Текст книги "Мир хижинам, война дворцам"
Автор книги: Юрий Смолич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)
Флегонт сел – с вызовом и демонстративно. Странно, почему эта девушка так понравилась ему тогда, когда они рядом дрались врукопашную с монархистами? А теперь… Интересно, что скажет Марина, когда он передаст ей весь этот разговор?
Лия закрыла лицо руками и с минутку посидела молча. В самом деле, что–то тут было не так! Но что?
– Не сердитесь, Босняцкий, – сказала она тихо. – что–то в самом деле не так… Например, насчет языка…
Она взглянула на Флегонта и виновато улыбнулась.
Одна улыбка – и Флегонт опять не узнал Лию. Это снова была не та девушка, что так взволновала его сердце на Крещатике. И не та, в кимоно, – когда он только пришел. Даже не та, которая всего миг назад сделалась ему так неприятна. Она была опять новая – вконец смущенная, с растерянной улыбкой, беспомощная. Доброе сердце Флегонта не выдержало, ему стало жаль ее.
И он заговорил – примирительно, но взволнованно, мягко, но страстно, – чтоб высказаться самому и убедить ее.
– Вот хотя бы украинский язык! У нас на Печерске вы редко и услышите другой. Мать моя по–русски почти не умеет. Отец, – он горько улыбнулся, – по–украински говорил, конечно, только дома: на службе ведь нельзя! И, знаете, когда идешь по городу и вдруг услышишь, что кто–то тоже говорит на твоем родном языке!.. А! Вам, русским, этого не понять!
– Я понимаю, Босняцкий! Ведь я – еврейка!..
Лия откликнулась, уже стоя у окна: пока Флегонт говорил, она приподняла штору и глядела на улицу, жадно вдыхая влажный ночной воздух.
– А русским это чувство незнакомо: их язык никогда и никем не был запрещен! И поэтому наше ревнивое отношение к родной речи они считают шовинизмом! Прямо странно, что даже русская интеллигенция не хочет понимать обиды!
– Настоящая интеллигенция это понимает, – возразила Лия. – Не понимает обыватель. А не хочет понимать – реакционер.
Свежий, чистый воздух, веявший с Днепра, наполнял грудь. Дышалось глубоко и вольно. За окном улица была уже почти пустынна. Редкие прохожие спешили домой. В булочной напротив с грохотом спустили железную штору. На углу, в аптеке, было как всегда светло. Под своим каштаном безногий Шпулька наигрывал на банджо. От Золотых ворот вниз по Владимирской удалялась какая–то фигура в широкополой шляпе и черной крылатке, солидно постукивая палкой о выщербленные кирпичи тротуара.
Это уходил Винниченко. Он договорился со Шпулькой: утром Поля принесет тысячу – можно спокойно ехать в Петроград в международном вагоне, остановиться в Астории, пить коньяк с лимоном и добиваться, чтобы Временное правительство удовлетворило требование Центральной рады – создать украинскую армию.
– Вот видите! – продолжал Флегонт. – А что бы запели эти обыватели и реакционеры, если б запретить им говорить по–русски и заставить учиться в школе только на чужом языке, хотя бы на украинском!
Лия улыбнулась: какой он все–таки наивный, этот Босняцкий Флегонт! Но парень, очевидно, хороший…
– Скажите, Босняцкий, – спросила Лия, все еще стоя у окна, – а Данила и Харитон тоже так думают, как вы?
– Не знаю, – чистосердечно признался Флегонт, на этот раз не испытав ревности от того, что она опять вспомнила его друзей, – о таких вещах мы не говорим. На что нам эти разговоры? Мы дружим. И в хоре вместе поем… А вот раз, – прибавил он, что–то припомнив, – в трамвае какой–то чинуша стал насмехаться, что мы говорим по–хохлацки, и передразнивать украинские слова, так Данила как ахнет ему по физиономии! Такой был скандал! Пришлось удирать, чтоб нас не потащили в участок… Разумеется, – поспешно добавил он, – это некультурно!
– А смеяться над языком культурно?
– Вот видите!
Они примолкли оба. Лия – растерянная, Флегонт – хмурый, но уже не сердитый.
