355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юозас Пожера » Рыбы не знают своих детей » Текст книги (страница 14)
Рыбы не знают своих детей
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 18:00

Текст книги "Рыбы не знают своих детей"


Автор книги: Юозас Пожера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц)

Но не успел я подняться с охапки хвои, как вдруг звонко брякнул колокольчик и в тот же миг залаяла Чинга, кидаясь к сетке. Поспешил и я, громко отзывая собаку прочь, чтобы, не приведи бог, от ее клыков не пострадала шкурка запутавшегося в сетке соболя. Однако зверек в сетку не угодил. Я видел, как он черной тенью юркнул по стволу дерева и снова скрылся в ветвях. Я ощутил ночной мороз, который за пределом кострища щипал остервенело и словно отрезвлял. И какого лешего, честное слово, я мерзну здесь, валяюсь на какой-то задрипанной куче мерзлых веток, когда можно удобнейшим образом расположиться в теплом жилище, в мягкой постели? Я не испытывал ни малейшей внутренней потребности наколотить кучу соболей, чтобы ими щеголяли дамочки западного мира, а наше государство разжилось валютой. Да если бы я даже и горел подобным желанием, я все равно не мог бы его осуществить, поскольку не подготовлен к такой работе. Мне просто-напросто не удалось бы этого добиться. Юлюс – другое дело. Он и разбирается во всем этом, он и умеет, и глубоко верит в то, что, существуя своей профессией, он не только сохраняет избранный им для себя образ жизни, но и обществу приносит наибольшую пользу, какую способен принести человек подобного кроя. С какой гордостью он рассказывал как-то, что за пойманных им соболей, куниц, горностаев и белок, проданных на пушных аукционах, можно за границей купить целый заводик или хотя бы технологическую линию! Ну и на здоровье… А мне здесь не место. Я дитя современного цивилизованного общества и, видимо, весь до мозга костей таков. Пожалуй, никогда мне не удастся от него сбежать, никогда не смогу я отречься от его благ, никогда не научусь по-настоящему слиться с природой, стать неотъемлемой ее частью, как бы ни старался, как бы ни бился. Этому нельзя научиться, если в тебе не осталось того начала, которое мы именуем «неумолкаемым зовом предков». Ввязываясь во всю эту авантюру с отшельнической жизнью, я полагал, что обрету истинное блаженство, я свято верил, что природа не только залечит все раны, но и принесет мне душевное равновесие, к которому мы все так стремимся, которого так бешено ищем. А природа между тем начала меня угнетать. Никогда прежде я не чувствовал себя таким жалким, таким мизерным и никчемным творением, как сейчас, очутившись один на один с величием и бессмертием природы. Жалкая пылинка, упавшая на плечо исполина, который даже не ощутил прикосновения, как не ощутит и тогда, когда другим ветром эту пылинку унесет в бесконечность космоса. Уже не первый день томило меня острое чувство сознания своей быстротечности, но предельно четко, почти осязаемо оно проняло меня лишь сейчас. Это было чувство сродни физической боли. Слишком дорогая цена за попытку приблизиться к матери-природе! Никому, даже врагу своему, не посоветую пускаться в подобные эксперименты. Слишком уж они опасны. Нетрудно вообразить, что случится с тропическим растением, если пересадить его на северную землю да под открытое небо. Неизбежная, мгновенная гибель. Поэтому – как можно дальше от таких опасных опытов, которые могут закончиться крайне печально. Можно вырваться из шумного города в милый лесок, на озерцо, можно поторчать с удочкой на речном берегу, можно побродить по лесам – собирать грибы и радоваться возможности пообщаться с природой часик-два, но нельзя пытаться слиться с ней воедино, искренне полагая, что станешь ее неотделимой частью. Еще со школьной скамьи мы знаем, что человек – всемогущее дитя природы. И знания этого вполне достаточно, чтобы чтить Праматерь всего человечества. Но чтобы современному человеку да полностью слиться с природой?.. Лучше и не пытаться, выбросить из головы эти опасные бредни, не то придется убить в себе одного человека, а на его место родить другого. Разве это мыслимо? Редко кому удается. Даже таким, как Юлюс, и то нет. И его гложет тоска, и он порой во сне зовет людей, и его томят воспоминания о жизни, оставленной по ту сторону. Прежде чем сливаться с природой, надо бы выкинуть из памяти все без остатка, чтобы она стала чистой, как лист бумаги, на котором можно заново ставить значки и всякие иероглифы. Совершенно иные значки. Нет, лучше уж бежать от подобных экспериментов, если не хочешь сойти с ума. Лучше и куда благоразумнее – принимать как неизбежное ту жизнь, которую ведут миллиарды людей, большинство человечества. И не желай быть умнее этих миллиардов, не вздумай подняться выше их. Живи как все живут. Может, именно в этой способности жить как все и кроется человеческое счастье или хотя бы равновесие. А неудачная попытка отделиться от всех, от общей участи принесет только лишнее душевное смятение, оставит невосполнимую горечь разочарования, как навсегда остаются следы ожогов. И не стоит истязать себя ради этих несчастных, как говорит Юлюс, крысиных бегов. Все зависит от того, как к этому отнестись. Один назовет суету крысиными бегами, другой – конными. Миллионы, сотни миллионов впряглись в эти бега – и ничего. И с тобой ничего не случится. Живи как все. И никогда не ищи потерянного там, где не оставлял. А сейчас глотни кипяточку, в животе вишь урчит, как в разболтанном холодильнике. И никогда больше не ходи в тайгу без спального мешка. Твое спартанское лежание на сучьях никому не нужно. Тебе – особенно. Хорошо бы кончить эту комедию, но как тебе, мил человек, выдраться из тесных объятий любвеобильной матушки-природы, если до ближайшего поселка или селенья – триста километров с гаком? Не дотопаешь на своих двоих, это ясно. А то плюнул бы на все и двинулся куда глаза глядят, куда ноги несут. Легко сказать, да трудно сделать. Быстро сказка сказывается, н-да. На словах оно всегда просто. Подумаешь, велика важность – сменить образ жизни! Был оседлым и цивилизованным – стал полудиким кочевником, одиноким отшельником вроде Юлюса. Заберись в необитаемую, никогда не ведавшую топора и пилы тайгу, займись охотой, живи как получится, как жили отдаленные предки наших предков, скинь навязанную цивилизацией скорлупу, воротись к первобытным источникам, купайся в них, ныряй, вопя от счастья. И общество, цивилизованное общество твоего столетия, не усмотрит в этом поступке никакого вызова, не осудит, а скорее прославит тебя, ибо такие люди ему нужны – люди, способные снабжать его ценными шкурками пушных зверей. Власти сокрушаются, что гигантские необозримые таежные просторы годами остаются неосвоенными, гибнут, пропадают сказочные богатства, призывают смельчаков идти и добывать эти богатства, но почему-то не находится таковских и с каждым годом армия охотников-профессионалов тает, сокращается, почему-то не тянет людей в тайгу, хотя им сулят не только большие деньги, но и славу, почести, как за всякую другую общественно полезную и честно выполняемую работу. Правда, находятся и энтузиасты, но энтузиазма их хватает не больше чем на один сезон. Как и мне. А ведь мечтал же я о жизни отшельника в тайге без конца и края, о заманчивом и романтичном хлебе охотника, о быстрых реках, о хрустальных ручьях, в которых плещутся благородные рыбы. Отчего же сейчас, когда сбылась давняя мечта, все так опротивело? Почему не радует свобода, обильная добыча рыболова и охотника? Уж не потому ли, что не можешь поделиться ею с близкими тебе людьми, похвастать наконец? И неразделенная радость – не радость, ее как бы не существует. Ведь тебе казалось, что, вырвавшись на свободу, ты станешь счастливейшим человеком, а выяснилось, что свобода обернулась тюрьмой, из которой невозможно бежать, хоть и нет охраны. И на что тебе эта свобода, если ты не знаешь, как ею воспользоваться?

