхватил! Вот и след жандармский у меня на всю жизнь остался! Ты погляди, погляди, еще раз! Нет, ты погляди!
Иван оскалился, сверкнув из–под усов бусинками зубов. Зубы у него были один к одному, будто ожерелье, но верхний ряд был как бы разорван: двух зубов не хватало.
– Ножнами своей шаблюки, сукин сын, прямо в рот ткнул!.. Ну уж я ему двинул – раз пять или шесть…
Максим почтительно закивал головой – он всегда почтительно кивал при воспоминаниях кума, потому что сам никакого увечья за революцию не имел.
– Вот ведь как наша пролетарская жизнь зачиналась!.. – заметил Иван, не скрывая своей гордости. – А они? Нынешняя молодежь! Что их за живое берет? Я ему, понимаешь, брошюру Ульянова–Ленина, а он, Данилка мой, Фенимора Купера тащит из библиотеки общества трезвости! О том, как скальпы с безвинных людей сдирать! Тьфу! Или еще синематограф этот придумали, будь он неладен: какого–то «Зигомара» смотри шесть серий, а потом еще и седьмая: «Зигомар не умер, Зигомар жив!» Что же это, зачем оно и к чему, скажи мне на милость?! А заспорь с ним: молоко на губах не обсохло, а тоже смеет на нас, паршивец, лаяться: «Меньшевики!» Да разве разбирается он, что есть меньшевик, а что – большевик и что такое настоящая социал–демократия?..