Лия смотрела в окно. Мрак спускался на город, и при тусклом свете угольных электрических фонарей уже трудно было разглядеть, что делается за квартал.
Возможно ли, чтобы неправым оказался старый революционер, теоретик революционной борьбы, а прав был – гимназист, которой даже не разбирается, в чем разница между эсерами и эсдеками? Нет, нет, это невозможно. Прав, конечно, Пятаков, это просто она Лия, не умеет толком объяснить. Плохой из нее пропагандист…
– Босняцкий, – сказала Лия, – идите сюда. К окну! Поглядите, какая славная, тихая ночь!
Флегонт нерешительно подошел и остановился возле Лии, но – на расстоянии. Он не знал, надо ли ему было подойти, хорошо ли, что он не ушел сразу и остался здесь, следовало ли вообще ему сюда приходить? Эта девушка и манила его и отталкивала. Собственно, манила – она, а отталкивало что–то другое, что стояло за ней. А приходить, конечно, – не надо.
Они стояли почти рядом, Лия совсем отодвинула штору – и перед ними открылся засыпающий город. Зазвенел, блеснул искрой и прогромыхал мимо последний ночной трамвай.
– Босняцкий, – тихо произнесла Лия, – расскажите мне, пожалуйста, за что же вы любите… Украину…
Флегонт снова опешил. Как же это можно рассказать? Любит – и все. Просто так…
– Ну, ну! Говорите! – прошептала Лия. – Очень вас прошу!
Флегонт снисходительно усмехнулся. Что ж тут рассказывать?
– Говорите! – просила Лия. – Ну, любите язык… а – еще? Еще что любите? Говорите!
Флегонт дернул плечом. Он уже не сердился, но старался держаться независимо.
– Ну, я люблю… скажем, песни…
– Вы поете? – живо заинтересовалась Лия. – Вы споете мне потом. У вас баритон? А сейчас продолжайте. Еще?
Флегонт только плечами пожимал: смешная, ей–богу, глупенькая, а еще… революционерка!
– Пейзаж, например, любите? Украинский пейзаж. Вот как у Куинджи, Пимоненко? Знаете их картины?
– Пейзаж люблю, – поспешил ответить Флегонт, чтоб не говорить о картинах: кто такие Куинджи и Пимоненко, он не знал. – Особенно при луне. Знаете – месяц подымается или заходит, а над рекой легкий туман: не высоко, а низко – стелется по лугам, клубится в камышах, а повеет ветерок – он все реже, реже и – исчез.
– Как у вас красиво получается! – задумчиво проговорила Лия. – Вы пишете стихи?
– Нет! – сразу и решительно отрезал Флегонт. Стихи он, конечно, писал, только никогда и никому в этом не признавался.
– Дальше! – настойчиво напомнила Лия. – Еще?
– Что же еще? – Флегонт не знал, что и сказать: такая напористая! – Ну, люблю прошлое нашего народа. История у нас, знаете, очень героическая, но очень печальная…
– Я знаю, – тихо ответила Лия. – Очень, очень печальная и… трагическая. Ну? Рассказывайте eщe. О том, что вы любите…
5
Они стояли рядом, почти вплотную, у окна, гимназист Флегонт Босняцкий и студентка Лия Штерн, – смотрели в ночь перед собой, дышали ее ароматами и говорили.
Собственно, теперь говорил один Флегонт, а Лия слушала. Он и в самом деле любил свою родину – не ведая, за что и как, но – любил. Кто его знает, откуда это пришло, но любил он все. Росные рассветы на заднепровских лугах, прохладу дубовых рощ, зной летнего дня. Любил напиться студеной воды из родника, слушать птиц в лесу, глядеть на закатное небо под вечер. Все это была – родина. Потом он любил песню и любил язык. Любил юмор людей – веселых даже в беде. Любил послушать рассказы стариков или почитать в книгах о прошлом – унестись мыслью в седую старину и почувствовать себя словно рядом с прадедами и дедами: на лютой барщине, в лихой сече и в часы мирных досугов. Он любил свой народ и в горе и в радости, ведь он же ему – родной. А прошлое народа было горько и печально, поистине – трагическое прошлое. В любви юноши был даже подвиг: легко любить веселую, безмятежную славу, – полюби, ладонька, славу горькую!.. Любил он и помечтать о будущем: что принесет оно его родине, когда и его поколение удобрит уже землю своими костями и на костях этих взрастет иная жизнь – да будет она лучше! – для новых поколений родных людей… Любил он свободу: Флегонт жаждал ее для себя и для своих братьев. И, может быть, еще сильнее любил свой народ именно потому, что свободы народ этот не имел, что свободу у него отняли, а вместо нее – неволя…
Лия слушала молчаливая, совсем притихшая, – не печаль, а какая–то сладкая грусть легла ей на сердце.