Меня одолевали самые противоречивые думы, пока я сжимал в руках оловянную кружку с ароматным крепким чаем, прихлебывал его, обжигая губы, пока поворачивался к огню то одним, то другим боком, пытаясь согреться, и с нетерпением ожидал рассвета.

К утру мороз усилился. Казалось, ночь напоследок старается побольнее ужалить угодившего в ее когти одинокого человека. Благодаренье богу, начало светать! Сначала мне не таким ярким показалось пламя костра, не было уже того четко очерченного светового круга, за которым прежде вставала черная, абсолютно глухая темень – сейчас она чуть рассеялась, поголубела. Тайга – прежде сплошная стена, начала выступать отдельными деревьями – сперва обозначились их узорчатые вершины, затем стволы, а потом стало возможным различить каждую ветку, сучок. Но сумрак еще лежал плотно, и я, сколько ни силился, сколько ни слонялся вокруг дерева, соболя разглядеть не мог. Мне удалось увидеть его лишь в тот миг, когда макушку дерева тронуло восходящее солнце. Он приник к толстому суку, словно прилип к нему, упершись задом в ствол дерева. Сейчас не стоило никакого труда подбить его, но я не спешил. Двустволка моя была заряжена дробью. Бабахнешь из такой пушки и всю шкурку изрешетишь. Ни тебе радости, ни приемщику пушнины показать. Поэтому я топтался под деревом, выбирая удобное место: всю заднюю половину тела и торсик зверька скрывал ствол лиственницы, на толстом суку виднелась лишь маленькая головка с торчащими ушками, и в эту головку я прицелился. Выстрел грянул оглушительно. Зверек тряпичной игрушкой шлепнулся наземь, а Чинга, рыча, бросилась к нему. Однако путь ей преградила сетка, зазвенел колокольчик, я придержал собаку, поднял добычу, поднес к носу своего четвероногого друга и позволил знакомства ради малость потрепать шерстку. В ушах стоял грохот выстрела. Я замер, чего-то ожидая. Всякий раз, когда в тайге приходилось стрелять, когда разлитое в безбрежном просторе безмолвие раздиралось громом выстрела и долго потом отзывалось раскатами эха в дальних ущельях, я чувствовал себя виноватым, словно совершил что-то запретное и преступное, и после этого стоял, точно ожидая возмездия. Наверное, подобное чувство испытывает браконьер после своего кощунства. Но сейчас, как и много раз прежде, ничего не произошло, никакая кара меня не постигла. Озаренная утренним солнцем тайга стояла, погруженная в зимний сон, деревья протянули по сверкающему снегу свои тени, все дышало невозмутимым покоем, гнетущим в своем равнодушии. Можешь палить сколько душе угодно, можешь орать во всю глотку, ругаться самыми отвратительными словами, можешь петь, рычать, можешь выкрикивать самые затаенные свои мысли, вопить, рыдать – ничего не изменится, природа останется такой же невозмутимой и ко всему безразличной. Это ее равнодушие, окружающее тебя со всех сторон, придавливающее сверху и стелющееся под ногами, – самое тягостное в таком положении. От него не убежишь, не избавишься, оно гнетет тебя изо дня в день, ночь за ночью, назойливо, старательно давая тебе понять, до чего ты жалок и ничтожен. А ведь было время, когда я стремился к этому покою, радовался, если выдавались такие минуты, часы. Бывало, соберемся в Литве с приятелями на рыбалку, уедем в глушь, где ручьи, где густые леса, ловим там форель, а ночью рассядемся у костра и рады-радехоньки тишине да покою. И каждый чувствовал, как после такой ночи, когда безмолвие и покой нарушаются лишь изредка гудком далекого проходящего поезда, становишься добрее, терпимее…. Отчего же здесь все приобрело иной смысл, иное значение? Может, оттого, что человеку необходимо выслушать другого и непременно – чтобы выслушали его самого? Только если займешься делом, можно кое-как забыться и убежать от разлитого вокруг равнодушия природы. И я стараюсь бежать. В самом что ни есть прямом смысле слова. И самым кратким путем. Наспех закидываю в рюкзак скромные пожитки и чуть не бегом пускаюсь к зимовью, до которого, по моим подсчетам, не меньше трех часов пути. Дверь избушки подперта жердью. Как оставили, так и стоит. Ничто не тронуто, все на своем месте. Юлюс не появлялся. Небось гоняется за соболями. Ну, он-то не пропадет. Привычный. А мне бы сейчас глотнуть спирту. Всю дорогу я думал об этом и даже наметил, чем буду закусывать. Однако сперва надо растопить печурку, так как в сторожке – все равно что в леднике. Как замечательно, что под рукой и смолистые лучинки для растопки, и запас сухих дров. Металлическая печка тут же принимается потрескивать, словно в ответ на обращение к ней огня. Дымоходная труба аж гудит. Я сбегал к нашим кладовым, принес соленой рыбы и бутылку спирта. Знаю, что поступаю неблагородно, а не могу устоять против искушения и сам перед собой оправдываюсь: мол, обязательно надо отметить начало настоящей охоты. Человечество давно научилось оправдывать собственные слабости. Не мне принадлежит честь этого открытия. А рюмочка сегодня требуется как никогда. Ну, из рюмок пьют там, в тысяче километров отсюда – люди там разумные, не лезут куда не след. У нас же здесь даже стаканов нет. Оловянные кружки, больше ничего. Но мы не формалисты: не важно – из чего, важно – что. Осенью, когда мы солили тайменя, он был студенистым, как подчеревок освежеванной свиньи, а сейчас его мясо сделалось алым и плотным – хоть подавай на королевский стол. Я принес воды из ключа, налил в большую жаровню и уложил в нее тройку соленых хариусов. Потушатся, проварятся – будет объедение. Не стоит расходовать жир, который почти кончается, а до марта, когда запахнет весной, еще целая вечность. Я взял пустую бутылку, разбавил