Текст книги "Мир хижинам, война дворцам"
Автор книги: Юрий Смолич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)
А в последнем письме несколько туманно, однако достаточно прозрачно Поля намекала, что если все приметы точны и ошибки нет, то она, пожалуй, чувствует себя, кажется, беременной.
Это тоже встревожило не на шутку. В момент, когда на революционном поприще забрезжила перспектива выдающейся карьеры, маленькому человечку, то есть ребенку большого человека, появляться на свет было вовсе ни к чему, одни хлопоты… Да и врачи–гинекологи по причине дороговизны военного времени драли нынче три шкуры за аборт. И главное – чей же, собственно, это будет ребенок? Какая знаxapкa сумела бы отгадать, кто отец – земгусар или неведомый офицер–аристократ!
Эта неотвязная мысль могла нарушить чей угодно душевный покой! Впрочем, эта же докучливая мысль и утешала Петлюру: можно ведь разыграть трагедию и учинить скандал; пусть аристократ и раскошеливается на предмет ликвидации плода преступной любви.
Петлюра наклонился в третий раз и снова поднял комок земли. Но, выпрямившись, чтобы швырнуть его в кисейную занавеску, он вдруг почувствовал на плече тяжелую руку.
– А? – спросил Петлюра, оборачиваясь.
Перед ним стоял огромный детина – в черной шляпе, в черной пелерине–крылатке и с черными усами. Сердце Петлюры ёкнуло: обладая в силу щуплости своей конституции весьма ограниченными физическими возможностями, он избегал иметь дела с людьми незаурядной физической силы.
Впрочем, некоторые подробности успокоили Петлюру и умерили ускорившееся было сердцебиение. Под черным плащом верзилы виднелась рубашка, вышитая красным и черным крестиком. Перед Петлюрой был несомненно украинец; следовательно, представителю украинского народа взаимопонимание с незнакомцем должно быть гарантировано. Петлюра любезно улыбнулся и собирался уже произнести приветствие, выдержанное в самом пышном национальном колорите, – что–нибудь наподобие «пугу–пугу, козак з лугу» или «здоровенькі були, з неділею, пане добродію», но детина заговорил сам, и речь его не предвещала ничего доброго.
– Ты, паршивец, откуда взялся? На нашу улицу и к нашим девчатам?!
Больше ничего не было сказано. Но вслед за этим сепаратистским вопросом на затылок Петлюры обрушился такой умопомрачительной силы удар, что фуражка его слетела с головы и колесом покатились вперед, а сам Петлюра, ринувшись за нею вдогонку, уткнулся носом в канаву, отделявшую тротуар от мостовой. Перезвон всех киевских церквей – от Софии да лавры – грянул в голове Петлюры; он мигом вскочил, на ходу подхватил фуражку и что было духу пустился наутек вдоль забора.
– Изыдите, оглашенные, из храма божьего! А тю–тю–тю тю–yyy! – ревел могучим басом верзила, да еще и притопывал тяжелыми сапожищами.
Только в конце улочки Петлюра украдкой оглянулся. Страшный верзила, небрежно помахивая снопиком малярских кистей, не спеша удалялся к железнодорожной линии.
Опасность миновала; можно бы и вернуться назад.
Петлюра осторожно повертел головой. Голова была на месте, однако поворачивать ее было очень больно. И от этой острой боли вдруг стало совершенно ясно, что проклятый соблазнитель–аристократ ни за что не признает своего отцовства, что врач–гинеколог сдерет не меньше чем полтысячи, что глупый дядюшка непременно загонит свои денежки в идиотский «Заем свободы»… И хотя партия украинских эсдеков, членом которой снова объявил себя Симон Петлюра, в основу своей программы полагала именно тот же тезис: не ходи на нашу улицу, бить буду – Петлюре вдруг все на свете опротивело и вспомнилось, что в Москве его поджидает законная жена с ребенком. Он со злостью отшвырнул измятые ландыши, все еще зажатые в кулаке, и отвернулся от искусительного домика с мезонином.
Не шевеля головой, словно неся на ней хрупкую амфору с драгоценным розовым маслом, Петлюра двинулся вдоль забора к спасительной людной улице за углом, поглядывая – нет ли свидетелей его позора?
Нет, свидетелей, кажется, не было; улочка оставалась пустой.
Петлюра с облегчением вздохнул: если твоего позора никто не видел, можно считать, что его и вовсе не было, – так сказал Заратустра. Разочаровавшись после девятьсот пятого года в революции и в доминирующей роли масс, Петлюра ныне считал себя приверженцем и последователем идей волюнтаризма и иррационализма, исповедовал субъективный идеализм и признавал примат индивидуума. Книга немецкого философа Ницше «Так говорил Заратустра» стала его настольной книгой, и именно из нее черпал он сентенции нa различные случаи жизни.
Однако выйти на широкое и многолюдное Брест–Литовское шоссе в измазанном грязью френче было немыслимо. В высоком заборе, за которым виднелся на лужайке под яворами ряд пузатых нефтяных цистерн, компании «Нобель», Петлюра заметил выломанную доску. Он проскочил в тесный лаз и юркнул в чащу кустарника.
Тут он принялся, как мог, приводить себя в порядок, достав из кармана френча небольшое зеркальце, расческу и тюбик фиксатуара. Сердце кипело обидой и гневом.
– Ну берегись, босяк! Гад! Хам! Мурло! Мужик!
Не случайно всю свою сознательную жизнь – с тех пор, как после окончания духовной семинарии он, по решению сельского схода, не получил вожделенного прибыльного прихода в селе Жуляны, – Петлюра возненавидел все низшие слои народонаселения. Конечно, публично Петлюра об этом не объявлял: не такие были времена, да и не к лицу это члену партии социал–демократов, если он и в самом деле был таковым.
4
Впрочем, в интересах истины, следует признать, что Петлюра вовсе не был сторонником буржуазии.
Сын полтавского извозчика, который был одновременно и пономарем церкви пригорода Кобыштаны, Петлюра сызмальства узнал нужду и рано познал чувство зависти. Первым объектом его зависти был сосед–хуторянин, по фамилии тоже Петлюра. Но соседний Петлюра по имени Илько, не в пример отцу Симона, Василию, был хуторянин зажиточный: владел десятью десятинами земли, в загоне держал два десятка овец, в хлеву – десяток свиней, в коровнике – десяток коров и восемь лошадей на конюшне. Юный Симон, который тогда еще звался Семкой и ползал без штанов в одной рубашонке, тоже хотел бы есть пирог с маком, как ели ребятишки Илька, а не кусок ржаного хлеба, который мать, посыпая солью, совала ему и на завтрак и на обед. Но убедившись в том, что таких перспектив у него нет, Петлюра возненавидел Илька и всех зажиточных хуторян.
Со временем, начав учиться в церковноприходской школе, Сема получил возможность взглянуть на мир более широким взглядом и увидеть, что есть на свете люди побогаче Петлюры Илька, – например, помещик Кочубей, владелец имений вокруг Полтавы и угодий над рекой Ворсклой, о чьем предке русский поэт Пушкин сложил даже стихи: «Его луга необозримы, там табуны его коней пасутся вольны, нехранимы». И малолетний воспитанник церковноприходской школы начал черно завидовать помещику Кочубею. A поскольку стать таким, как Кочубей, не было у него, конечно, никаких надежд, то, вступая в духовное училище, Симон ненавидел уже не только самого Кочубея, но и всех кочубеев вообще, то есть всех на свете помещиков.
В духовном училище Петлюра – сверх учебной программы – узнал, что кроме помещиков существуют на свете еще и владельцы паровых мельниц, сахарных и пивных заводов и даже железных дорог, как, например, граф Бобринский, и среди них есть люди богаче даже самих Кочубеев. И тогда ученика духовного училища обуяла черная зависть к заводчикам и фабрикантам и он воспылал к ним неугасимой ненавистью.
И, наконец, уже на семинарской скамье от студентов–политиков Петлюра узнал о том, что такое капитал.
Так древо познания жизни выросло в сознании юного Петлюры – из крохотного зернышка зависти к соседу за забором.
Впрочем, в дебрях петлюриного мировоззрения бурно разрослась к тому времени и другая растительность.
Петлюра завидовал не только богатым, но и вообще всем тем, кто находился вверху и обладал силой, чтобы властвовать над теми, кто пребывал внизу.
В малолетстве Семка завидовал сельскому уряднику, – перед ним заискивал не только отец–пономарь, но и богатый сосед за забором со всеми своими свиньями и коровами. И уж очень захотелось малолетнему Семке вырасти и стать урядником.
Войдя в возраст, Петлюра уразумел, что урядник беспрекословно подчиняется господину приставу и даже запросто получает от него по зубам. И тогда Симон начал лелеять мечту выйти когда–нибудь и самому в пристава!
Когда же позднее случилось Петлюре увидеть, как некий генерал хлестал пристава перчаткой по мордасам, ему стало ясно, что против генерала и пристав – дерьмо.
Вот стать бы генерал–губернатором, а то и королем!
Словом, Петлюра завидовал всем, кто обладал властью, и люто ненавидел каждого представителя власти.
Это и было второе зерно, оброненное на ниву формирующегося сознания Симона Петлюры и толкнувшее его на путь недовольства.
Путь этот и привел его в нелегальный кружок, а затем и в подпольную организацию. Раз он сам властью не обладал и не было у него никакой надежды заполучить ее даже на том свете, в раю или в аду, то он предпочитал, чтобы власти не было вообще.
Поэтому в молодости Петлюре особенно импонировали анархисты.
Однако прорастало на ниве его формирующегося сознания еще и третье зерно, и оно также в известной мере определило вехи в биографии Петлюры.
С тем пор как Петлюра, взрослея, впервые ощутил влечение к женскому полу, ему пришлись убедиться, что его невзрачная личность ничем не привлекает к себе внимания девиц. Не лишенный наблюдательности, он подметил, что девицы отдают предпочтение тем кавалерам, которые умеют подойти к ним с легким словом и тонкими манерами. Юнкера военной школы, кадеты и гимназисты всегда пользовались большим успехом у барышень на Кобыштанах, Кривохатках или Панянке, чем вахлаки–семинаристы. И этим они были прежде всего обязаны тому, что одевались чисто и аккуратно, а штиблеты носили со скрипом. Кроме того, имели они для девушек такие слова–словечки, что девушка сперва ахала, потом млела, а там уж и вовсе сохла и чахла от любви. Умели эти черти пройтись по улице таким фертом, что ни одно девичье сердце не могло устоять перед ними. Семинаристы подобный уличный форс клеймили завистливо–пренебрежительным словцом: «аристократизм»!
Петлюра охотно принимал участие в ночных налетах кобыштанских парубков, ловивших на улицах аристократическую белую кость, чтобы накрыть шинелью и хорошенько отдубасить; но в глубине души презирал он именно таких, как сам, неотесанных петлюр, а аристократам упоенно завидовал.
И решил непременно выбиться и самому в аристократы.
Первым делом Петлюра обзавелся ярким галстуком–бабочкой и повязывал его, отправляясь на прогулку в Александровский парк. Затем купил модный воротничок «композиция», немнущийся и не нуждающийся в стирке, – достаточно было потереть его простой ученической резинкой, и он снова становился совершенно чистым. Далее были пришиты штрипки к штанам того же цвета «жандарм», что и у студентов университета. И девушек теперь он уговаривал не иначе, как в трагическом тоне разочарованного Гамлета, принца датского. Образцы этих аристократических манер он черпал в моднейших литературных опусах той поры – «Ключи счастья» Вербицкой и «Жена министра» Лаппо–Данилевской.
Затем Петлюра стал ревностным, хоть и не слишком талантливым, участником любительских драматических спектаклей – актеры, как известно, хотя и самые обыкновенные люди, однако недалеки и от сверхчеловеков. У театральных гастролеров, завезенных в Полтаву антрепренерами Лубенцовым, Азовским, Колесниченко, он перенял несколько эффектных, хотя и поверхностных, сентенций о театре и его грядущих путях и начал пописывать театральные статейки для киевской газеты «Рада».
Как же все–таки произошло, что в девятьсот пятом году Петлюра все же очутился в рядах или по крайней мере где–то подле рядов украинской революции?
Размышлял он тогда так: если на Украине не будет панов русских или польских, которых многовато–таки расплодилось на плодородной украинской земле, а останутся, скажем, лишь паны украинские, то у каждого украинца не пана появится побольше шансов проскочить и самому в паны.
Таким образом, бороться против панов русских и польских и вообще против мировой буржуазии был, во всяком случае, прямой смысл, а о судьбе украинских панов можно будет поразмыслить и потом, после свершения революции, – конечно, ежели свершиться ей суждено.
Почему же в таком случае не захлестнуло Петлюру анархистское движение, к которому он питал симпатию еще на семинарской скамье?
Потому, что в Полтаве в то время организации анархистов не было, а пристать к украинской социал–демократии не составляло большого труда.
Тут, как видим, Петлюре как раз повезло: был бы он анархистом, не избрали бы его теперь председателем Украинской рады целого фронта.
Словом, бодрое состояние духа вновь вернулось к Петлюре.
Бог с ней, с этой Каракутой, с ее байстрюком и с ее эфемерным приданым, которое глупый дядька несомненно загонит в «Заем свободы»! Бог с ней, и с этой чужой улицей, если отсюда гонят взашей!..
Петлюре и невдомек, что недостойный поступок Haрцисса – упомянутый подзатыльник – не был только проявлением беспринципного хулиганства, а был, если хотите, актом межпартийной борьбы за кадры. Шулявка в те времена не могла похвалиться очагами культуры, а восемнадцатилетняя Поля Каракута, стремясь развеять тоску и потешить свою трагическую душу, вынуждена была посещать клуб «Мать–анархия», находившийся неподалеку. В анархистском синематографе она смотрела Макса Линдера, Пренса и Глупышкина, а после сеансов танцевала аргентинское танго, матчиш и кекуок. И трагические отблески в синих глазах златокудрой девушки наводили лидера анархистов Барона на мысль о том, что из трагической красавицы, чего доброго, может получиться неплохая дочь анархии, первая в Киеве девушка–анархистка!
5
Туалет Петлюры был тем временем закончен: зелень со штанов удалена, грязь с френча отчищена, пробор лоснился фиксатуаром, – из провинциального предместья можно было двигаться на широкую арену жизни!
Выбравшись из кустов за нобелевскими нефтяными цистернами, Петлюра глянул сквозь лаз в заборе. Поворачивать голову было еще больно, но он все же огляделся, проверяя – не подстерегает ли на чужой улице еще какая–либо опасность человека в офицерской форме?
Но было бы напрасной затеей дожидаться, пока улица совсем опустеет.
Прошел один человек, за ним появились двое, и внешность их никак не успокаивала: кепки, поддевки, сапоги… и тогда Петлюра принял решение.
Он достал перочинный ножик и срезал с френча погоны. Так же решительно он сорвал и сунул в карман офицерскую кокарду.
В таком виде, на первый взгляд, он мог сойти за дезертира, а дезертиров с фронта на третьем году войны городская окраина отнюдь не осуждала.
Затем Петлюра смело нырнул в лаз и очутился на улице.
С каждым шагом, приближавшим Петлюру к углу Брест–Литовского шоссе, походка его становилась тверже и внешний вид – осанистее.
На шоссе он вышел исполненным чувства собственного достоинства, – и здесь никто не смог бы сказать, что десять минут назад ему накостыляли по затылку. Вывихнутая шея лишь подчеркивала горделивость осанки: голову было больно поворачивать, и она в неподвижности держалась как–то особенно надменно – совсем как у истого аристократа с киноленты.
У Петлюры созрело уже и весьма остроумное объяснение – почему на войсковом съезде он появится без погон: происходит революция, а он – демократ, даже социал–демократ, и то, что он придет на съезд со срезанными офицерскими погонами, будет свидетельством его особой революционности.
Алеа якта эст! Жребий брошен!
«ЩЕ НЕ ВМЕРЛА»[27]27
«Ще не вмерла Україна» – начальные слова гимна украинских националистов.
[Закрыть]
1
Съездов было два.
В Троицком народном доме собирался съезд делегатов от украинцев–военнослужащих, наименовавший себя «Всеукраинским войсковым съездом». В помещении театра Соловцова – съезд представителей крестьянских союзов, присвоивший себе наименование «Всеукраинского крестьянского съезда».
Торжественное открытие съездов было назначено на разные часы: «войскового» – на девять и «крестьянского» – на одиннадцать часов, потому что оба съезда надлежало открывать главе Центральной рады, и на обоих ему же предстояло быть избранным в качестве почетного председателя.
Когда борода профессора Грушевского появилась на сцене Троицкого народного дома, семьсот делегатов вскочили со своих мест и дружно гаркнули, как было условлено заранее, – принимая во внимание исторические традиции:
– Наши головы вам, пане атамане!
Грушевский вынул носовой платок и осушил увлажнявшиеся глаза. Минута была историческая. Его приветствовали представители четырех миллионов воинов–украинцев, мобилизованных в русскую армию и разбросанных по всем военным фронтам – от Эрзурума в Турции и до Печенги на границе с Норвегией.
Грушевский пpocтep pyкy вперед и вымолвил слова, приготовленные для начала речи:
– «Ще не вмерла Україна і слава, і воля, ще нам, браття молодії, усміхнеться доля…»
Декламатором Грушевский был никудышным, потому что он шепелявил, однако он произносил слова, которыми начинался государственный гимн, – и семьсот первых рыцарей возрождаемой украинской государственности грянули в один голос:
Згинуть наші воріженьки, як роса на сонці,
Запануєм, браття, й ми у своїй сторонці…
После исполнения гимна Грушевский объявил повестку дня: отношение к центральной власти – к Временному правительству и Петроградскому совету; определение формы временной национальной власти на Украине; отношение к войне; армия.
Затем слово было предоставлено делегату от украинцев Западного фронта, поскольку в армиях Западного фронта числилось наибольшее количество солдат–украинцев. Делегатом Западного фронта был Симон Петлюра.
Появление на трибуне Петлюры в офицерском френче со следами срезанных погон произвело на присутствующих двойственное впечатление. Половина аудитории (преимущественно офицерская) восприняла это как оскорбление чести мундира и задвигалась с сердитым шумом. Другая половина, напротив, реагировала с удовлетворением; раздались даже аплодисменты: рядовыми этот факт был воспринят как проявление демократизма.
Петлюра скромно потупил взор и поспешил примирить обе половины: он внес предложение избрать почетным председателем съезда зачинателя патриотического дела, отца и идеолога украинского возрождения – профессора Михаила Грушевского.
Семьсот воинов в офицерских френчах и солдатских гимнастерках, десять минут кричали «слава!» – и почетный председатель, поматывая белою бородой и пошатываясь от волнения, начал сходить с трибуны. Поддержать патриарха национального возрождения бросилась верная секретарша, единственная женщина на съезде, панна София Галчко. Впрочем, ее успел опередить Петлюра.
Симон Петлюра простер руки – он помнил со времен своего театрального любительства, что в ролях благородных шляхтичей жест этот выглядел у него наиболее аристократично, – и подхватил Грушевского, предлагая старику надежную точку опоры. Кроме того, он использовал этот жест для волнующего эффекта: рухнув перед Грушевским на одно колено, он чмокнул его старческую длань.
Целовать родителя в руку – древний украинский обычай, символизирующий безграничное уважение и покорность отцу. Восторженные крики и гром аплодисментов потрясли стены зала. И неизвестный, экспансивный и верный народным обычаям скромный деятель в офицерском френче без погон сразу же завоевал всеобщее расположение.
Поддерживая Грушевского за талию, Петлюра проводил его за кулисы, всеми возможными способами свидетельствуя ему по пути свою подлинно сыновнюю заботу. Грушевского Петлюра ненавидел еще с тех пор, когда, будучи мелким газетным репортером, бегал для него за монпансье, заменявшими некурящему Грушевскому папиросы. Но момент был слишком исторический, и ради истории следовало забыть о былых унижениях. Да и нынешнее положение Грушевского как главы возрождаемой нации было таково, что перед ним стоило заискивать.
Петлюра усадил Грушевского в пролетку, собственноручно запахнул кожаный полог и кланялся вслед до тех пор, пока белая борода не исчезла за углом Мариино–Благовещенской улицы.
Грушевского глубоко растрогало поведение Петлюры, ему подумалось даже, что до сих пор он был, пожалуй, чрезмерно суров, считая этого человека лишь чванливым ничтожеством, мелким склочником и приторным подхалимом. И Грушевский тут же приказал Софии Галчко, сопровождавшей его в пути к дальнейшему выполнению высокой миссии, включить фамилию Петлюры впереди всех других фамилий в список кандидатов в проектируемый «Украинский генеральный войсковой комитет».
2
К открытию крестьянского съезда стол президиума так же был накрыт желто–голубыми полотнищами, точно так же была подготовлена и вся предстоящая церемония. Однако небольшой инцидент в самом начале несколько нарушил задуманную процедуру.
Дело в том, что мандаты при входе проверяли обычные театральные билетеры, и они, конечно, не являлись той силой, которая могла бы противостоять натиску толпы. А толпа в сквере у театра с самого утра собралась огромная. И были это не просто уличные зеваки, а крестьяне пригородных и даже более отдаленных от Киева сел. Еще с вечера распространился слух, что сегодня в театре Соловцова будут делить помещичью землю и расписывать ее по крестьянским дворам.
Капельдинеры самоотверженно сопротивлялись бешеному натиску, но когда вдруг ударила мощная волна – с полтысячи человек в солдатских гимнастерках, контроль не выдержал и отступил. «Землячк» в солдатских гимнастерках устремились в зал, где рассаживались делегаты с мандатами от «крестьянских союзов». Были это солдаты – украинцы по происхождению – из разных частей Киевского гарнизона; прослышав о предстоящем наделении землей, они поторопились заявить и свои права.
Захватив места в зале, «землячк» подняли крик, чтобы землю делили немедля и чтобы тут же был написан и всеми присутствующими подписан соответствующий закон, а каждому из солдат одновременно с мандатом на землю был бы непременно выписан и увольнительный билет из части для поездки в свое село, потому что в противном случае «заградиловки» перехватят их и зашлют на позиции в штрафные батальоны, а уж тогда достанется каждому не больше как по три аршина земли навечно.
Шум усилился еще больше, когда за столом президиума возникла борода Грушевского: по этой бороде председателя Центральной рады узнавали в радиусе пятидесяти километров вокруг Киева.
– Земл! – закричали фронтовики навстречу седой бороде. – За что страдали триста лет и три года? За что кровь проливали? За что боролись? Земли!!
Грушевский зазвонил в колокольчик, но куда было серебряному колокольчику заглушить бурю и шторм.
И Грушевскому вдруг стало нехорошо…
…Пахло гарью, выли псы, ревело стадо, вопили люди – белый снег стал вдруг кроваво–красным в багряных отсветах пожара. В декабрьскую ночь девятьсот пятого года пылали имения вокруг Киева – под Княжичами, Шпитьками, Белогородкой, Севериновкой и даже под Броварами у немца–украинца Фогенполя, закадычного приятеля Михаила Сергеевича…
…Господи! Неужели же снова повторится смутное время девятьсот пятого года? Неужели случится так и теперь, – когда Михаил Сергеевич уже не поднадзорный царской полиции и охранки крамольный профессор–украинист, а будущий глава будущего национального правительства будущего украинского государства? Проклятая… земля!
Грушевский хотел подумать – не земля, а проклятый земельный вопрос! Но голова шла кругом, и был он несколько не в себе.
В сиянии яркого света, излучаемого софитами, Грушевский, бледный и растерянный, стоял на эстраде и засовывал бороду в рот. Пожалуй, он сжевал бы ее начисто, если бы опытный театральный электротехник не догадался выключить свет.
Сценический эффект подействовал магически: в зале наступила тишина – и только серебряный колокольчик позванивал в руке у профессора. Тишине этой, правда, суждено было длиться всего лишь мгновение в расчете на внезапное ошеломление. И проевший зубы на сценических эффектах театральный осветитель бросил из своей будки:
– Скорее реплику!
Он выражался на привычном театральном жаргоне, но Грушевский машинально подчинился спасительной подсказке и крикнул в темноту:
– Так вот, про землю!..
На этом слове проворный театральный деятель снова включил в своем подполье рубильник. Свет вспыхнул, и шум, которой вот–вот должен был снова взорваться в зале, – так и не взорвался. Воцарилась тишина; каждый из полутора тысяч людей в зале затаил дыхание, чтобы услышать о самом главном! О земле!
Тем временем Грушевский как опытный оратор успел сообразить, что делать дальше, – не зря четверть столетия возглавлял он университетские кафедры и был непременным участником сотен общественных диспутов! Теперь необходимо было в каждом предложении, которое он будет произносить, хотя бы один раз повторить это сакраментальное слово – земля.
Грушевский отложил в сторону заранее приготовленную речь и экспромтом заговорил о земле и воле, о том, что матушка–земля кормит весь мир, что любит мать сыра земля работящие руки, что без земли хлеборобу нет жизни, что из земли еси богом слеплен и, натурально, в землю отыдеши. Затем, как опытный политик, он сделал и конкретный вывод о том, что для крестьянской страны, каковой является Украина, главнейшим в ходе революции и будет решение именно земельного вопроса; поэтому–то он и предлагает первым же пунктом повестки дня съезда тружеников земли обсудить вопрос о земле, то есть о том – какого же земельного закона надлежит желать земледельцам от своего правительства?
Слова эти снова вызвали бурю выкриков – однако, на этот раз одобрительных.
– Верно! Правильно! Требуем закона о земле! Пиши, старичок сразу закон: нарезать крестьянам помещичьей земли!
Грушевский поднял руку – и тишина восстановилась. Теперь толпа подчинялась ему, точно самому богу Саваофу. Люди ждали каждого его слова, и он обрел возможность заверить, что украинский крестьянин может отныне жить совершенно спокойно, ибо интересы земледельцев будет блюсти Центральная рада, а во главе ее стоит самолично он, лидер партии украинских социалистов–революционеров, чьим девизом является лозунг: «Земля и воля!»
Представители крестьянских союзов, прибывшие на съезд с соответствующими мандатами, успели уже прийти в себя и закричали «слава». Представитель губернского союза внес предложение об избрании бaтька украинского крестьянства, товарища добродия Грушевского, почетным председателем Всеукраинского крестьянского съезда.
Когда торжественная процедура была, таким образом, исчерпана и повестка дня утверждена, Грушевский, вытирая платочком пот со лба, направился в кабинет директора театра.
Из кабинета директора театра Соловцова панна София связалась по телефону с кабинетом директора Троицкого народного дома и пригласила к аппарату делегата войскового съезда командира полка имени Богдана Хмельницкого полковника Капкана. И Грушевский кратко, но задушевно побеседовал с полковником – коллегой по партии украинских эсеров. В результате беседы, полчаса спустя, у двери театра появился почетный караул от войскового съезда, а конные патрули стремительно прочесали все четыре квартала, прилегающие к театру.
Когда после обеденного перерыва делегаты возвращались на заседание крестьянского съезда, то мандаты проверяли уже богдановские старшины, и никому из «землячков» попасть в зал уже не удалось. Так съезд получил возможность плодотворно завершить работу в нормальных условиях, приняв все заранее подготовленные резолюции.
Такою была первая стратегическая операция Грушевского как полководца и период его активное мероприятие как организатора масс.
Затем он вместе с Софией Галчко уселся в пролетку и возвратился в Троицкий народный дом, на войсковой съезд. Именно тут надлежало решить главнейший вопрос – вопрос о национальной армии. Значение армии в жизни страны Грушевский всегда расценивал высоко; теперь же, после открытия крестьянского съезда, он склонен был ценить армию еще выше.
София Галчко не покидала шефа ни на минуту. На нее были возложены все секретарские обязанности: стенографировать каждое слово патрона, давать все необходимые справки, таскать его тяжеленный портфель. Кроме того, в кармане у нее лежал браунинг калибра семь запятая пять: личная охрана председателя Центральной рады, по инициативе самой Галечко, также была возложена на нее.
София Галчко была, как обычно, в сером австрийском френче; и это возбуждало некоторое брожение в умах участников съезда. Делегаты, только что прибывшие с фронта, отшатывались в изумлении: как могла попасть сюда особа в форме офицера вражеской армии? Другим, напротив, это давало повод впасть в патриотический энтузиазм: присутствие человека в австрийской военной форме с украинской речью на устах они расценивали как символ единения украинцев надднепрянских (российских) с украинцами надднестрянскими (австрийскими), как некое олицетворение вожделенной соборности Украины. А были и просто повесы, которые немели, увидев столь ослепительную женскую красоту, – Галчко была единственной женщиной на съезде и потому выглядела особенно привлекательной. И повесы щелкали шпорами и бросались ухаживать напропалую. Но панна София держалась неприступно и отвечала ловеласам надменным взглядом.
Исключение делалось лишь для писателя Винниченко: при встрече с ним панна София сдержанно улыбалась и лучистые глаза сыпали искорки из–под длинных ресниц. Тому были объяснения: во–первых, Винниченко также являлся ее шефом – как заместитель председателя Центральной рады; во–вторых, он был наиболее выдающимся писателем на Украине; в–третьих, единственным штатским на военном съезде; его элегантный костюм, белый воротничок и модный галстук радовали глаза среди моря зеленых гимнастерок, высоких сапог и офицерских погон.
3
Писатель Винниченко Владимир Кириллович – в сером фланелевом костюме, с крахмальным воротничком и в галстуке «фантаз» – сидел за столом президиума, машинально накручивая на палец завитки подстриженной на французский манер бородки, и меланхолически посматривал в зал.
Сцену ярко освещали огни рампы и софитов, а в зале, как во время спектакля, свет не был включен, – и потому первые ряды, расположенные сразу за оркестром, были видны отчетливо, средние – шевелились в полумраке сотнями светлых пятен, а задние и вовсе растворялись в потемках. Так бывало, когда Винниченко после премьеры своей новой пьесы выслушивал комплименты зрителей и замечания театральных критиков.
По писательскому обыкновению, Винниченко невнимательно слушал ораторов, все время отвлекаясь собственными мыслями, однако к аудитории присматривался пристально: наблюдение – неотъемлемая черта писательской профессии. Пока говорил оратор, писатель лениво скользил взглядом по лицам в зале, останавливался на чьих–либо приметных чертах и по этим чертам пытался разгадать характер, душевное состонние, а то и всю биографию незнакомого ему человека.