Он прекрасно любил, этот юноша.
Она слушала и смотрела в ночь. Фонари на улице на миг погасли, потом засветились снова, – теперь через один: город пожелал людям спокойной ночи. На улицах уже никого не было. Только из–под каштана напротив – от Золотых ворот, грохоча по ухабистому тротуару, катила в маленьком возке безного нищего с банджо русая девушка с длинными–длинными косами.
Это племянница ростовщика, Поля Каракута, отвозила своего дядю–нищего домой после трудового дня.
А Флегонт все говорил и говорил. И теперь, казалось, его и остановить невозможно.
Он говорил о любви…
Впервые за свои восемнадцать лет…
Правда, не о любви к женщине – на это бы он не отважился, – а о любви к своей родине
ИЮНЬ
НА ФРОНТЕ БЕЗ ПЕРЕМЕН
1
Полк строился в каре, и это было странно. В трех километрах от передовой такое построение никак не отвечало уставу. Но с начала революции многое полетело кувырком, и уставы полевой и строевой службы тоже нарушались по всем пунктам.
Построение в каре – тем паче, что приказ был строиться без винтовок, – говорило о том, что предстоит какой–то выдающийся общественный акт. Да, и трибуна, сооруженная на скорую руку из нетесаных сосновых бревен, заготовленных для накатов на блиндажи, свидетельствовала о том, что надо ожидать выступлении особо важной лерсоны, а то и целой делегации. Может быть, дамы–патронессы – по случаю какого–нибудь революционного праздника – будут раздавать махорку и курительную бумагу?
Солдаты строились быстро и охотно – не так часто случается на позициях подобное развлечение. В долине, зажатой меж гор, перекатывался гомон тысячи голосов. За горой изредка погромыхивали орудия: австрийцы расстрелявали утреннюю порцию артиллерийского припаса.
Но вот полковой командир подал команду «смирно» и полк замер. Командир со всем штабом стоял впереди первого батальона, как раз напротив трибуны. Полковой комитет тоже построился – во главе третьего батальона. Председатель комитета, прапорщик Дзевалтовский, стоял первым с правого фланга, рядом с ним – Демьян Нечипорук, секретарь.
Отдельно, сразу за шестнадцатой ротой, стояло еще четверо – в желтых кожаных тужурках и черных с красными кантами «пирожках»: это были не свои, а «приданные». Эти четверо авиаторов – два пилота и два авиатехника – прибыли лишь вчера, на двух аэропланах «фарман» из 3–го авиапарка фронта, размещенного в дальнем тылу, в Киеве. «Придача» авиации могла для пехотной части означать только предстоящее наступление, и что волновало полк. В числе четырех авиаторов оказался и солдат Федор Королевич. На фронт были спешно отправлены только что отремонтированные аэропланы, и авиатехниками пришлось посадить сборщиков и слесарей.
День был ни диво хорош – солнце нежило лаской, от покрытых лесом гор веяло влажным духом зеленой листвы, от горного потока доносился звонкий плеск быстрой воды по мелкой гальке. Даже жаворонок звенел где–то в вышине.
Над хребтами ближних отрогов плавали в воздухе аэростаты «заграждения и дозора», они чуть ворочали задним, более заостренным концом и были похожи на уснувшую в воде в полуденный зной рыбу, и от этого весь купол голубого неба казался стеклянным, полонина меж гор – дном аквариума и все вокруг – неправдоподобным.