спирт, потом вынес напиток на мороз – праздновать так праздновать. Верх и стены печурки раскалились докрасна. Я подождал, пока тепло вытеснит холод из всех углов сторожки, затем приотворил дверь, чтобы выпустить влажный пар, а после этого уселся пировать. Первый тост был поднят за успешное начало охоты. Что касается второго, я долго колебался, так как вдруг во мне заговорила совесть. Ты что, сударь, вопрошала она, отдельно жить вздумал, коль скоро пьешь один, не дожидаясь друга? Если бы совесть обладала голосом и вопила во всю мочь, как сигнализация похищаемого автомобиля, людям не так легко было бы утихомирить ее. Воображаю, какой гвалт стоял бы на улицах, какие гудки неслись бы из магазинных витрин, из окон домов, как голосили бы двери учреждений! Но совесть голоса не имеет. А если мы и выражаемся: «совесть заговорила», это ничего не значит, поскольку ее тут же можно усыпить, погрузить в летаргический сон. Надо лишь найти убедительный аргумент для оправдания своего поступка. Самый убедительный и надежный, к тому же всегда наготове, – это наше собственное драгоценное здоровье. Никто не осудит человека, если он не слишком благовидно себя повел ради собственного здоровья. А я как-никак целую ночь просидел, как бездомный пес, на куче хвороста, почему бы мне не выпить за свое здоровьице? Лучше уж одному хлебнуть, чем захворать и доставить другу столько хлопот. Разве не убедительно? С чистой совестью налил я себе из запотевшей бутылки в кружку, залпом выпил и начал ломать голову над третьим тостом. Ничего умнее и благороднее в голову не пришло, как выпить за удачу друга. За тех, кто в одиночестве бродит по необъятной и вероломной тайге! За тех, кто в тайге! За них, само собой, можно глотнуть как следует – все-таки не сладко им там приходится. Да… Эта тебе не к теще на пироги… Не стесняйтесь, сударь, наливайте себе в кружечку, выпивайте до дна. Только свинья неблагодарная откажется выпить за друзей, за собратьев в этой доле. А ты ведь не захочешь быть свиньей, хотя в наше время они весьма и даже очень в почете, черт подери…

Я проснулся от скрипа двери и от струи морозного воздуха, хлынувшего на мою лежанку. Проем открытой двери осветился, точно большое окно, и в него влез мой Юлюс, согнувшись в три погибели. Скверно – не приготовил Юлюсу горячего. Даже чая не вскипятил. Да и зимовье успел выстудить. Ничего не остается, как прикинуться спящим. Я закрыл глаза, тихо засопел, изображая спящего глубоким сном, а уши – настороже, как у зайца. Слышу все до мелочей. Как и подобает, Юлюс прежде всего принимается разводить огонь, потом зажигает керосиновую лампу, останавливается около моей лежанки, и я больше не могу притворяться, мне даже кажется, что щеки у меня горят от стыда и друг это видит. Вскакиваю и пробую изобразить удивление, но артист я никудышный, и Юлюс это видит. Но он и виду не подает – мирным, извиняющимся голосом спрашивает: уж не он ли своей возней разбудил меня? «Кто же еще?» – обиженно отвечаю я, точно заносчивая барышня. А он спрашивает: «Чингу накормил?» Забыл. Да как же я мог забыть то, что обязан был сделать в первую очередь! Но Юлюс ничуть не сердится, даже принимается меня утешать. «С начинающими охотниками такое бывает», – уверяет он меня. Уж лучше бы отчитал, а то разговаривает как с малолетним: «Не вешай носа, малыш, все будет хорошо, если будешь слушаться старших и хорошо себя вести». В этом роде. А пуще всего бесит его сдержанность. Ведь он наверняка видит пустую бутылку из-под спирта, да об этом – ни слова. И нюх у него не хуже, чем у охотничьей собаки – небось давно учуял запашок, идущий от меня, а ведет себя как ни в чем не бывало. Пусть бы отругал распоследними словами, так нет же – расписывает, как он гонялся за одним, потом за другим и третьим соболем, как прошлой ночью устроился в малюсенькой сторожке километрах в тридцати отсюда. Отварил юколы, вынес ее собакам, а вернулся с рюкзаком, который я оставил на дереве, и заметил, что зверька полагалось внести в избушку, так как закоченевшего соболя не освежевать – можно шкурку повредить. Он повесил убитого мною зверька на стену вблизи печки, вынул из рюкзака тройку своих, повертел в руках, дунул на мех, погладил, сравнил между собой и с удовольствием повторил, что охота нынче будет богатой, в тайге много следов. Потом вдруг резко обернулся ко мне и спросил: «Что, тоска заела?» В его голосе я не расслышал ни крупицы издевки, а лишь обычную дружескую озабоченность. Всю мою злость как рукой сняло, в горле защемило от умиления, и я откровенно сознался: «Да, ни разу так не мучился, как минувшей ночью на куче хвороста». «Ладно, что догадался спирта выпить, – сказал он, – это, как правило, помогает». У меня промелькнуло: «Ага, хитро поступаешь, с тыла, так сказать, заходишь, а дальше мораль читать начнешь». Однако – ничего подобного. Юлюс сказал, что существует два вида тоски, оба – одинаково скверные. Первый – когда изнываешь в разлуке с близкими людьми, а второй – когда не можешь жить без теплого клозета. Первой хворью страдают почти все охотники, второй же – посланцы цивилизованного мира, потому что для них жизнь начинается именно с теплого и удобного нужника. Он не уточнял, какого рода тоска одолела меня, а спросил в лоб: «Почему ты разошелся с женой?» Раньше он никогда не проявлял к этому интереса, ни о чем не спрашивал. В начале нашего знакомства я сам как-то обмолвился, что так, мол, и так, но он ни тогда, ни после не выказал ни малейшего любопытства, иногда мне даже казалось, что в тот раз он недослышал или тотчас же позабыл сказанное мной. Оказывается, нет, не