Текст книги "Мир хижинам, война дворцам"
Автор книги: Юрий Смолич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)
В правой руке Демьян комкает бумажку. Это его письмо – так и не прочитанное; он даже не знает, кем оно написано.
Демьян безразлично – сейчас он равнодушен ко всему на свете, кроме судьбы своей роты, – машет рукой:
– Письмо… Из дому…
Мрачный Дзевалтовский рассеянно берет письмо из Демьяновых рук и пробегает взглядом по строчкам: «Пользуясь тем, что пролетариат… меньшевики и эсеры…»
– От кого это?
Демьян пожал плечами:
– Еще не прочел…
– «Авксентий Нечипорук…» – вслух прочитывает Дзевалтовский первую подпись в конце письма.
– Отец…
– «Иван Брыль…»
– О! – удивляется Демьян. – Дядька! Собственно, шуряк – теткин муж. Рабочий он, с киевского «Арсенала»…
Он приятно удивлен: дядька, шурин еще ни разу не писали ему на позиции.
– «Максим Колиберда…»
– Чудно! – И это уже действительно чудно. – Так это же шурина сосед. Я его за всю жизнь только раз и видел. Когда перед войной с отцом в лавру на богомольe ходил…
– «Андрей Иванов, Василий Боженко, Федор Королевич… ”
Демьян изумлен. Это что же за люди? Он впервые о таких слышит. Почему это они, незнакомые, пишут ему письмо?
– Послушай, – вдруг восклицает Дзевалтовский, – Нечипорук!
Он отталкивается от толстенного граба, к которому прислонялся спиною, и комкает письмо, рассеянно засовывая его в карман, точно свое. Внезапная мысль осенила его. Мельком схваченные слова из письма родили эту горячую мысль! «Пускай русский солдат вызывает немецких солдат на братание!»
– Пошли! – бросает Дзевалтовский и бежит по тропинке, туда, к позициям. Демьян спешит за ним. Он еще не может сообразить, что произошло, но неясная надежда вдруг согревает его сердце. Дзевалтовский что–то придумал!
А Дзевалтовский бежит, обгоняя носильщиков с гнилым сухим борщом и со стальными «поросятами» на плечах, бежит, иногда толкая кого–то и не обращая внимания на крики, несущиеся вдогонку:
– Потише! Эй, господин прапорщик, подтяни штаны! Тю! Еще один! Куда торопятся? Умирать спешат или война кончилась?..
Братание! Ну ясно же – братание! Как он сразу не подумал об этом? Первого мая уже было. Солдаты вышли из окопов с белым флагом: «Камрад. Герман – камрад», с буханками хлеба и с махоркой в кисетах. И немцы тоже вышли и меняли хлеб на шоколад, махорку на сигареты, все равно – что на что: ведь это была не коммерция, а проявление дружелюбия, общей ненависти к войне, проявление солидарности. Братание на фронте, к которому призывает партия большевиков.
Вот ведь как нужен был совет, и они этот совет получили! Они нашли его в письме, которое солдат Нечипорук получил из дома – от отца, дядьки, соседа и еще от каких–то неизвестных товарищей. Совет: Братание!
Дзевалтовский бежит так быстро, что Демьян едва поспевает за ним.
7
Полчаса спустя над второй линией гвардейских окопов взвилось белое полотнище на двух штыках, словно транспарант над рядами уличной демонстрации. Оно было сметано из нескольких бязевых солдатских полотенец на скорую руку суровой ниткой из солдатского окопного обихода. На плакате – надпись размоченным химическим карандашом: «Брюдер! Братья!» В бинокль эту надпись легко можно было прочесть из немецких окопов. И сразу же, словно смеясь над посвистыванием пуль, в русском окопе заиграла гармонь: «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке…» Хор простуженных солдатских голосов залихватски подхватил мотив.
Немцы сразу сообразили, в чем дело, и веер пуль моментально перестал сечь бруствер. Пулемет, конечно, все еще трещал, но пули летели теперь «за молоком».
И какая–то немецкая песня отозвалась из вражеских траншей. Пулеметы как бы вторили ей. Но пулеметы – это был теперь только звук, чтобы не волновалось начальство: пулеметы стреляют, война продолжается – чего же вам нужно? Пули летели в ясный божий день.