Не верилось, что на земле бушует война, что война вообще возможна, что в такую благодать люди способны стрелять друг и друга или распарывать друг другу штыком животы.
2
– Рав–няйсь!.
От командирского блиндажа бегут двумя шеренгами – не свои, а какие то чужие забавные солдаты, Оны семенят как–то не по–военному, рысцой, – точно перебираясь вброд, перепрыгивая с камешка на камешек, – подбегают к трибуне и окружают ее кольцом. И тогда меж двух шеренг кто–то быстро проходит вперед и за ним спешит толпа неизвестных офицеров.
Фронтовики с удивлением разглядывают бойцов, построившихся спиной к трибуне и лицом к полку. В самом деле, какие–то они не такие, как все солдаты, – больно щуплые и одежда пригнана ловко – тыловики, и у каждого на левом рукаве, в черном ромбе, – свят–свят–свят! – белый человеческий череп и под ним две берцовые кости накрест. Такого за три года войны даже самые бывалые фронтовики еще ни видывали!
– Слышь! – шепчет Демьяну его сосед – Побей меня гром, да у них же – сиськи!
Бабы! Мать пресвятая богородица! До чего народ довели – бабское войско послали воевать германца!..
Тем временем тот, что шел впереди, уже поднялся на трибуну. На ногах у него желтые краги, как у бельгийского авиатора, френч без погон, а на голове чудная какая–то фуражка; с длиннющим суконным козырьком – ни дать ни взять журавлиный клюв!
Рядом с ним, чуть позади, стоял обыкновенный штабс–капитан – лицо бледное, точно с перепоя, глаза горят каким–то исступленным огнем.
Первый – в фуражке с журавлиным клювом – остановился у самого края трибуны, оперся левой рукой на барьер, правую сунул за борт френча и впился взглядом в солдатское море. Ветерок играл длинными лентами огромного красного банта у него на груди. В небе звенел жаворонок. Погромыхивала австрийская дивизионка.
– Здравствуйте, солдаты революции! – вдруг раздался вопль с трибуны, да такой, что с деревьев позади строя тучей поднялось спугнутое вороньё.
– Здрам – жлам… здрасьте… – не в лад ответило каре: кто ж его знает, как ему отвечать? Опять, верно, какой–то иностранец…
– Вольно! – сразу подал команду командир.
По поля прошелестел вздох тысячи грудей, мягко шаркнули по траве три тысячи подошв, брякнули кое–где манерки, так как нашлись и такие, что прихватили их, – а вдруг станут выдавать что–нибудь этакое, живительное?
Оратор выхватил руку из–за борта френча, простер ее далеко вперед, так что даже сам подался за ней, и снопа завопил:
– Товарищи! Солдаты революции! К вам мое слово!..
Это был Александр Федорович Керенский.
Новый военный и морской министр Временного правительства.
Керенский стоял на трибуне, позади толпились его секретари и адъютанты, а вокруг трибуны выстроился караул – батальон его личной охраны, первый в революционной России женский батальон. Он именовался «ударным батальоном смерти», в знак чего и серебрился на рукаве у каждой девушки–солдата череп с двумя скрещенными костями. Командовала «ударницами» первая в русской армии женщина–офицер – прапорщик Бочкарева. Инициатором создания «ударных батальонов», поднявших черные знамена с серебряной надписью «Победа или смерть», был армейский штабс–капитан, с недавний пор член партии социалистов–революционеров Муравьев. Он и стоял сейчас на трибуне, в двух шагах позади Керенского, – бледный, с испитым лицом и сумасшедшими глазами.
Керенский ораторствовал:
– Старея власть пала, и обновленная Россия воспрянула от ига рабства и насилия! Все вы теперь равноправные граждане…
3
Керенский, как известно, был говорун хоть куда. Одни полагали, что причина его выдающегося ораторского успеха в том, что он удачно подбирает демагогические фразы, которые не могут не вызвать бурной реакции сердец. Другие – так сказать с музыкальным уклоном – придерживались того мнения, что дело в интонации оратора; Керенский модулировал голосом от нижнего «до» до верхнего «соль». Третьи – с уклоном, если можно так выразиться, драматическим – докладывали, что все решает жестикуляция: Керенский не жестикулировал вовсе. Выступая, он пользовался одним–единственным жестом – выдернув руку из–за борта френча, простирал ее вперед и сразу снова засовывал за борт.