забыл. «Мы разошлись из-за одной буквы», – ответил я. «Как так – из-за буквы?» – «Очень просто. Надо было надписать конверт: адрес и фамилию одного человека. Адрес моя жена написала правильно, а в фамилии допустила ошибку. Я пристыдил ее, а она – на дыбы и давай доказывать, что написала верно. Нет чтобы сказать спасибо да исправить ошибку – она принялась обвинять: я-де груб, никогда у меня для нее не найдется теплого слова, и так далее… Словом, в доме закипел ад. Наговорили друг другу оскорбительных слов, всяких глупых колкостей, большей частью необоснованных – в пылу ссоры люди редко взвешивают свои слова. В общем, тот день стал каплей, которая переполнила чашу. А чаша наша уже давно была полна. Правда, через пару часов я попытался все загладить – ведь глупо ссориться из-за такой чепухи. Я вообще быстро воспламеняюсь, но быстро и отхожу. Вспыльчивый, да отходчивый. Я предложил ей забыть все это, давай, говорю, выкинем из головы всю эту ерунду. Но она опять завелась и наговорила мне таких гадостей, что я уложил в чемодан свое барахлишко и ушел из дому. Ну а потом уже не было пути назад. Честно говоря, путь-то был, но ни она, ни я его не искали. Часто у человека самомнение бывает выше, чем он сам». Юлюс спросил: «А не сожалеешь?» «Откровенно говоря – сожалею, и даже очень», – признался я. «И зря, – заметил он, точно отвесил оплеуху. – В такие минуты слабости надо думать о том, что было самого худшего в вашей жизни, – сказал он и добавил: – Это укрепляет, не дает превратиться в слизняка». Последнее меня задело, но я проглотил обиду и спросил: «А ты сам – часто ли думаешь о плохих сторонах своей жизни с Янгитой?» «А не было в нашей жизни таких сторон», – ответил Юлюс. «Никогда не было ни единой размолвки?» – «Нет, не было», – «И даже никаких недоразумений?» Юлюс задумался, потом улыбнулся и проговорил: «Недоразумение было, вернее, могло произойти, большое и ужасное недоразумение, но Янгита его предупредила. Хочешь расскажу?» – предложил Юлюс. «Тебе доставляет удовольствие говорить о Янгите», – поддел я его, но Юлюс ничуть не обиделся, а откровенно признался: «Соскучился я по ней зверски».

* * *

– В армии я подружился с одним парнем – литовцем из Якутии. Где их только нет, литовцев-то… Полное его имя – Бенедиктас, но все его называли Беном. В казарме наши койки стояли рядом, и он мне все уши прожужжал своей разлюбезной Якутией. Отец с матерью у него ссыльные, а он уже родился в Якутии. Часами напролет расписывал тамошние красоты, великую Лену-реку, где осетры вырастают с крокодила величиной, несметные богатства якутской земли и все твердил: «Кто в Якутии не бывал – красоты не видал». Уговаривал меня обязательно приехать к ним и убедиться. Я и обещал. Не просто так, а честное слово дал, можно сказать – поклялся. Но выполнить обещание смог не скоро. Мы с Янгитой уже были женаты, уже и Микас народился на свет, когда пришло однажды письмо от Бена, где он коротко и ясно писал: приезжайте, и точка. Сулил нам прямо-таки златые горы: собственная у него, видите ли, финская лодка, покатает нас по Лене, будем с ним ловить рыбу и охотиться, увидим уйму всяких чудес. И – чтобы никаких отговорок, задержек. Оправданий слушать не желает, а если таковые будут, то наши письма и телеграммы он станет жечь, не читая. Как ты сам знаешь, у нас с Янгитой отпуск длинный, а каждые три года и того длинней, а еще можно за казенный счет проехаться в любую точку страны и обратно. Хоть Янгита и не изъявляла особого желания ехать, но мне уступила, как водится, и мы двинулись в путь. В якутском аэропорту Бен встретил нас с букетом цветов. Говорил он по-литовски, а к берету у него был приколот маленький значок в виде карты Литвы с флажком. Он очень даже удивился, когда услышал, что Янгита не только все понимает, но и сама прилично разговаривает по-нашему. Он отвез нас прямиком к себе – в двухэтажный бревенчатый дом, где находилась его квартира. Возле двери он остановился, сунул руку в карман, но вместо ключа вынул клещи и оторвал замок вместе со всеми железками. Родители его уехали, возвратились в Литву, а он решил остаться в Якутске. «Каждый держится своих родных мест», – пояснил Бен. Стены обеих комнат были сплошь увешаны картинками, которые писал сам хозяин. Странные эти были произведения, просто отталкивающие, и – что интереснее всего – все носили одно название: лик фашизма. Сам автор тоже был чудаком. Сугубо левацких воззрений и даже, я бы сказал, склонный к терроризму. Он, например, не мог спокойно читать в газетах о трагической гибели чилийского президента, обвиняя в ней не столько путчистов, сколько социалистов Чили, говоря, что они – наивные младенцы, только и умеют что на митингах языком молоть да на демонстрациях глотку драть, а тем временем фашисты засучив рукава, без громких слов орудуют автоматами да пулеметами. Он прямо-таки обожал Фиделя Кастро, а еще пламенней – Че Гевару. Не задумываясь, он повторил бы жизненный путь этого легендарного человека вплоть до самой его трагической кончины, будь у него только возможность. А вот в жилище у него стоял такой смрад, словно где-нибудь в уголке лежала, причем давненько, дохлая кошка. Янгита, ни слова не говоря, распахнула заклеенные еще с прошлого года окна, а потом добрый час драила кухню, где весь угол был завален грязными кастрюлями и всякой прочей посудой, покрытой зеленой плесенью, а у стены напротив высилась гора мусора: бумажки, консервные жестянки, хлебные корки и прочий, прочий хлам. Все это источало неописуемое зловоние, тем более что на дворе стоял зной – термометр в тени показывал тридцать.