Но действовали еще и пушки. Смертельная зона, ничья земля, была в штабе аккуратно разграфлена на квадраты, и артиллеристам надлежало простреливать эти квадраты. Чтобы обстрел какого–либо квадрата прекратился, нужно было, чтобы тот, с чьей стороны бьет артиллерия, вышел из своего окопа. Корректировщики увидят своих через стереотрубы, и по своим артиллеристы стрелять не будут.
И немцы поднялись первыми. На далеком немецком бруствере появился солдат. Он размахивал белым флагом.
В тот же миг и Демьян вылез на бруствер. За ним высыпали зеленые гимнастерки. А на немецкой стороне уже густо маячили серо–голубые мундиры.
И две линии – линия солдат русской армии и линия солдат армии немецкой – двинулись друг другу навстречу по полю смерти, которое теперь перестало быть смертным.
Офицеры этому не препятствовали. Ведь это, наверно, снова будет «базар»: обмен продуктами, которых у одной стороны был избыток, а у другой не хватало. Война уже создала свою, военную, мораль и установила свои, военные обычаи.
Линии сближались, и с обеих сторон солдаты размахивали фуражками, кепи, руками.
– Камрад! – кричали немцы.
– Камрад! – отвечали русские.
Слово «камрад» стало интернациональным.
Гармошка наигрывала польку–кокетку. И под залихватский мотив не один гвардеец выстукивал каблуками на смертном поле. Линии сближались, напевая и приплясывая.
Демьян бежал впереди, вприпрыжку, как мальчишка: он должен был непременно первым добежать к своим, кого–то обнять, кого–то похлопать по плечу, кому–то заглянуть в глаза…
А из окопа посреди смертного поля люди выходили на спеша, сгибаясь под тяжестью: шли сорок два человека и несли тридцать раненых товарищей.
Линии сошлись. В руках буханки хлеба, сигареты, махорка. И обмен начался сразу – оживленный, веселый, с прибаутками – хоть и не поймут, про что сказано, но на смех отзовутся смехом…
Поручик Нольде стоил на бруствере, курил папиросу в длинном янтарном мундштуке, смотрел в бинокль и пренебрежительно улыбался: очередной случай братания имел место на участке его батальона, и еще сегодня вечером его, конечно, вызовут в дивизию и прикажут снять саблю. Его будут допрашивать, отведя глаза в сторону, и он будет отвечать, тоже потупя взор. И те, которым предстоит спрашивать, знают заранее, что он им может ответить: немцы, дескать, вышли первыми и предложили менять шоколад на хлеб. Просто «базар» – и никакой политики! А что он мог поделать с солдатами? Революция ведь! Свобода! Так сказать, свобода совести, печати и собраний, хе–хе–хе… И комитетчики его непременно поддержат, еще и добавят: это, мол, очень хорошо, что немецкая армия революционизируется! Хе–хе–хе!.. Такая уж установилась молчаливая договоренность между офицерами и солдатами. Ничего не поделаешь – закон войны! Вон поручик Кирсанов выстрелил было в спину своим «братающимся». И что же? Сам получил пулю в затылок. Прапорщик Белоусов только рапорт подал, что, дескать, чувствуя ответственность перед отчизной, исполненный, так сказать, искреннего патриотизма, считаю своей обязанностью рапортовать… И этого безусого дурачка солдаты накрыли шинелями и так отстегали шомполами, что его пришлось отправлять в госпиталь, чтобы ему там пришили новый зад… Нет, поручику Нольде плевать на ответственность и патриотизм! Затылок и зад для него, извините, дороже отчизны! И вообще, пускай себе мужичье забавляется! Все равно ни одному из них не выбраться живыми из этой катавасии! Плевать… Вот только прапорщик Дзевалтовский – ай–яй–яй! Все–таки, знаете, офицер! Должен бы понимать… О прапорщике Дзевалтовском поручик Нольде на всякий случай запомнит…
А в центре смертного поля звенели песни, сходились и расходились пары в пляске. Солдаты в зеленых гимнастерках хлопали по спине солдат в серых мундирах так, что отдавалось в ушах. Под общий хохот возникла даже игра: кто звонче ударит. В рассыпавшихся по полю группках пытались завести разговор.
– Моя! – кричал гвардеец, тыча себя пальцем и грудь. – Твоя! – тыкал он пальцем в грудь немца. – Моя – твоя – мир!
Он был уверен, что если исказит слово, то это уже будет немецкий язык и его поймут. И верно, его понимали.
Немец в ответ также калечил свой язык:
– Ихь – зольдат, ду – зольдат. Вир – меншен[21]21
Я – солдат, ты – солдат. Мы – люди (нем.).
[Закрыть].
– Точно! – одобряли гвардейцы. – Меньше стало солдат! Перебили нашего брата, солдата. Пора кончать войну!
В другой группе наспех слагался словарь международной солидарности.
– Камрад! – кричал гвардеец и тыкал в грудь и себе и немцу. – Товарищ! Камрад по–нашему будет – товарищ!
– Я! Я!
– Да ты же, ты! И я! Мы с тобой товарищи! Камрады! Понял?
– Яволь! Ту–ва–рищ! Камрад! Геноссе…
– Верно! Гляди, братцы, как он по–нашему чешет…
Прапорщик Дзевалтовский держал речь:
– Ди аллес фолькен зинд брюдер![22]22
Все люди братья (нем.).
[Закрыть] Аллес фолкен – дойч, поляк, рус: все – брюдер! Вшистке! Ферштеен? За что воюем? Империализм!
– Яволь!
– Кайне гвер, кайне машингвер, нихт пулен! Ферштеен? Нидер криг![23]23
Никакого оружия, никаких пулеметов, не стрелять! Понятно? Долой войну! (испорч. нем.)
[Закрыть] Брюдер! Долой войну! Ура! Гох!
– Гут! Гох! – кричали немцы. – Нидер митм криг!
Тем временем вся Демьянова рота вышла из окопа. В соседнем квадрате разорвался немецкий снаряд, и на митинг дохнуло гарью и дымом. «Базар» пора было кончать.
Немцы возвращались в свои траншеи с буханками хлеба под мышками. Они возвращались в окоп, который накануне утром был немецким, потом стал русским, а теперь был брошен всеми, превратился в ничей. Немецкие офицеры могли рапортовать, что положение восстановлено: позиции возвращены геройским ударом без ощутимых потерь с германской стороны, но с весьма значительными потерями со стороны русских.
Митинг прекратился, братание закончилось, но еще долго звенели в окопах песни и на нашей и на немецкой стороне.
И чудно – в немецких окопах пели немецкие песни, в русских – русские, но когда затянули украинскую «Ой що ж то за шум учинився», то слова «що комар та й на мусі оженився» донеслись уже с немецкой стороны, откуда–то из–за Обертына.
Позиции перед Обертыном держали немецкие, а за Обертыном – австро–венгерские дивизии. А в составе австро–венгерской армии были подразделения галичан – сынов исстрадавшихся в этой войне западных земель Украины.
В мировой войне воевали между собой правительства, но делали они это ценой жизни народов, а украинский народ уже много веков был рассечен на две части, и украинцам приходилось служить солдатами по обе стороны фронта: и в русской и в австро–венгерской армиях.
Вечерело. День войны закончился.
Сводка ставки объявляла снова: на фронте без перемен.
ЗА ЧТО БОРОЛИСЬ?
1
В это погожее воскресное утро село Бородянка на Киевщине выглядело совершенно необычно. Вытянувшись длинной лентой вдоль большака из Киева в Полесье, Бородянка теснилась своими домами по обе стороны дороги очень плотно, потому что строилось село на арендованных у графе Шембека землях. Такая топография, собственно, и обусловила тихий, старосветский уклад бородянцев. Всем селом бородянцы не собирались даже в дни двенадцати ежегодных ярмарок. Но сегодня в селе предвиделось столько событий, что всколыхнулось едва ли не все трехтысячное население Бородянки.
Из Киева от самого комиссара Временного правительства на Украине господина Василенко пришло важнейшее уведомление. Господин временный комиссар доводил до сведения «всех, всех, всех граждан, на Украине сущих», что кандидатские списки по выборам членов во Всероссийское Учредительное собрание выставлены от семнадцати партий; и всем жителям вышеупомянутого населенного пункта – гражданам мужского и женского пола в возрасте от 18 лет и старше, за исключением умалишенных, – предстоит решить: за представителя которой из этих семнадцати партий подавать свой голос.
Из Киева же, только уже от Центральной рады, от самого ее головы, пана добродия Михайла Грушевского, поступило и второе оповещение. В нем сообщалось, что в настоящее время по всей Украине создаются некие «Крестьянские союзы», и Бородянка, как село волостное, также приглашалась учредить у себя соответствующее отделение, именуемое «филиал». Записываться в филиал имеют право все крестьяне, но поелику «Союзу» предстоит отстаивать именно хлеборобские интересы, то и записываться в первую очередь надлежит тем, кто владеет собственной землей.
Из того же Киева услышали граждане села Бородянки еще один призыв: организовать свой, Бородянский, Совет крестьянских депутатов. Советы крестьянских депутатов совместно с Советами рабочих депутатов и Советами депутатов солдатских будут бороться за бедняцкую правду и долю против панов и прочих эксплуататоров. Подписалось под этим призывом киевское губернское межпартийное оргбюро партий социал–демократов большевиков, социал–демократов меньшевиков и социалистов–революционеров.
И, наконец, Филипп Яковлевич Савранский, управляющий имениями графа Шембека на Бородянщине, извещал о своем намерении «погуторить» сегодня с людьми по душам: как же, мол, будут обстоять дела с уборкой сена и хлебов? Трава на лугах вдоль берегов Здвижа уже выстоялась, и рожь по ту сторону мощеного шляха уже наливается. Так вот – выйдут ли люди с серпами и косами на подмогу панским машинам? Или и теперь, как весной, когда не хотели сеять и требовали земли для себя, заупрямятся и вынудят управляющего искать сезонников среди киевской безработной босячни? Если люди решат выйти, то на каких условиях – поденно или от копны и снопа? А если от снопа – то за который? До революции пан давал десятый сноп, а нынче, раз пошла демократия, соглашается и на девятый. Согласился бы пан и на восьмой, но надо же понимать, что идет война и власти забирают в счет поставок десять процентов по казенной цене…
Вот какие чрезвычайные дела предстояло обдумать и обсудить бородянцам. Потому так необычно и выглядело сегодня село: люди валом валили на выгон, что на графском лугу на берегу Здвижа. Шли по одному, по двое и целыми компаниями – и мужчины, и женщины, и хлопцы, и девчата, потому как революция провозгласила равноправие мужского и женского пола. Правда, парубков почти не было, разве что порченые да калеченные; все хлопцы старше восемнадцати лет были нынче в солдатах и проливали кровь на позициях.
Люди принарядились во все лучшее, праздничное: деды – даром что жара – были в смушковых шапках; бабы – в очипках и ленниках; молодки – в плахтах и корсетках; девчата – в вышитых сорочках, с венками и лентами на голове. Мужчины – белобилетники, не взятые на войну, – надели чумарки либо пиджаки внакидку поверх вышитых крестиком сорочек.
Хотя Авксентию Нечипоруку далеко еще было до стариковских лет (ему недавно стукнуло лишь пятьдесят), ходил он, однако, уже в «дедах»: его сноха, Софронова молодайка, только на прошлой неделе подарила мужика, крещенного Савелием, – пока же, по малолетству, его звали Савкой. Поэтому Авксентий тоже напялил шапку вместо картуза и взял в руки длинную палку. Авксентий, хоть и был вдовцом, на сходку выбрался не один, а со всем семейством. По пятам, как и надлежит почтительному сыну, шагал за ним Софрон. А подальше, в пяти шагах – по крестьянскому обычаю, – выступали женщины: жена Софрона – Домаха с младенцем у груди, Демьянова солдатка Вивдя с пустыми руками и еще Мелания Брыль, урожденная Нечипорук, сестра Авксентия и жена киевского арсенальца Ивана. Мелания приехала навестить невестку по случаю крестин новорожденного, ну и за полпудом ячменя, потому что в городе харчи уже выдавали по карточкам и вообще жилось что ни день, то труднее. Мелания даром что давно стала киевлянкой, однако на сельскую сходку решила идти вместе со всеми – своего рода держаться, за младенцем приглядеть, да и пускай не забывают люди, что она тоже бородянская. А вдруг землю станут нарезать не по числу рабочих рук, а подушно – на весь род?
Авксентий шел, твердо постукивая посохом и попыхивая трубкой. Он был некурящий и трубку брал в рот только по большим праздникам для солидности. Выглядел он весьма торжественно: сознание всей важности общественных актов, которым предстояло сегодня свершиться, исполнило его степенности и волнения – ведь люди собирались, чтобы разрешить самые что ни на есть главнейшие вопросы. Пускай, пускай услышит мир и мужицкий голос.
Софрон, длинный и сутулый – из–за больной груди его и в солдаты не взяли, – шагал, будто цапля, и старался попадать подошвами своих сапог точно в след, который во влажном подорожнике проминал отец. Софрон тоже был возбужден, потому что давно жил мечтой – добавить к своей земле хотя бы десятинку и избавиться от аренды. А революция подогрела эту надежду, и похоже было, что как раз сегодня к тому и пойдет… От беспокойства Софрон то и дело снимал картуз и приглаживал волосы, и без того зализанные, и густо смазанные маслом: такая уж была у него привычка, когда он волновался…
Софронова Домаха все убаюкивала своего Савку, хотя дитя и так сладко посапывало; с самого понедельника была она уже матерью и на первых порах относилась к своим материнским обязанностям с чрезвычайным тщанием. Она не укачивала ребенка, а священнодействовала в полной убежденности, что отныне во всем мире не существует ничего более драгоценного, чем ее Савка.
Солдатка Вивдя шла рядом с Домахой; она поглядывала через ее руку на младенца и тотчас, заливаясь краской, отворачивалась. Вивдя завидовала материнству Домахи.
Семейное шествие замыкала Мелания Брыль, доброжелательно поглядывая по сторонам: здесь, в родной Бородянке, все было таким милым и дорогим ее сердцу! Вот тут, на выгоне у самого села, пасла она в детстве гусей; вон туда, к речке Здвиж, выгоняла корову на травы; а там, за панскими лугами, в экономии, ей когда–то всыпали горячих помещичьи гайдуки, захватив ее корову на господской земле. Свят, свят, свят – не повториться бы никогда такому больше на свете! Мелания давненько ушла со двора Нечипоруков на поденную работу на железной дороге: там четверть века тому назад и присмотрелся к ней арсенальский слесарь Иван Брыль.
Несмотря на раннее время, на выгоне было уже полным–полно. Кто стоял, кто присел на корточки, а кто и растянулся в траве. Располагались люди группами: каждому хотелось покалякать и разузнать: как же будет дальше и что к чему?
В центре площади стояла группа степенных крестьян, одетых в жупаны под пояс. Это были зажиточные хлеборобы, которые давно уже обходились без аренды и хозяйствовали на собственной земле: у кого было пять, а у кого и десять десятин. Собрались они вокруг Григора Омельяненко: батько его получил столыпинский надел в две десятины, а Григор батькович рачительно приумножал семейные достатки, отпуская односельчанам коней в упряжку и соорудив собственную ветряную мельницу. Теперь он владел двенадцатью десятинами под пахотой, шестью – под сенокосом и двумя, поросшими молодым леском. Сейчас он стоял с какой–то бумагой в руке и многозначительно постукивал по ней согнутым пальцем. Степенные хлеборобы внимательно слушали его и попыхивали трубками: так уж заведено было в Бородянке, что цигарки курит только голытьба, а настоящему хозяину приличествует сосать люльку. Время от времени то один, то другой дядька развязывал кисет и угощал весь круг рубленым самосадом «с собственной плантации» – вон там, за сарайчиком, на огороде, подле грядки с помидорами.
Поодаль расположилась значительная группа землепашцев не столь почтенных – арендаторов. Курили они цигарки из кременчугской махры, по полторы копейки за четвертушку, и переговаривались вполголоса, не без зависти, но с почтением поглядывая на соседнюю группу крепких хозяев.
Отдельно бурлил многолюдный круг девчат. Оттуда слышалось хихиканье, а то и повизгивание, будто кто–то забрался в середину круга и тайком щекотал то одну, то другую. Девчата – им что! Что бы ни делалось: в Крестьянский ли союз записываться, Учредительное ли собрание избирать, или даже хоть Центральную раду создавать, а они знай свое, трясогузки! Впрочем, сегодня и девчата держались задиристо и даже с вызовом – что ни говори, а свобода пришла и для них; за кого захотят, за того и отдадут голос. Захотят – поднимут руку за Григора Омельяненко, а захотят – за Емельку Корсака, последнего батрака у Омельяненко, которого и на войну не взяли, как придурковатого; только на том и держится, что остался едва ли не единственным парубком на все село.
К девчатам, будто ненароком, придвигалась мало–помалу кучка сельских парней. Ох уж и парни – калеки, белобилетчики: один хромоногий, другой сухорукий, а больше – просто недоростки по пятнадцатому году, у которых и усы под носом не показались. Но, как водится меж парубками, один с тальянкой, другой с бубном, третий с дудочкой, а семинарист, сын пономаря, даже со скрипкой. Девчата перед ними носы задирали, а сами, чтоб подружки не приметили, будто дело какое вспомнили: одна за другой переходили на ту сторону, к ребятам поближе. Таким образом, и девичья стайка тоже потихоньку двигалась навстречу парням.
В сторонке обособились фронтовики. Были среди них и бородатые дядьки, и безусые ребята, но держались все они кучкой, дружно, тесно – как одна команда; и все они были бракованные: кто без ноги, кто с костылем, а кто, хоть и без костылей, так и вовсе без обеих ног. Вакула Здвижный, например, передвигался просто задом по земле, отталкиваясь руками: обе ноги отрезали ему на Турецком фронте под Эрзерумом – есть такой нехристианский город на басурманской земле… Фронтовики курили «легкие» папиросы «Ласточка» – два десятка за пять копеек, перебрасывались шутками, с подозрением поглядывали на зажиточных мужичков, с пренебрежением – на девчат и поплевывали себе под ноги.
Женский пол, а с ними и детвора, держался поодаль; они окружили выгон цепочкой, словно бы взяли его в осаду, и оживленно гудели между собой, словно вспугнутый шмелиный рой.
Авксентий, как нож сквозь масло, прошел сквозь женскую осаду. Софрон не отставал от отца. А женщины там и остались. Домаха тут же принялась наново пеленать своего Савку – ей показалось, будто он замочился. Манипуляции новорожденному пришлись не по душе – он проснулся и запищал что было духу.
– И что это за дитя такое уродилось? А ну, цыц! – сердито зыкнула на него Домаха, раскрасневшись от гордости и высокомерия. – И что бы с ним сделать, чтоб замолчало? – повела она плечом в сторону окруживших ее женщин.
И те сразу заговорили наперебой:
– А ты свивальник отпусти. А на ночь в теплую водичку душицы подбавь и искупай… А то хорошо бы еще укроп отварить…
Вивдя склонилась к уху Домахи и прошептала, стесняясь и розовея:
– А может, оно сиси хочет? А? Дай ему…
– Отстань! – отрезала Домаха, пренебрежительно сверкнув глазами на бездетную молодку. – Сама знаю, когда что ему давать…
2
Авксентий прошел линию женской осады и остановился, раздумывая: к какой же группе примкнуть? По положению ему следовало бы идти вон туда, к арендаторам.
Ближе всех были батраки из экономии. Они стояли вместе – с полсотни мужчин и женщин: возчики, скотники, егеря, садовники, плотники, мельники, свинарки, птичницы… Время от времени в их кругу кто–нибудь запевал – то «Зозулю», а то «Ра–ра–ра, Антек на гармоні гра», однако пение сразу же и обрывалось, потому что никто не подхватывал: еще не вечер, а днем разве запоешь по–настоящему?
К этой кучке путь Авксентия никак не лежал: в экономии он перестал работать лет тридцать тому назад, когда выделился на арендованный надел, кажись, еще при царе Александре…
– Идем, батька, туда, где хозяева стоят, – шепотком предложил Софрон. – Все–таки кроме аренды мы и своих две десятины имеем… – Софрон всегда говорил тихо и вкрадчиво, такой уж имел характер, и к зажиточным хозяевам его тянуло с давних пор: заедала мечта о «настоящем» хозяйстве.
– Погоди! – с досадой отмахнулся Авксентий. – Хочу поглядеть на людей. Не спеши, середа, вперед четверга…
Софрон умолк. Отца он побаивался; впрочем, Софрон многого в жизни побаивался и остерегался.
Авксентий, хмурясь, прикидывал, а перед Софроном притворялся, что любуется горизонтами, которые перед ним открывались.
Вид открывался отсюда и верно прекрасный. Прямо за лугом тихо струился Здвиж – речка хоть и не широкая, но полноводная, и рыбы хватило бы в ней на всю Бородянку, если бы только граф Шембек не запрещал рыбачить; всю рыбу в воде он запродал подрядчику для киевских ресторанов. По берегам неширокою полосой стояли камыши: в них уток, лысух и куликов уйма. Всю Бородянку можно бы прокормить, если бы только граф Шембек разрешал здесь охотиться… А по сю сторону Здвижа и по ту его сторону – необозримые заливные луга: весной их сплошь заливало водой, а летом вырастала высокая, как краснотал, трава, густая и сочная. Пасти бы здесь стада, табуны и отары не только из Бородянки, но и из Дружни, Рудни, Голокрылья и даже из Бабинец, не будь эти луга господскими. Граф Шембек, вернее сказать, его управитель Филипп Яковлевич Савранский, прессовал все сено в тюки по два пуда каждый и отправлял прямо в Берлин, а теперь – на фронт героям–кавалеристам для боевых коней. За лугом вдоль железной дороги стоял бор. Он также принадлежал Шембеку. Граф Шембек валил его и снаряжал на шахты Донетчины за сотни верст. Из пней и корней выжигал уголь, гнал деготь, томил золу и цедил скипидар. И все это тоже куда–то уходило – в Киев и дальше, по Днепру.
Авксентий грустно вздохнул и отвернулся.
Но от этого ему не стало легче: и позади, за селом, тянулся до горизонта бор, принадлежащий тому же Шембеку. А между селом и лесом раздольно раскинулись поля: пшеница, рожь, ячмень, просо, гречиха – на десяти тысячах десятин. Все это тоже принадлежало Шембеку: крестьянские земли были дальше – в лесу и за лесом…
Рожь на полях Шембека уже созревала.
Авксентий решительно направился туда, где собрались зажиточные дядьки. Софрон торопливо заковылял следом.
Авксентий избрал для себя кружок зажиточных хлеборобов не только потому, что и сам имел две десятины собственной земли, но и потому, что его непреодолимо притягивала бумага в руках Григора Омельяненко. А что, если в этой бумаге и есть ответ на все неотвязные вопросы, не дающие ему покоя? Кроме того, Авксентий сообразил, что бричка, с которой старшина будет держать речь, остановится именно там, в центре выгона, а Авксентий всегда любил стоять поближе к делу, чтобы все хорошо видеть и слышать.
В трех шагах от компании Авксентий, как полагается, снял шапку, поклонился и поздоровался со всеми:
– Здоровеньки булы! С воскресеньем вас! Мир честной компании!
– Здорово, Авксентий, здорово! Здоровеньки булы, Афанасьевич! – отвечали дядьки по–разному, в зависимости от степени знакомства с Авксентием.
А Григор Омельяненко даже обрадовался.
– О! – сказал он. – И Нечипорук! Вот и он! Я же говорил, что Авксентий сразу объявится. На! – и он протянул бумагу, которую держал в руке. – Записывайся!
– А… что это за бумага? – настороженно поинтересовался Авксентий, на всякий случай отстраняясь.
– Записывайся, записывайся! – хором загудели дядьки – Дело хорошее, правильное, наше, мужицкое…
– Записывайся! – Омельяненко подал огрызок карандаша. – Наш крестьянский союз организуем. Сейчас же на вече и делегата в Киев изберем. Омелько! – крикнул он батраку, который держался поблизости, так сказать, на подхвате, на тот случай, если у хозяина возникнет какая–нибудь надобность. – Подставляй, Омелько, стол!
Дядьки угодливо засмеялись. Омелько подбежал и пригнулся. Омельяненко положил бумагу ему на плечи, как на пюпитр.
– Кха! – кашлянул на всякий случай Авксентий. – А что это за союз такой и что в этой самой бумаге прописано?
– Ничего не прописано, – успокоил Омельяненко. – Видишь, одни подписи… Кто расписался, тот, выходит, и записался. Пишись и ты. Здесь, – он указал потрескавшимся ногтем. – Под номером сорок четыре. Сорок четвертым будешь. Просились бы и еще сто, но то уже арендаторы…
Авксентий снова кашлянул. На карандаш он на всякий случай не глядел.
– Так и я же, того… тоже две десятины аренды от графа держу.
– Это особь статья! – сказал Омельяненко. – От пана каждый что–нибудь держит. Но ведь у тебя и своей землицы целых две десятины. Верно?
– Верно. Две. За лесом на песках. Такая неудобная…
– Записывайся, записывайся! Чего раздумываешь? – закричали дядьки. – Все уже записались, которые хозяева. За мужицкую правду…
Мужицкая правда! Именно она и нужна была Авксентию. Он быстро огляделся. Рядом стояли: Самийло Воронец – двенадцать десятин, Ларивон Дюдя – восемь, Юхим Лавриненко – семь, Казимеж Щенснолевич – шесть, и другие – помельче… Хозяева, ничего не скажешь… Так записываться или не записываться? Ведь подпись, она же – документ! Подписываются на паспорте в полиции, на купчей – у нотариуса, или на арендном обязательстве – в экономии… Кто его знает?.. А что, как все назад повернет? Правительство, ведь оно – временное… Вот если бы знать…
– Подумаю, – сказал Авксентий, отворачивая лицо от листка и отводя протянутый ему карандаш. – Пускай потом… после сходки…
– После сходки! – фыркнул Омельяненко. – После сходки записи конец, потому как и делегата уже изберем. Твое дело – как знаешь. Мы тебя в хозяйский гурт зовем, а там – твое дело… Добровольно —так и в объявлении сказано…
Григор Омельяненко начал складывать бумагу.
– Погоди! – остановил его Авксентий; сердце у него учащенно забилось: а что, если он не запишется и ему из–за этого не нарежут земли, когда начнут делить? – Ишь какой скорый! Я разве против говорю? Но только подумать надо, обмозговать. Ведь дело такое…
Софрон сжал локоть отца.
– Записывайтесь, батьку, глядите – все записываются, кто с землей. За людьми не пропадем…
– А ты помолчи! Молод еще подсказывать.
Омельяненко держал бумагу в руке. Он пожал плечами:
– Мое дело предложить, поскольку мне доверие оказано, потому как в Киеве был и в Центральную раду заходил…
– Ну и что же там говорят? – живо поинтересовался Авксентий. – Как предполагают: нарезать или не нарезать землю? Что присоветовали?
– Это дело не скорое – землю нарезать! – уклончиво ответил Омельяненко. – Попервоначалу надо, чтобы было кому наш хлеборобский интерес отстоять. А у Центральной рады, известно, какой лозунг; земля крестьянам, вопче… Вот и посоветовали мне стать фундатором.
– Фундатором? – Авксентий такого слова еще не слыхал.
– Ну да, фундатором филиала…
– Филиала? – И такого слова Авксентий не знал. Сколько же их сейчас пущено, этих новых слов!
– Ну да, – опять важно подтвердил Омельяненко. – Инициатором.
Авксентия бросило в пот. Фу–ты, напасть какая! Никак в толк не возьмешь, что кроется за этими новыми словами: цaцa или бяка?
Новые слова волновали и тревожили Авксентия Нечипорука. Как бы этакими непонятными словами да не обманули мужика!.. Эх, надо было в городе, у шуряка Ивана как следует расспросить; рабочий народ ко всему понятие имеет. В следующий раз, когда снова будет Авксентий в Киеве, – непременно скажет он шуряку: пусть составит ему этакую грамотку, вроде как в церкви на поминание подают, и впишет туда все, какие только пошли теперь новые слова и расскажет Авксентию, что каждое из этих слов обозначает. Фундатop, филиал, инициатор!.. При царе таких слов вовсе не было – от революции эти слова пошли… А кто его знает, что из этих слов выйдет? Ведь вот в пятом году тоже говорили–балакали: конституция! А потом нагнали казаков и начали народ нагайками сечь. Да еще и приговаривали: вот тебе конституция, вот тебе конституция…