Вчера, выступая к Киеве на объединенном и открытом заседании Совета военных, Совета крестьянских и Совета рабочих депутатов, Керенский вышел на сцену оперного театра, простер руку и сказал:
– Товарищи и граждане свободной России!
– Здесь не Россия, здесь Украина! – послышались выкрики с ярусов и галерки. – У она еще вовсе не свободна! Врешь, Сашка!
Керенский сунул руку за борт френча, повернулся и пошел прочь.
Полчаса ушло на то, чтобы уговорить его закончить речь. За эти полчаса юнкера успели выкинуть из театра всех, кто был замечен в том, что позволил себе выкрики.
Керенский вернулся на сцепу, встреченный визгом дам и аплодисментами представителей сильного пола и стал продолжать свое выступление:
– Я приехал к вам потому, что прошел слух, что здесь у нас есть люди и организации, которые выражают мне недоверие. Так вот, я стою здесь сейчас перед вами, чтоб довести до вашего сведения, что не позволю мне не доверять!
– Верим вам, Александр Федорович! – дружно закричали все эсеры в президиуме, a в руководстве Совета военных и Совета крестьянских депутатов было их преобладающее большинство, так же, как в Совете рабочих депутатов – меньшевиков,
– Верим? – крикнули и меньшевики, твердо помня, что коалиционное правительство держится исключительно на единстве партий эсеров и меньшевиков.
И тогда весь зал, где в ложах сидели депутаты Советов, а в партере и ярусах – экспансивные дамы революции и офицеры тыловых учреждений, разразился овациями.
Только что произнесенные фразы были точным повторением начала речи, которую держал Керенский два месяца тому назад на заседании Петроградского совета – в связи с обвинением в чрезмерной снисходительности к членам императорской фамилии. Керенский тогда, как известно, упал в обморок на трибуне и был с триумфом вынесен экспансивными дамами на руках.
Так вот, Керенский, не вынимая руку из–за борта френча, переждал, пока стихнет овация, и продолжал в точности так, как два месяца назад.
– Я отдаю всего себя деятельности на пользу революции – и днем и ночью. Но если среди вас появились настроения, направленные против меня и моей политики, я заявляю: пожалуйста, как хотите, я могу уйти…
– Нет! Нет! Нет! – завизжали дамы, а за ними подхватил и весь зал. – Это всё большевики и украинцы из Центральной рады!
Керенский пошатнулся, закачался – в точности, как тогда, два месяца назад, – и, не вынимая руки из–за борта френча, грохнулся наземь.
К счастью, его подхватили члены президиума, сидевшие позади.
В зале поднялся невообразимый шум. Дамы плакали. Девицы пищали. Солидные меньшевики и эсеры восклицали: «Вот до чего довели человека! Вот что сделали с вождем русской революции сепаратисты–украинцы!»
Военный министр Керенский только что – перед отъездом из Петрограда – запретил формирование украинской армии. Делегацию Центральной рады во главе с писателем Винниченко он не принял.
Когда Керенскому дали глотнуть поды и понюхать нашатырного спирту, он слабым голосом заявил, что намерен закончить свою речь. Его еле упросили, чтобы он продолжал говорить сидя.
Не вставая со стула, – однако заложив руку за борт френча, – Керенский сказал:
– Я больше чем удовлетворен тем, что здесь сейчас произошло. – Так сказал он и тогда в Петрограде. – До последнего вздоха и буду трудиться для вашего блага. Если случится у вас какая–нибудь нужда, приходите ко мне запросто – днем или ночью…
Дамы революции подхватили Керенского вместе со стулом и так, на стуле, понесли из зала; через фойе, на улицу, в скверик между оперным театром и меблированными комнатами «Северные»… Там уже бурлила пестрая толпа и раздавались клики:
– Да здравствует Временное правительство!.. Долой украинцев!..