– Извините, угостить вас нечем, – с улыбкой проговорил Бен и добавил: – Я уже порядочное время сижу без гроша. Зато яхта – к вашим услугам.

Во дворе, на специальном деревянном помосте, накренившись боком, стояла финская морская шлюпка с небольшой каютой, обтянутой какой-то тканью. На борту суденышка белела четкая надпись «Вперед!». Название судна почему-то показалось мне бессмысленным, но я смолчал – каждый по-своему с ума сходит. Бен нахваливал достоинства лодки, а я напряженно думал, как мы дотянем эту махину до Лены? Допустим, пригоним грузовик, но как втащить ее в кузов, как снять? Да и где его возьмешь, грузовик-то, а в придачу еще и автокран…

Потом мы ходили в ресторан обедать и отмечать встречу. Бен был весел и вел себя по-свойски, без всякого стеснения заказывал блюда и напитки, без умолку говорил, не давая нам и слова вставить. Главным образом он ополчался против мещанства. «Развелось, – кипятился он, – слишком уж много развелось омещанившихся личностей. Денег у них куры не клюют, вот они и гоняются за дорогим барахлом, готовы хоть из-под земли его добыть, в лепешку расшибаются, чтобы перещеголять друг друга, ну просто из кожи вон лезут». Малость захмелев от выпитого шампанского, он выкрикивал, что пора-де обуздать этих комбинаторов, предавших принципы социалистической жизни, положить предел их стяжательству и алчности, возмущался, как только правительство терпит эти злостные элементы. Улучив момент, я спросил, чем занимается он сам. Бен поморщился и сказал, что для свободного художника нынче неблагоприятное время. Серьезных заказов нет, а браться за явную халтуру – нет желания, да и престиж не позволяет. «Ты кончал худинститут?» – спросил я. «Нет, не кончал, но это не имеет значения, художником надо родиться, никакой институт, никакое училище не рождает художников», – ответил Бен. После ресторана мы пошли по магазинам, где закупили все снаряжение, необходимое для плавания по Лене, затем – вверх по Алдану. Таков был намеченный Беном маршрут. Нам пришлось купить для всех троих резиновые сапоги, одежду, запастись провизией, достать канистры для бензина и смазочного масла, охотничью снасть. Еще Бен сказал, что надо купить подарков его жене, теще и сыночку Спартаку, которые живут в селенье на берегу Лены километрах в двухстах отсюда. Я был изумлен – когда он успел жениться и почему не писал об этом в письмах, а Бен запросто ответил, что он не женился, а просто прижил мальчонку. Жена его Люба не какая-нибудь мещанка, а настоящий художник. Она закончила в Ленинграде отделение скульптуры. Люба – якутка. Сообщив нам это, Бен широко улыбнулся, обнял Янгиту за плечи и сказал:

– Мы, литваки, народ хитрый, знаем, кого в жены брать. Женщины Севера и ласковые, и умные. Они ценят мужа. А нежнее их нигде на свете не найдешь. Можете мне поверить, уж я-то знаю, что говорю.

Моя жена вся лучилась радостью. Она беспрекословно покупала все, что требовал Бен. Ни полслова не произнесла она и тогда, когда Бен показал пальцем на золотое колечко с сердоликом, которое ему вздумалось подарить Любе. Янгита доставала из сумки деньги, платила за все подряд, как истинное дитя своего народа, для которого деньги имеют лишь то значение, что могут доставлять радость. Неважно, себе самому или другому человеку. Бен пояснил, что сердолик – слово якутское, в переводе означает – сердце. Купил и я такой сердоликовый перстенек своей Янгите. Она ликовала, как ребенок, потом, заупрямившись, потащила нас на небольшой базарчик, где бровастые чернокудрые молодые южане торговали фруктами и даже свежими арбузами. Она во что бы то ни стало хотела купить Спартаку два огромных арбуза и вовсю сокрушалась, что эти молодые торговцы не добираются до Эвенкии, а ей так хотелось бы порадовать нашего мальчишечку. За два огромных арбуза Янгита уплатила цену приличных туфель. Улучив минутку, она шепнула мне на ухо, что ей доставляет огромное удовольствие делать подарки моему земляку. «Ведь литовцев, так же как и эвенков, так мало на этой земле», – с глубоким вздохом заключила она. С таким же восторгом и не торгуясь она уплатила из наших с ней сбережений за автопогрузчик, потом за грузовик, которые мы разыскали на стройке – водители не постеснялись содрать с нас баснословную цену, как те парни с юга, торговавшие арбузами. Затем Янгита приобрела еще два оцинкованных ведра и чайник, а еще – кружки, тарелки, ложки, украдкой сообщив мне, что брезгует посудой Бена. Два дня ушли на беготню по магазинам. Потом мы провернули всю эту операцию с лодкой, спустили ее на воду, и снова пришлось Янгите трясти кошельком, поскольку у нас не было разрешения на стоянку в акватории порта – умилостивили кое-как портовика из администрации, чтобы тот закрыл глаза на наше самовольное вторжение. Лодка, оказалось, рассохлась, сквозь сопряжения планок просачивалась вода, и мы нарочно утопили ее близ берега, чтобы за ночь все щели разбухли. Наутро вычерпали воду ведрами и решили, что можно отправляться в землю обетованную нашего друга Бена. Жаль только, что ночью испортилась погода. После томительных недель зноя подул ветер с Ледовитого океана, принес с собой прохладу и дождь, чему все несказанно обрадовались. Остались позади душные дни, когда невозможно было пройти мимо киосков с газировкой не остановившись. Газировку мы поглощали стакан за стаканом, но она тут же выходила с потом. Сейчас, однако, выяснилось, что ни у кого из нас не было теплой одежды, не говоря уже о дождевиках. Пришлось Янгите сбегать в магазин и купить каждому по брезентовому плащу с капюшоном. Наконец мы тронулись в путь. Моторишко нашего судна тарахтел громко, как мотоцикл без глушителя, однако вперед мы подвигались довольно медленно. Дул встречный ветер, вздыбливая поверхность Лены крутыми волнами с гребешками пены. Волны разбивались о нос нашей лодки, а брызги залетали в каюту сквозь выбитый иллюминатор. Янгита попыталась заделать иллюминатор целлофановым пакетом, и отчасти ей это удалось, каюту стало заливать не так обильно, а в ней как-никак находился наш багаж, в частности – постель. Сама каюта была настолько тесна, что не только стоять – в ней и сидеть было невозможно. Мы жались, корчились, от напряжения болела шея, плечи, и мы с Янгитой расположились лежа, а сквозь открытую дверь наблюдали, как под дождем, закутанный в брезентовый плащ, сидит на корме у руля наш Бен и распевает бодрые песни. Потом я его сменил, так как торчать под дождем и на самой распрекрасной яхте не великое удовольствие и, мягко выражаясь, надоедает. У нас было решено: первый день плывем до наступления темноты, так как всем хотелось поскорее оказаться как можно дальше от города, выбраться из скопления моторок и яликов, которые сновали вниз и вверх по течению, непременно подплывая к нам, чтобы разглядеть, что это за чудаки такие плывут на такой необычной лодке, похожей на раздутую бочку. А поскольку скорость наша была поистине черепашьей, любой моторке ничего не стоило нас догнать. Люди читали надпись на борту нашего судна, качали головами, хихикали и мчались дальше. Дождь наяривал. Он сеялся мелко, ситечком, но до того густо, что казалось, будто сплошная стена валится тебе на грудь, давит плечи, сгибает спину. По обе стороны тянулись острова и островки помельче, густо поросшие высокой травой и тальником, который рос наклонно к низовью – работа весеннего ледохода. На кустах повыше местами виднелись засохшие пучки грязной травы, клочья бумаги, застрявшие щепки, ветки. По ним можно было определить, как высоко стояла вода. Некоторые острова были такими длинными, что я принимал их за берег, однако мы доплывали до их оконечности, и тогда открывался настоящий, утопающий в дымке берег, но немного погодя его скрывал следующий остров, полное подобие предыдущего. Воды эта Лена несла поистине много – не видевшему трудно и вообразить, но вода была мутная, темная, ни в какое сравнение не шла с эвенкийскими реками, с Енисеем, а тем более с его притоками, где без труда сосчитаешь все камешки хоть на пятиметровой глубине, особенно под осень. Дело происходило в середине августа, а вода здесь была как в весеннее половодье – в рот и взять не смей. Но перед Беном я о своем разочаровании не обмолвился и полусловом, так как неизвестно было, что ожидает нас завтра. Для ночлега мы выбрали большой остров, где даже деревья имелись. Как только наша лодка врезалась в береговую гальку, Бен схватил двустволку и сгинул, пообещав к ужину настрелять уток. Мы с Янгитой остались одни и принялись за костер. Лиственницы росли далеко, не хотелось пробираться в мокрой траве, к тому же такой высокой, что из нее едва виднелись наши головы. Пришлось собирать с кустарников застрявшие щепки и ветки, илистые пучки травы, но все было мокро насквозь, и костер лишь еле-еле чадил, изредка выбрасывая очень слабый, робкий язычок пламени. Напрасно я высматривал где-нибудь березку, чтобы надрать бересты – та и в сильнейший ливень горит как порох. Но вот Янгите посчастливилось обнаружить на берегу старый ящик, еще не до конца промокший. Мы отодрали несколько планок и смогли наконец разжечь костер. Конечно, он даже отдаленно не походил на те костры, которые мы жгли, бродя по эвенкийской тайге. Янгита сидела у слабого костерка усталая и задумчивая. Дождь продолжал сеяться. Я пытался ее развеселить, но Янгита спросила напрямик: «Юлюс, тебе здесь хорошо? Рад ты, что мы сюда приехали?» Я ответил, что, пожалуй, мне здесь интересно, что я не мог не приехать к другу, который столько лет меня ждал. Янгита мгновенно преобразилась. «Раз тебе хорошо, – сказала она, – то мне в тысячной степени хорошо». И занялась ужином. Снова она была оживленной и радостной, скинула капюшон и хлопотала у огня, распустив волосы, помешивала кипящую в ведре рисовую кашу, вливала в нее из жестянки сгущенное молоко, изготовленное на другом конце света – в Латвии, болтала и пробовала, предлагала отведать и мне, а я смотрел на нее и нарадоваться не мог, что бог дал мне такую жену. Бен возвратился с охоты с пустыми руками и мокрый до нитки. Сообщил, что набрел на маленькое озерцо, где уток видимо-невидимо, но было уже слишком темно. Завтра чуть свет он туда и отправится. Ночь мы провели отвратительно. Я улегся посередине, а они оба по бокам. Дождь однообразно барабанил по брезентовому пологу нашей крошечной каюты. В жизни моей не бывало, чтобы я жаловался на бессонницу, но в ту ночь и глаз не сомкнул. Лежал навзничь, боясь шевельнуться, так как каюта была теснейшая и мы были прижаты друг к дружке, как шпроты в банке. «Коли уж самому не уснуть, пусть хоть они отдыхают», – думал я, а вскоре выяснилось, что подобным образом рассуждали все трое. Первым поднялся Бен. «Хватит мучиться», – сказал он. Не то нам, не то самому себе. И ушел, подхватив двустволку… Я же в тот миг, помню, занимался сложной работой – классифицировал человечество на две категории, кочевую и оседлую. Нет никакого сомнения, что кочевниками были все наши далекие предки, даже предки тех, кто сегодня гордится своей оседлостью и исчисляет ее десятым или пятидесятым коленом. В наше время возникла и в некотором роде промежуточная категория людей. Оседлые их именуют бродягами, вложив в это слово все свое презрение и осуждение, как будто оседлый образ жизни дает на это право. Наверное, подобным же образом собаки осуждают волков. Лишь по одному вопросу человечество сходится во мнении – никто не вечен. Тут все едины – оседлые, кочевые и даже бродяги. Но страсти кипят вокруг этого небольшого отрезка времени, который каждому из нас выкроила природа, и каждый отстаивает свое право прожить этот отрезок по своему разумению, а именно: так, как ему представляется лучше. Печальнее всего, что человек