Керенский прибыл в Киев специально, чтобы внести ясность в разрешение украинского вопроса, но ни одного слова об Украине, украинском вопросе и вообще об украинцах не сказал. И поведение Керенского толпа истолковала безошибочно. Юнкера, выстроенные шпалерами вокруг театра, запели:
Ще на вмерла Украина, але вмерты мусить,
Скоро, братики–хохлы, вам обрежем всы…
4
А впрочем, Грушевский с Керенским все же имел беседу.
Беседа состоялась на ходу, и семнадцатом номере гостиницы «Континенталь»; после волнующего митинга у Керенского оставалось всего пятнадцать минут для отдыха. Поезд–экспресс уже стоял на станции Киев–первый под парами, семафор на запад был открыт.
Председатель Центральной рады и военный министр Временного правительства перекинулись несколькими словами, пока Керенский менял сорочку.
Грушевский. Сердечно приветствую вас, глубокоуважаемый Александр Федорович! Примите наилучшие пожелания от вашего коллеги по партии! Как вы себя чувствуете?
Керенский. Спасибо, профессор. Вашими молитвами… Поручик, дайте пожалуйста ту, что в голубую полосочку, – она на дне желтого чемодана.
Заканчивая свой туалет, Керенский циркулировал между ванной, гардеробной и салоном.
Грушевский. Я понимаю важность государственных дел, которые не разрешают вам задерживаться тут и на минуту. Но, дорогой Александр Федорович, вопрос организации украинской армии…
Керенский. Я уже имел случай высказать свои взгляды, Михаил Сергеевич, они зафиксированы в государственном решении… Ах, поручик! Ну какой же вы, право! Это совсем не та: эта же в синюю крапинку…
Грушевский. Дорогой Александр Федорович! Но ведь мы просим разрешить нам комплектование национальных частей в составе русской армии! Мы вовсе не собираемся создавать какую–то отдельную украинскую армию!
Керенский. Теперь еще галстук, поручик!.. Ну, конечно красный, сколько раз вам говорить?.. Все украинские вопросы может разрешить только Учредительное собрание: я уже говорил об этом не раз!
Грушевский. Учредительное собрание может потом санкционировать этот акт. А если б вы положили начало этому, украинская история записала бы ваше имя золотыми буквами на своих скрижалях!
Керенский на миг остановился, сунув голову в воротник сорочки. Искушение было уж очень велико. Скрижали! Но Керенский преодолел минутную слабость, продел руки в рукава и вынырнул из сорочки. Голос его звенел отзвуками победы поели жестокой внутренней борьбы:
– За мной десяток наций, предо мною двунадесять языков.
Второй адъютант, все время торчавший у двери, выхватил из–за обшлага белую целлулоидовую карточку, из–под погона – карандаш и записал. В этом и заключалась функция второго адъютанта: записывать афоризмы Керенского. Во избежание недоразумений, чтобы не было записано что–нибудь непотребное, в качестве второго адъютанта был подобран филолог с высшим образованием.
Грушевский. Но, дорогой мой Александр Федорович! Взвесьте вот еще что: партия, к которой мы с вами имеем высокую честь принадлежать, таким актом утерла бы нос этим большевикам с их идеей самоопределения наций! Учтите: их Ленин объявил стремления украинцев справедливыми, а притязания – даже скромными. Таким образом, большевистская опасность…
Керенский. Ленинские идеи – фикция! Большевистской опасности не существует! Собственно, я хотел сказать, что и самих большевиков скоро ни будет! И запонки, пожалуйста, поручик! Конечно, простые, а не золотые: мы же на фронт едем, не на бал!.. Для спасения революции сейчас нужно одно: довести войну до победного конца!
Грушевский. Александр Федорович! Дорогой! Голуба моя! Так мы для того и добиваемся армии, чтоб внести, так сказать, и свою лепту! Под вашим личным водительством!
Керенский. Мерси! И, пожалуйста, френч… Познакомьтесь, – штабс–капитан Муравьев, – по всем вопросам организации ударных батальонов для победоносного наступления на фронте он даст вам исчерпывающий указания. На знаменах: с одной стороны – «Победа или смерть», с другой – «Революционная Россия!»