не может вернуться назад, не может из оседлого превратиться снова в кочевника, ибо цепи оседлой жизни уже опутали его. И как раз те, кто пытается порвать эти цепи, но не в состоянии этого сделать, они-то и становятся бродягами. Судьба цыган – самый печальный и горький пример тому. Кровь этих людей все еще бурлит, она зовет их в путь, манит взглянуть, что же там, за горизонтом, но они уже не в силах. Нечто подобное бывает, когда люди подбирают в лесу олененка, растят его, а потом отпускают обратно в лес, на волю. Олененок погибает в первую же зиму, а в лучшем случае – возвращается назад, в неволю. Таким вот исковерканным олененком показался мне тогда Бен. Он жил лишь сегодняшним днем, не пытаясь и думать о завтрашнем. Что бог послал нынче – на том и спасибо. Я сразу это подметил, но обсуждать эту черту с Янгитой не стал, не хотел портить ей настроение. А она, оказывается, тоже не спала, потому что сразу после ухода Бена, еще в темноте, спросила: «Что ты вздыхаешь, Юлюс?» Меня так и подмывало сказать, что мне сильно претят выходки моего друга, но все же я промолчал, поскольку изменить что-либо мы не могли. А Янгита вымокла до последней нитки. Оказывается, струи дождя с полога стекали не за борт лодки, а внутрь, прямо под ее спальный мешок, сверху тоже в нескольких местах натекало. Я кинулся разводить огонь, без малейших угрызений совести плеснув в костер добрый литр бензина. На наше счастье, и дождь перестал. Совсем низко ползли тяжелые, темные тучи, но дождя не было. Мы с Янгитой разделись, развесили у огня одежду, а сами решили искупаться в Лене. Под ногами скользил желтый песок, вода после знойного лета еще не успела остыть, и трудно было установить, где теплей – в воде или на берегу. А когда мы выпили горячего чаю да надели на себя просохшую одежду, настроение и вовсе поднялось. Бен возвратился, но добыча его была более чем жалка: всего один несчастный чирок болтался у него на поясе, привязанный за шею. Ни сварить, ни выкинуть. Было решено придержать его до вечера – вдруг за день да удастся добыть что-нибудь приличное. Янгита вымыла сиденья на корме и даже пол, но посидеть в тишине и уюте не удалось – снова разверзлось небо. И снова щедро поливал нас дождик, снова корчилась Янгита в насквозь сырой каюте, а в разбитое окно струилась вода. И снова мы устраивались на ночлег на поросшем тальником острове, с превеликим трудом готовили пищу, а Бен пропадал до полуночи на охоте. Когда вдали грянул его выстрел, Янгита вдруг безудержно захохотала. Мне еще никогда не приходилось видеть, чтобы она так смеялась. Она прямо-таки заходилась от хохота. Вытирая слезы, давясь этим невеселым смехом, она вымолвила: привезли барина уток стрелять! Я ничего не ответил, но ее слова соответствовали моим мыслям, я и сам с досадой думал нечто подобное… Примерно так же было и на следующий день, и после него: мы с Янгитой разводили костер, готовили пищу, мыли и чистили лодку, а Бен охотился. Дождь зарядил на целую вечность, не было никакой передышки. Ночами мы зябли в мокрых спальных мешках, одежда была мокрехонька – хоть выжми, о настроении и говорить не приходится. Окончательно оно испортилось, когда вышел бензин. У меня точно повязка спала с глаз, и будто кто-то мне взял да показал: вот в какую безобразную историю ты ввязался, да еще Янгиту впутал. Она не могла спокойно видеть, как Бен без передышки что-то жевал, грыз, чавкал, глотал – ну в точности прорва ненасытная. А когда он взял чистое ведро, в котором мы варили кашу, окунул в него тряпку и вытер днище лодки, где скопилось немало грязи, Янгита стала питаться всухомятку да чаем. Мотор умолк, и течение тащило нас, куда ему было угодно. У нас даже весел не было, хотя проку от них было бы немного при такой тяжелой и неуклюжей лодке, а там, где полагалось быть уключинам, находилась распроклятая каюта, которая пропускала воду, как настоящее решето. Бен уверял нас, что близехонько имеется селенье, где живут Любины старики, там нас снабдят бензином. Не знаю, как бы мы вышли из положения, если бы не подвернулся катерок, с которого двое каких-то чудаков с серьезным видом удили окуней. В наших краях окуня и за рыбу-то не считают. Как и щуку. Вот именно. Кое-как подплыли к этому катерку, рыбаки пожертвовали нам часть своего бензина и показали дорогу к причалу ближней деревни. Вообще-то никакой деревни на берегу не оказалось, а был лишь одинокий металлический дебаркадер. Сама деревня, по словам Бена, лежала километрах в десяти отсюда. Янгита спросила, есть ли в той деревне магазин, и Бен подтвердил, что есть, а то как же, обязательно есть магазин. Тогда моя жена заявила, что пойдет с Беном в деревню. Ей, видите ли, обязательно нужно в магазин. А зачем – так и не сказала. Они уложили все гостинцы и ушли, а меня оставили одного. Но кроме меня на дебаркадере коротал время еще один человек. Он вышел из какого-то помещения, жалобно скрипнув железной дверью, глянул в мою сторону, затем – на раскисшие небеса, смачно выругался, потом взял ведро с привязанной к нему веревкой, опустил его в реку, зачерпнул воды, достал откуда-то швабру и принялся шаркать ею по металлическому настилу причала. Покончив с работой, он выбрался по трапу на берег и направился к нашей лодке. Это был мужчина лет сорока пяти, с седоватой, давно не ведающей бритвы щетиной на багровом, точно кирпичом натертом лице. От него за версту разило перегаром, но глаза глядели осмысленно и благожелательно. «Меня тут все зовут дядей Колей», – представился он и с ходу предложил перебраться к нему на пристань. «Там у меня тепло да сухо, нечего мокнуть, небось не бетонный – только бетон от воды твердеет», – рассудил дядя Коля и велел мне взять с собой одежду и спальные мешки: там просушим. «А что до лодки, то, господи, кому она нужна! Надо только посильнее подтолкнуть, вытащить на берег; и – дело с