Грушевский. Но ряд частей уже стихийно украинизуется, Александр Федорович!
Керенский. Стихия – анархия! С анархией – непримиримая борьба!.. Фуражку!
Грушевский. Но ведь есть и такие, что уже украинизовались!
Керенский. На, фронт! В бой! Впереди всех!.. Перчатки!.. Под немецкие пулеметы!..
Керенский был уже в свежей сорочке, в красном галстуке – символ революции – и натягивал защитного цвета фронтовые перчатки. Они очень шли его рыжей шевелюре. На пороге он остановился.
– А те, которые ни пойдут в бой, будут разоружены моими ударниками. Об этом позаботится штабс–капитан Муравьев! Вы уже познакомились?.. Поручик, машину!
Заложил руку за борт френча, Керенский быстро вышел. Адъютанты кинулись следом.
Украинский допрос был разрешен коротко и ясно.
По гостиничной лестнице и перед зданием гостиницы на Николаевской улице толпой стояли дамы революции и махали платочками.
Кивая головой направо к налево, Керенский вскочил в машину, шофер – местный автомобилист–рекордсмен, племянник миллионера Рябушинского, – дал газ, и машина покатила.
– Мое почтенье, – сказал профессору Грушевскому штабс–капитан Муравьев, сверкнув своими безумными глазами. – Это ваш домина я пять этажей на Бибиковском бульвара? И на Паньковской тоже ваши дома? Берегитесь, если немцы двинутся на Киев, это будут отличные прицельные точки!
Керенский выехал сразу – экспресс тронулся, как только его нога стала на ступеньку салон–вагона – Перед обедом он выступил с речью на вокзале в Фастове, после обеда – перед железнодорожниками Казатина, под вечер прибыл в Житомир, в ставку Юго–Западного фронта. А под утро он был уже в Проскурове и сразу двинулся на Тарнополь.
Отсюда – по плану Керенского – и должно было начаться генеральное наступление на тысячекилометровом фронте. И прочем, план наступлении был разработан еще в ставке царя Николая Второго.
5
По пути следований тоже не все сошло гладко.
Керенскому приходились выходить из вагона и произносить речи чуть ли не на каждой железнодорожной станции.
Дело в том, что навстречу двигались с фронта составы, – преимущественно порожняк. Подбросив на позиции огневое и пищевое довольствие, они возвращались за очередной порцией поживы для ненасытного чрева войны. Вагоны, хоть и пустые, шли запломбированными. На крышах вагонов было людно и тесно: солдата бросали фронт. Солдаты не желали больше воевать. К тому же прошел слух, что скоро начнут делить помещичью землю, и солдаты–хлеборобы спешили домой, чтоб землячков–фронтовиков не обидели «вольные».
Экспресс подкатывал к очередной станции, и на этой очередной станции перед семафором неизменно ожидал очередной эшелон–порожняк с дезертирами на крышах. Керенский выводил на ступеньки своего салон–вагона и открывал митинг,
Он говорил:
– Здравствуйте, солдаты революции!
Дезертиры хмуро поглядывали со своих крыш. Им осточертело ожидать встречного, чтобы открылся семафор, а речей она наслушались и от своих агитаторов и от заезжих.
– Солдаты революции! К вам мое слово!
Дезертиры хмуро поглядывали и молчали.
– Старая власть пала, и обновленная Россия воспрянула от ига рабства и насилия…
– А кто он такой будет? – подталкивали друг друга локтем дезертиры. – От какого начальства или сам от себя? Эй, ты, слышь, адъютант! Это кто такой, который языком мелет?
Узнав, что перед ними собственной персоной министр Керенский, дезертиры отваживались спрыгнуть вниз.
– Солдаты! Войну начали цари, и народы за нее не отвечают!..
Перед ступеньками салон–вагона уже теснилась изрядная толпа: говорилось о войне, а это стоило послушать, – о чем же еще и слушать, как не о войне да о земле?
– Но война все–таки факт, и этого вопиющего факта, не зачеркнуть росчерком пера! Не мы ее начинали, но заканчивать приходится нам…
– Верно! – кричала толпа дезертиров и один голос. – Кончать с войной! Да мы уже с ней вроде покончили…
А Керенский держал руку да бортом френча и говорил:
– Во имя защиты завоеваний революции мы должны довести войну до славного, победного конца…
– Так где же те завоевания? – кричал кто–то из толпы. – Какие то завоевания для мужика?
Тогда Керенский простирал руку вперед:
– Именем революции призываю вас вернуться на фронт и идти в бой против лютого врага свободы, немецкого империализма. Да здравствует революция!
Дезертиры начинали расползаться кто куда.
Это были солдаты–фронтовики, три года они меряли ногами дороги войны, гнили в окопах и хлебали сухой борщ. Они спешили взобраться на свои крыши и кричали машинисту:
– Эй, крути, Гаврила! Хлопцы, да опустите вы гам этот самый семафор!
Тогда Керенский закрывал митинг и исчезал в салон–вагоне.
В тот же миг трубила труба, и из теплушек, прицепленных и салон–вагону, высыпали с винтовками в руках «ударницы» «батальона смерти» прапорщика Бочкаревой под командованием штабс–капитана Муравьева.
Дезертиры были безоружны, а «ударницы» толкали их прикладами и визжали как недорезанные. Видеть баб с винтовками старым фронтовикам доводилось впервые; солдаты балдели – свят–свят–свят! – и пятились. Их загоняли в пустые вагоны, пломбировали двери, паровоз перецепляли в хвост, переводили стрелку, и эшелон, набитый запломбированными дезертирами, шел обратно на фронт. Впереди специального экспресса военного министра.
Из теплушек неслись матюги и угрозы покончить с войной, с Временным правительством, а с самим военным министром вместе с его курвами – в первую очередь…
6
С трибуны внутри каре – перед полком, где служил Демьян Нечипорук, – Керенский продолжал ораторствовать.
– Но война все–таки факт, и этого вопиющего факта ни зачеркнуть росчерком пера…
Эту речь со вчерашнего дня он произнес уже раз десять, ему самому она давно осточертела, но не мог же он каждый день придумывать что–то новое.
– Во имя защиты завоеваний… до победного конца…
Полк стола угрюмый и молчал.
Ждали дам–патронесс с махоркой, ждали закона о земле, ждали манифеста об окончании войны, а выходит – снова лезь в окопы, корми вшей и погибай…
Когда Керенский простер руку вперед и завопил – «именем революции призываю нас идти в бой», – Демьян почувствовал, что справа от него, там, где раньше стоял председатель полкового комитета, вдруг стало пусто. Прапорщик Дзевалтовский сделал поворот налево и, печатая шаг, четко промаршировал прямо к трибуне.
«Ударницы», стоявшие пред трибуной с винтовками у ноги, сразу вскинули их на руку. Штыки угрожающе уставились в грудь прапорщика Дзевалтовского.
Керенский отпрянул прочь от перил и закричал штабным:
– Держите его! Это террорист!..
А Дзевалтовский крикнул так, что услышало все каре:
– Солдаты революции не верят вашим словам, не верят и вашему Временному правительству! Мы требуем, чтобы вы сложили полномочия министра! Вы – провокатор!
– Назад! – завизжали «ударницы», упираясь штыками и грудь Дзевалтовскому.
Штабс–капитан Муравьев выхватил револьвер, штабные тоже схватились за кобуры, командир полка с офицерами бежал к трибуне, но Демьян не задумываясь уже бросился вперед, и все как один члены комитета ринулись следом за ним.
Дзевалтовский сделал шаг назад – штыки упирались ему в грудь все сильнее, он отодвинулся еще, но штыки всё напирали и уже прокололи тонкое сукно гимнастерки. Дзевалтовский отступил еще на шаг, но крикнул что было силы:
– Время Временного правительства кончилось! Долой правительство министров–капиталистов! Да здравствует свобода! Долой войну!..
Командир полка с офицерами и Демьян с комитетчиками подбежали к трибуне одновременно. Но штыки уже прокололи ветхое сукно и впились в грудь Дзевалтовского.