концом», – посоветовал дядя Коля и сам все проделал. Мы с ним перенесли промокшие вещи и спальные мешки, повесили на веревках в небольшом камбузе, где в чугунной печке пылал уголь, распространяя запах гари, от которого малость отвыкли мои ноздри. За камбузом находилась небольшая каморка. Там у стен стояли две железные койки, застланные видавшими виды одеялами, вплотную к окну был придвинут стол и пара табуретов. Порожняя бутылка из-под водки, оставленная посреди стола, без слов сообщала о главной заботе хозяина – как да на что опохмелиться. Свидетелем тому было и само лицо дяди Коли – сумрачное, наподобие неба над головой, заспанное, с резкими отпечатками складок наволочки. Я поспешил сказать, что у меня припасена бутылочка, и немедленно сбегал к лодке. «Сам бог послал тебя мне, сынок, – растроганно произнес дядя Коля и водрузил на стол две стопки. – А закусим селедочкой», – он сделал плавное движение рукой у самого своего рта, подражая рыбьему хвосту, и виновато улыбнулся. Я вызвался сбегать за закуской, но дядя Коля не отпустил. «Успеется, – сказал он, – а покамест надо как можно быстрее заморить этого чертова червяка». И, ничего не ожидая, обеими руками поднял стопку, а та не желала слушаться, дрожала и прыгала, проливая содержимое, пока дядя Коля силился отправить его в свой широко разинутый рот. С минутку он сидел неподвижно, вперив взгляд в окно, за которым мчались мутные воды Лены, затем вытер рот своей нетвердой рукой и вымолвил: «Налей, брат, по второй, чтобы первой не было так одиноко». После этого я сбегал за мясными консервами, а дядя Коля вытащил из-под койки мешок с картошкой, и мы устроили гранд-обед. Дядя Коля ожил. Лицо прояснилось, разгладилось, исчезла старившая его одутловатость и угрюмость, руки больше не дрожали. Мы сидели и мирно беседовали. Он с Украины, дядя Коля, по трудовому соглашению. Годика на три. Очень хотелось зашибить больше деньжат да вернуться домой, где его ждали жена Аксинья, сынок Тарас и недостроенный дом. С хаты этой самой и пошли все беды. Вот уж седьмой год на исходе, а больших денег как не было, так и нет. Где он только не работал! Трудно назвать место, где бы он не побывал в поисках счастья. Вот и очутился здесь, на дебаркадере номер тринадцать. Он вздохнул и развел руками, как человек, который сделал все, что было в его силах. Затем на полном серьезе спросил: «Правда, что американцы считают тринадцать счастливым числом?» «Правда», – кивнул я, так как чувствовал, насколько это важно для дяди Коли. Предложил ему еще глоточек, но дядя Коля замахал руками, точно обороняясь от демона-искусителя, зримого лишь для него одного: «Нет, нет и нет… только не сейчас!» С минуты на минуту должна прийти из и Микас0», он ее встретит, проводит, а тогда можно будет и тяпнуть по рюмочке. В самом деле – по металлическому покрытию дебаркадера гулко стучали шаги нетерпеливых пассажиров. Пять или шесть человек явились откуда-то издалека. Они долго мыли у трапа заляпанные грязью сапоги, затем достали из багажа чистые туфли и переобулись. Вымытые сапоги они сдали на хранение и Микас1, и он выстроил всю обувь вдоль стенки камбуза, где уже стояла шеренга мужских и женских резиновых сапог. Вскоре на сером фоне водной шири возникло белое и Микас2», которое на глазах увеличивалось, росло, стремительно приближаясь и пронзительным гудком возвещая свое прибытие. и Микас3 поймал брошенные с судна швартовочные тросы, затем поднял узенький трапик и один его конец перекинул на судно, а другой закрепил на палубе дебаркадера. Однако никто не сошел на берег. Одна лишь могучего сложения женщина в кителе речника спустилась по трапу, который, казалось, вот-вот лопнет под ней, не выдержав внушительной массы. Толстуха что-то шепнула и Микас5, почти касаясь губами его уха, а тот кивнул головой и жестом подозвал меня. Мы с ним выволокли из-под койки картофельный мешок и отнесли его по трапу на судно, а толстуха шла за нами, точно надсмотрщик. Потом она куда-то скрылась, но вскоре появилась снова и вручила и Микас7 две бутылки пива. За мешок картошки – две бутылки пива? Пусть картошка эта и мелковата, и водяниста, но все-таки это картошка, которая в этих краях стоит чуть не дороже мяса. Точно возмутившись такой несправедливой сделкой, не своим голосом взревела сирена, зарычали моторы, и минуту и Микас9» уже была далеко и постепенно уменьшалась, пока наконец белая точка не исчезла за дальним островом. Я сошел по качающемуся трапу на берег – взглянуть, не возвращается от Бена1. Ее не было: насколько глаз хватал, простиралась голая равнина, лишь кое-где утыканная хилыми кустиками. Я выбранил себя за то, что так легкомысленно отпустил жену от Бена3 в эту далекую, черт знает где затерянную деревню, но об этом надо было думать раньше, а сейчас оставалось лишь терпеливо ждать и уповать на лучшее. И действительно, ничего худого не случилось – под от Бена5 пришла. Живая и невредимая, хотя и заметно не в духе. Она вся вымокла насквозь, но я знал, что такая мелочь не могла бы испортить ей настроение. Видимо, были другие причины. Однако при чужом человеке не хотелось ее расспрашивать. А она принесла с собой три высоких бутылки болгарского сухого вина, кусок стекла для нашего иллюминатора и рулон цветастой клеенки. Обтянем каюту, сказала она, не будет затекать вода. А вообще-то, от Бена7, тошно мне смотреть на эту надпись. «Какая же лодка ходит назад?..» Она переоделась в сухое, и мы целый вечер просидели при свече, попивали вино и от Бена9 россказни. Он довольно быстро захмелел и, видимо, позабыл, что уже рассказывал мне про свой недостроенный дом да про свою добрейшую, прекраснейшую на свете верную арбуза Янгита0, потому что теперь она превратилась в коварную и арбуза Янгита1. Это из-за нее, изменницы, он очутился арбуза Янгита2.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю