Текст книги "Рыбы не знают своих детей"
Автор книги: Юозас Пожера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 38 страниц)
Тем временем открылась дверь избы Билиндене, и группа мужчин вывалилась во двор, а за ними и старая Кунигенене. Мужчины не сели в повозку, а пешком направились прямо к хутору Ангелочка.
– Теперь этого начнут трясти, на самом ли деле одалживал деньги, – вздохнул старый Кунигенас.
А его женушка, подоткнув длинный подол юбки, напрямик неслась к лесничеству, и так резво неслась, что со стороны никто не сказал бы, что эта женщина уже давненько разменяла седьмой десяток. Запыхавшись и раскрасневшись, она влетела в лесничество и испугалась, увидев такую толпу мужиков, глазеющих на нее. Махнула своему, чтоб подошел, и что-то шепнула на ухо. Старый Кунигенас даже отпрянул, словно его укусили за ухо.
– Что случилось? – спросил Винцас.
Кунигенасы переглянулись, потом старик велел своей:
– Рассказывай!
– Заем собирают… Билиндене, чтоб ее черти, всей деревне такую свинью подложила, даже слов нет…
– Что же она?..
– Этот толстяк, что с портфелем, будто ксендз на колядках, уселся за стол, достал свои бумаги и завздыхал: тяжело, мол, после войны властям на ноги встать, фабрики, города, мол, заново надо отстраивать, вот им и приходится у людей колядовать…
– Ну и что?
– Помолчи, – одернула своего старика Кунигенене. – Посетовал, повздыхал и так красиво просит: не могли бы вы помочь сотенкой-другой?
– Новыми?
– А ты думал? Червонцы теперь что керенки – стены да сундуки можешь оклеивать…
– А Билиндене что?
– Эта баламутка только – шлеп! – на стол целую тысячу и говорит: как мне власть, так и я власти. Она мне не жалеет, и мне для нее не жалко. Ну, у толстяка даже глаза на лоб полезли, что такую дурищу нашел. Деньги в портфель, а перед ней на столе бумаги цветные рассыпал и говорит: ребята, если уж вдова нас так принимает да сочувствует нам, то мы ее всем, как святой образ, будем показывать. Чтоб ее черти, говорю…
Мужчины улыбнулись, но не очень-то весело. А старая Кунигенене ткнула своего в бок:
– Что же стоишь? Собирались в лес по дрова, так иди, запрягай, ехать пора.
Наверно, многие последовали бы их примеру, лишь бы поскорей повесить замок на дверь избы. А тогда лови, если хочешь, со своими займами… Но ведь здесь в основном собрались лесники, рабочие из разбросанных по лесу хуторов и деревушек, жалованье все они получали в лесничестве, поэтому Винцас и поторопился сказать:
– Не разбегайтесь… От власти никуда не спрячешься. Только мне лишние хлопоты: оставят облигации в лесничестве, и придется из вашего жалованья высчитывать. А теперь можете и поторговаться, каждый за себя постоять.
Стасис улыбнулся: хитер братец, ничего не скажешь. Одним выстрелом двух зайцев убил: и перед властью добрый, и перед лесными чист – мол, не я эти облигации распространяю.
Тем временем все местные сидели дома, потому что один парень Чибираса на повозке облетел деревушку, предупреждая, чтобы никто никуда не исчезал, если не хочет навлечь на себя беду. Старого Кунигенаса он застал запрягающим лошадь. Мужчины в окно лесничества видели, как кузнец размахивал руками, но потом успокоился и отвел лошадь обратно в хлев.
Время уже было к обеду, когда с подпиской на заем нагрянули и к Стасису. Они с Агне как раз собирались есть, когда в сенях раздался топот, кто-то на всякий случай постучался в дверь, и тут же вошел в избу Чибирас с автоматом, а за ним и толстяк с желтым портфелем. Увидев этого человека, Стасис вдруг обрадовался: он узнал, что за гостя привел Чибирас. Тот тоже наверняка узнал, не мог не узнать, но был сдержан, даже руки не протянул.
– Не ждали гостей? – спросил, снимая шапку, а Стасис про себя повторял слова, которые гость должен был произнести. И не ошибся, потому что тут же услышал: – Теперь такие времена, когда лучший гость тот, который проходит мимо… Разве не так?
– Хороший гость – счастье дом у, – ответил Стасис, скрывая волнение, которое, казалось, мог заметить любой, посмотрев на него повнимательнее.
– Как фамилия, хозяин?
– Шална. Стасис Шална.
– Что ни изба – все Шална, – пошутил гость и тут же серьезно спросил: – Рядом родственники живут?
– Брат, – ответил Стасис и поинтересовался: – Не проголодались? Мы тут как раз обедать собрались, так просим к столу.
– Если честно, хорошо было бы… Мы такие гости, что не каждый к столу пригласит. Может, и вы одумаетесь, узнав, что мы по поводу займа нагрянули, – полушутя-полусерьезно сказал гость, а Чибирас добавил:
– Что правда, то правда – не везде нас с распростертыми объятиями встречают.
– Вы присаживайтесь, – засуетился Стасис и обернулся к жене: – Сбегай, Агне, принеси бутылочку.
Гость в свою очередь повернулся к Чибирасу и, роясь в бумажнике, сказал:
– Сам говорил, что знаешь, где достать… Некрасиво так, с пустыми руками. Будь добр, поищи. А ребята пускай на дворе подождут, пока мы тут с хозяином потолкуем.
И едва только Чибирас, а за ним и Агне вышли, гость крепко пожал руку Стасису и спросил:
– Как дела?
– Неплохо, товарищ майор…
– Докладывай, пока одни. Покороче, только суть.
Стасис начал с аптекарши в Вильнюсе. Назвал адрес, сказал, что именно этим надо воспользоваться, потому что туда наверняка сходятся многие ниточки. Потом коротко рассказал о Шиповнике, о своей клятве и несколькими словами описал, как выглядит этот сарай изнутри: надо бы по какому-нибудь поводу обойти сараи лесных деревушек и установить, кто там опекает Шиповника.
– Повод найдем… Хотя бы перепись скота или противопожарный осмотр. Дальше?
Стасис рассказал о той ночи, когда ждали Костаса Жаренаса, о женщине и девочке, описал место, где они закиданы хворостом и ветвями. Потом попросил, чтобы немедленно предупредили Жаренаса, так как каждая ночь может оказаться роковой.
– Со сколькими встречался из банды?
– С четырьмя.
– Фамилии знаешь?
– Только одного. Других не успел.
– Жена истинное положение знает?
– Нет. Никто не знает. Ни жена, ни брат. Они, кажется, подозревают, что я на самом деле связался с бандой.
– Тем лучше. Теперь твоя задача – любым способом завоевать их доверие и узнать не только, где они скрываются, но и где бункер вожаков, выяснить всех связных, чтобы потом одним ударом уничтожить все гнездо. Было бы идеально главарей взять живыми. Понял?
– Понял.
– Если придется оставить дом и уйти в лес – не раздумывай. О семье и родственниках мы позаботимся. В худшем случае инсценируем арест и перевезем в безопасное место. Понял?
– Понял.
– Связь отныне придется поддерживать чаще. Хоть раз в месяц. Сумеешь?
– Думаю, да.
– Какой предлагаешь способ?
Стасис немного подумал и сказал:
– Вы сегодня проезжали через мостик километра за два от деревни. Помните?
– Мостик через Версме?
– Да.
– Помню.
– Я положу под ним консервную банку с запиской.
– Договорились… Наши люди каждую неделю там же будут оставлять указания для тебя. Все?
– Хочу обратиться по одному вопросу.
– Слушаю.
– Боюсь, что, желая проверить мою благонадежность, они потребуют убить Жаренаса. Однажды мы уже ходили – к счастью, не застали дома.
– Жаренаса мы предупредим.
– Хорошо. Но они найдут другую жертву… Как поступать в таком случае?
– Стрелять или нет?
– Да.
Гость долго смотрел ему в глаза, думал, а потом сказал:
– Отвечу вопросом на вопрос. Представь, что мы поменялись местами, и не ты меня, а я тебя спросил. Что бы ты посоветовал?
Стасис ошеломленно смотрел в серые глаза гостя, словно желая прочесть в них истинный ответ. Так они смотрели друг на друга, пока в сенях не раздались шаги.
– Понял? – спросил гость.
– Понял, – вздохнул Стасис.
– Держись, брат…
Агне вытащила из-под платка бутылку и поставила на середину стола, нарезала хлеб, вчерашний отварной окорок, принесла огурцов. Пока расставляла тарелки, вернулся и Чибирас. С пустыми руками. Возвращая деньги, сказал:
– Есть у чертей, но не дают. Говорят, где ты после пасхи найдешь у литовца самогонки? Врут, гады!
– Может, и нет, – сказал гость. – Вот хозяйка нашла бутылочку, хватит. Зови ребят, перекусим и пойдем дальше.
Пока ребята заходили в избу, гость обратился к Стасису, словно продолжая прерванный разговор:
– Меньше не выходит. Все лесники подписали по четыреста. Так и вам надо бы. Брат на семьсот выкупил, а вам только на четыреста.
– Брат – лесничий. У него и зарплата другая.
– Говорю, все лесники на четыреста… Наконец, это ведь заем. Не пропадет. Пройдет некоторое время, и государство возвратит.
– После смерти овсом, – грустно улыбнулся Стасис, выкладывая на стол четыре сотенных. Взяв облигации, повертел в руках и отдал Агне.
– Ну, побыстрей, ребята, – поторопил гость и, чокаясь со Стасисом, добавил: – За здоровье хозяев!
Стасис все косился на жующего Чибираса. Темнолицый, черноволосый, он напоминал цыгана и, наверно, потому заслужил прозвище Чернорожий. По его растрепанной голове ото лба до затылка тянулась полоса седых волос. Так странно он поседел после одной ночи, когда лесные убили всю его семью – мать, жену, десятилетнего сына. Чибирас нездешний. Родился он не в какой-нибудь лесной деревушке, а там, где начинаются широкие поля. Говорят, он одним из первых взял у властей автомат, набрал парней и начал прижимать лесных. Те, конечно, отплатили тем же. Десятки раз подкарауливали они Чибираса у больших дорог и на лесных тропинках, у проселков и около дома, устраивали засаду за засадой, но Чибирас все ускользал. Правда, однажды ранили его в плечо, надеялись схватить, истекающего кровью, но тот как в воду канул. Да так оно и было: полдня просидел Чибирас в болоте, дыша через стебель камыша. А ночью полуживой добрался до надежного хутора… Выйдя через месяц из больницы, написал множество листочков: «БЕРЕГИТЕСЬ, БАНДЮГИ! ИЗ-ПОД ЗЕМЛИ ДОСТАНУ. ЖИВОЙ И ЗДОРОВЫЙ ЧИБИРАС». И расклеил, прибил к деревьям повсюду, где только мог, стараясь пристроить рядом с воззванием, в котором власти обещали амнистировать каждого лесного, если тот добровольно явится с повинной и сдаст оружие. На этом воззвании Чибирас собственноручно приписывал, словно резолюцию накладывал: «Чибирас вам никогда не простит!» Вот тогда и убили всю его семью, а усадьбу сожгли, чтоб даже следа не осталось, чтоб ветер развеял во все стороны пепел. Остался только колодец, в который побросали трупы… Вот почему пролегла седая полоса через всю голову.
Стасис наблюдал за обедающим Чибирасом и думал, насколько жизнеспособен человек, если после такой трагедии у него осталась воля к жизни. Случись такое с ним, наверняка не выдержал бы, руки бы на себя наложил, а то и ума лишился. А Чибирас, говорят, взял горсть пепла, завязал в узелок и по сей день носит. Только слово редко слетает с его губ. Целыми днями и неделями как глухонемой ходит. И таким упрямым, таким жестоким стал, что день и ночь без отдыха идти может по следу лесных. В рассказах о нем переплетаются правда с вымыслом: во время перестрелок поднимается во весь рост, но пуля минует его, сам лезет смерти в пасть, но та от него пятится…
Стасис смотрит на него и думает: «После таких потерь и переживаний уже нечего беречься и бояться, ибо что же может случиться с человеком страшнее? Смерти еще никто не избежал, раньше или позже она наведается к каждому. Но иногда смерть не страшилище, а желанная гостья, – когда бывает легче умереть, чем жить». И еще Стасис подумал, что такой человек, как Чибирас, наверное, никогда не чувствует давящей двойственности.
* * *
Потеплело так внезапно, весна с южными ветрами нагрянула так мощно, с такой стихийной силой, что за несколько дней земля стала просто неузнаваемой.
Ночью прошел теплый летний дождь, смыл, унес журчащими ручейками последние остатки зимы: даже в заросших лесных оврагах не найдешь ни горсточки снега, лед на озере раскис, стал пористым; поставишь ногу – провалишься, словно в кашу. Версме разлилась, вышла из берегов и бежала по лугам, где собрались на нерест щуки. Они терлись о прошлогоднюю траву, и вода бурлила, расходилась кругами, а дети ловили рыб прямо руками, били острогами, и вся деревня пахла рыбой. Словно хмельные, тетерева еще до зари затягивают свои свадебные песни и токуют почти до полудня. Самый разгар свадеб, и будто во всех окрестных лесах да болотах есть лишь одна тетерка, из-за которой беснуются, бьются меж собой и дерут глотку тетерева.
«И я вроде тетерева, – грустно улыбается Винцас, расхаживая по двору и пытаясь сообразить, за какое дело взяться. – Со стороны, наверно, смешным кажусь». Не зря Мария вчера спросила: «Что потерял?» На самом деле, словно в поисках вчерашнего снега, он целое утро топчется по двору и ждет не дождется, когда придет с ведрами Агне. Своего колодца у них нет, сюда ходят. Хоть на миг увидеть. И досадно и смешно: будто гимназист, сопливый юнец. И того хуже, потому что он и в зеленой молодости не раскисал. Все готов отдать, лишь бы встретить, хоть бы одним глазком увидеть, голос услышать. И какой черт дернул тогда упрекать брата, говорить о чужой крыше? Жили бы себе вместе, и не надо было бы вот так караулить, ждать того сладкого мгновения, за которое неизвестно что отдать готов. И к ним не побегаешь… Ну, зайдешь разок за день по какому-нибудь поводу… Кажется, Стасис и так уже косится, может, чувствует что-то, а может, на мне, как на том воре, шапка горит. Даже когда по делу заходишь, ноги заплетаются, язык – словно у заики, руки трясутся, будто кур воровал… Ничего не надо – только бы посидеть рядом, поговорить… А увидит – прямо разум мутнеет: такой жар по всему телу, такая страсть закипает, что страшно и собственных мыслей стыдно. Столько лет прожито, а такого еще никогда не бывало. Даже в мыслях не хочет признаться, что любит, но против своей воли повторяет и повторяет это слово, будто испорченный патефон, желая уяснить для себя его чудесное значение. На самом деле, что такое любовь? Кто знает, каждому ли предначертано испытать ее? Ведь живут же многие, не ломая голову о таких вещах, – им и так все ясно. И валятся с этим словом на кровать, на солому или куда придется, и все как с гуся вода – ни нежности, ни щемящего трепета, ни черной зависти… Они там, в избушке, отгородившись от всего света, наслаждаются своей любовью, пьют ее, словно весенний березовый сок, а я шляюсь, как бездомный пес, хотя не пожалел бы ничего, даже собственной головы, за один глоток этого сока. Глупо и несправедливо, что такое святое чувство слепо. Любовь, словно слепая нищенка, на ощупь бредущая вдоль забора, не замечает широко распахнутых ворот… А может, не желает заметить? Как давно, о господи, как давно он ждет ее, сколько боли и сколько надежд связано с этим нескончаемым ожиданием… Как вот эта ржавеющая на земле цепь, которая, ему кажется, ждет не дождется своего Маргиса. А Маргис не придет… Погоди, при чем тут Маргис и почему он должен прийти? Скорее уж придут они. Выпятив грудь, будут требовать самогона, будут громогласно рассуждать о Литве, отчизне нашей, этой земле героев… Земля… Нет у меня ни малейшего желания умереть за нее, за то, что называется звучным и с трудом понимаемым словом «родина». Если бы потребовалось, мог бы умереть только за Агне, но не за то звучное слово, которым прикрываются и те и другие. И даже смешно, когда тебе начинают говорить о священных рубежах родины и об этих чужих мне людях, с которыми я никогда не пил пива, не ездил в ночное, не ходил к девкам и никогда не видел, как они там любят Литву, хоть и уверяют, что за огороженный бог знает чем клочок земли можно положить под топор собственную голову… И даже не за саму землю, а за то, как эту землю будут называть, словно от этого что-то изменится. Ха! Пахари как рыли, так и будут рыть эту землю, лесничие будут выращивать и сохранять лес, рыбаки – вытаскивать неводы из озер и рек, а господа, как их ни назовешь, как правили, так и будут править… Господами или товарищами называть – нет разницы: начальники во все времена сидели и будут сидеть на шее у тех, которые выращивают хлеб, куют железо. Не было бы дармоедов, которые только языком молоть умеют, умные люди быстро нашли бы общий язык. И давно нашли бы, потому что никто бы не мутил им разум и не пускал пыль в глаза… Но никогда так не было и никогда, наверно, не будет. Господи, господи, почему ты создал мир таким пестрым – белые, черные, желтые, красные и еще всякие разные… И все поднимают на алтарь своих богов, молятся богам, которых сами породили…
– Чего ты, как неприкаянный, по двору шляешься? – настигает его голос Марии, и он вздрагивает.
– Тетеревов слушаю, – отвечает, не раздумывая.
Мария останавливается на полпути, прислушивается, стоит словно зачарованная, потом подходит к нему, приникает к плечу и с чисто женской лукавинкой говорит:
– Любятся они там…
– Кто?
– Тетерева.
Его коробит, мутит от этих ее слов и ласки. В последнее время его вообще раздражает все, что она делает и говорит, все чаще он не в силах скрыть свое состояние, сдержать клокочущее озлобление.
– Не любятся, а дерутся, как петухи, – говорит он, отстраняясь от Марии.
– Чего же они не поделили? – спрашивает она, словно наивная городская девочка.
Просто бесят и эта притворная ее наивность, и слишком прозрачные намеки, но он сдерживается и старается говорить спокойно:
– Сходи и спроси.
– А тебе трудно сказать? Ведь знаешь.
– А ты не знаешь?
– Я забыла уже, – говорит она, но теперь голос грустный, даже печальный, без кривлянья, притворства, звучит словно признание в безысходном одиночестве, пробуждая в нем чувство вины и щемящие упреки совести. Но это скорее сожаление, а не самоуничижение… Жаль, что так получилось, но что поделаешь, такова уж жизнь: что умерло – не воскресишь.
А тетерева, будто нарочно, шумят, беснуются, токуют, шипят без устали, и Винцас знает, что на токовище прилетела большая стая, раз шум стоит, как на базаре. Вчера он ходил на токовище. Это рядом, сразу за деревней, где на вырубленной когда-то лесной делянке между сгнившими пнями были посажены сосенки. Целые поляны пустуют. Высохли, вымерли сосенки, да и те, что остались, полуживые. Всякая дрянь к ним цепляется: и подкорный сосновый клоп, и побеговьюн… Он ходил среди этих хилых сосенок и с болью думал, как горек хлеб лесовода: он никогда не успевает порадоваться плодам трудов своих, их оценивает только третье поколение, потому что столько времени проходит, пока вырастет лес. Это сосны и березы. А дубу требуются столетия, пока зашумит он во всем своем могуществе… Да, лесничий радуется, глядя на лес, посаженный другими… Когда-нибудь, лет через пятьдесят, а то и больше, кто-то тоже порадуется при виде зрелой шумящей пущи, возможно, кто-нибудь даже вспомнит: «Эти деревья посажены светлой памяти лесничим Шалной… Жил тут такой…» А пока, увы, приходится смотреть на хилые, чахлые сосенки, ломать голову, как им помочь… Так рассуждал он, расхаживая по голым полянам, и всюду видел тетеревиные перья – свидетельство ожесточенных схваток. И подумал, что надо бы сделать укрытие и подкараулить еще не пуганных тетеревов, полакомиться давно не пробованным жарким…
– Доброе утро, – прозвучал голос Агне, будто из-под земли выросшей. – Почему стоите посреди двора? Или вас из дому выгнали?
– Тетеревов слушаем Агне, – сказал он, чувствуя, как вдруг пересохло во рту, словно после глотка спирта.
– Тетеревов? – Глаза у Агне расширились.
– Тетеревов. Они теперь свадьбу справляют.
– Свадьбу? Вы смеетесь надо мной?
– Не смеюсь, Агне. Настоящую свадьбу. Эти птицы каждый год прилетают весной в те же места и справляют свадьбу.
– Так что они там делают?
– Дерутся между собой, словно парни из-за девок… Так лупят друг дружку, что перья летят. А тетерки сидят в сторонке и квохчут, подзадоривают женихов.
– А потом что?
– Ну, который оказывается сильнее, тот и завоевывает любовь, улетает с тетеркой – и был таков.
– Господи, как интересно! Вы сами видели?
– Видел. И не раз. Мария вот не даст соврать, скольких этих влюбленных уложил…
– Как уложил?
– Подстрелил, понимаешь? Во время свадьбы они просто шалеют. Так распаляются, что слепыми и глухими становятся, никакой осторожности, никакой осмотрительности. Зато и лисе в лапы попадаются, и охотник этим пользуется.
– Господи, как интересно! Хотелось бы посмотреть такую свадьбу. Ведь это как сказка.
– Терпение нужно, – говорит он, словно отговаривая, а у самого сердце колотится.
– Терпения у меня хватит.
– Вставать надо ночью, еще задолго до зари.
– Встать – проще простого.
– И сидеть в шалаше не шелохнувшись. Словно и нет тебя. А поутру холодно…
– Шубу надену, – говорит она, словно залезая в капкан.
– Разве что… – как бы нехотя соглашается он.
Они молчат, каждый думает о своем, а тетерева, как нарочно, словно подзадоренные, токуют еще яростней, с еще большей страстью шипят, дерут глотку, даже человека охватывает волнение, обуревает непонятная тревога.
И тогда вмешивается Мария:
– Агне-то даже на охоту берешь, а мне по-человечески рассказать не хочешь…
– Тебе – не в новость.
– Все пойдем, – снова загорается Агне, но он тут же гасит:
– Разведешь базар – только их и увидишь.
– Ясно, – смеется Мария. – Где двое – третий лишний, – говорит она и снова смеется, словно от щекотки.
Ему не нравится этот смех, прежде она никогда так не смеялась, вообще улыбалась и то редко, а теперь аж дрожит вся, будто стоит в грохочущей повозке. И Агне смотрит на нее своими расширенными косулиными глазами, не понимая происходящего. А он понимает. Ему совершенно ясно, что Мария прозрела наконец. Пусть и не знает ничего определенного, пусть никогда ничего не видела и не слышала, но женское чутье безошибочно подсказало ей… Даже странно, что ни страха, ни стыда или неловкости он не чувствует. Наоборот, ему как-то по-своему приятно, словно наступила минута передышки после подъема на крутую и высокую гору. Словно свалилась невидимая ноша, которая столько дней давила, гнула к земле, не позволяя ни вздохнуть, ни выпрямить плечи. Сам не раз думал откровенно исповедаться во всем, не раз собирался начать разговор, но страх сковывал язык. Возможно, и не страх, а скорее осторожность и жалость; может быть, и здравый рассудок подсказывал, что не следует раскрывать душу, потому что ничего хорошего из этого не получится – только мучительная боль на всю жизнь, а сам он окажется в положении мужика, голым выскочившего из конопли всем на посмешище. Теперь же, если она и впрямь поняла его состояние, не понадобится самому объяснять, подыскивать тяжелые, словно булыжники, слова, потому что и без них все уже ясно.
Все эти мысли пронеслись за мгновение, но тут раздался душераздирающий женский крик, забивая все звуки весеннего утра, даже токование тетеревов.
– Господи, что же это? – встревожилась Мария и бегом пустилась туда, в деревню, так как крик не затихал.
Агне, стараясь не встретиться с ним взглядом, набрала два ведра воды из колодца, постояла, вслушиваясь в неумолкающий крик, пошла было, но он спросил:
– Ну как, Агне, строить шалаш?
– Не знаю, – ответила она, с усилием подняла полные ведра и пошла по тропинке между деревьями, провожаемая горящим взглядом.
А он, словно беспредельно уставший, изможденный работой, едва волоча ноги, поплелся к дровянику и опустился на покрытую шрамами, выщербленную топором колоду, даже не смахнув с нее опилки. Сидел, вслушивался в ослабевающий женский крик, думал, как все сложится дальше, если Мария поделится своими догадками со Стасисом, и как надо будет все растолковывать брату, потому что скрытничать, выкручиваться или врать он не собирается, ведь не может быть ничего позорнее ни для него самого, ни для Агне. Что будет – то будет, но в кусты, словно куропатка, он не полезет.
Прибежала разгоряченная Мария.
– Ангелочка вывозят, – сказала, запыхавшись. – И его и ее. Обоих. Говорю, может, сходишь, замолвишь словечко, ведь все знают, что Ангелочек ни во что не вмешивался.
Он поднимается с колоды и идет. Заранее знает, что его слово – пустой звук, ни помочь, ни изменить ничего он не может. Идет больше из любопытства и потому, что так лучше – не надо оставаться вдвоем, можно отдалить час, когда хочешь или нет, но придется говорить и объясняться.
На дворе Ангелочка стоит темно-зеленый грузовик, тут же вертится деревенская детвора. Двор полон народу. Чибирас со своими парнями сидит на бревне, дымят все. Вместе с ними и двое военных, никогда раньше здесь не бывавших. Один наверняка шофер, потому что полупальто все в пятнах, словно вытащено из бочки с мазутом. Второй, наверно, начальник: шинель ладно подогнана, облегает перетянутый, как у девицы, стан, сбоку пистолет, сапоги сверкают, словно вороново крыло, – словом, хоть на парад… Деревенские во двор не идут, подпирают заборы, все тихие, озабоченные. Ни Ангелочка, ни его жены не видать.
– Вещи складывают, – объяснила Билиндене.
Винцас проходит мимо людей, минует распахнутые ворота, направляется во двор прямо к офицеру, говорит, кто он такой, и спрашивает, за что же такая кара Ангелочку.
– Сам напросился, – говорит офицер, и трудно понять, шутит он или говорит всерьез. Но лица Чибираса и всех остальных – сама серьезность, никто не ухмыляется, сидят, уставившись в землю, и жадно затягиваются дымом.
– Неужели сам? – удивляется Винцас и пытается объяснить офицеру, что у Ангелочка наверняка помутился разум после той ночи, когда в Лабунавасе вырезали семью Нарутиса, когда человек своими глазами видел стены кухни, забрызганные детскими мозгами.
– Слишком грамотным стал, – прерывает офицер, и Винцасу вдруг все становится ясным, он вспоминает злополучное письмо Ангелочка, и его обжигает упрек, что позволил отправить эту бумажку, послужившую против самого отправителя – беспокойного правдоискателя… Почему не удержал тогда, не отговорил, почему не порвал в клочки этот бред? – Сам жаловался, что не может жить среди бандитов… Вот мы и переселим его в более спокойное место. – Офицер сплевывает, как бы припечатывая глупость Ангелочка: так и надо такому дураку.
От большака донесся грохот телеги. Кто-то бешено гнал лошадь, и на выбитой дороге повозка гремела, словно пустая молотилка. Ребята Чибираса вскочили, схватились за оружие, но когда повозка вылетела из леса, все тут же узнали ездока, вдоль забора прокатился приглушенный рокот, а Чибирас с парнями снова спокойно устроились на бревне. Кучинскас безжалостно гнал лошадь. Бедное животное истекало потом, бока взмылены, морда в пене, глаза налиты кровью. Даже остановленная, лошадь все еще грызла удила, бока колыхались, словно мехи, по телу пробегала дрожь. Кучинскас отшвырнул вожжи, соскочил с повозки посреди двора и кинулся в избу, но на пороге столкнулся с Юзе – женой Ангелочка, несущей на двор узел с постелью. Узел выпал из рук женщины прямо на раскисшую, освободившуюся от мерзлоты землю, но они, кажется, не заметили этого, только смотрели друг на друга, пока она не ахнула, не упала ему на грудь, словно обомлев, а Кучинскас схватил ее в объятия, и даже издали было видно, как налилась кровью его могучая шея. Со стороны казалось, что и такому мужчине, как Кучинскас, тяжело выдерживать этот вес, потому что Юзе уже порядком растолстела.
На дворе кто-то прыснул, кто-то причмокнул губами, а тут и Ангелочек выскочил из избы.
– Слава богу, успел, – обрадовался, увидев обнявшихся, сам прильнул к ним, глядя то на одного, то на другого.
Такого никто не ожидал. Все давно наслышаны о странностях Ангелочка, все знали, что не от него, а от Кучинскаса понесла Юзите, но чтобы так, на глазах у всех обниматься – это уж слишком. От забора долетели сдерживаемые смешки, бабенки прикрывали рты уголками платков, а один из парней Чибираса захохотал во все горло и громко крикнул:
– Святая троица! Ни убавить, ни добавить!
– Заткнись, сопляк, – зло одернул его Чибирас и, затоптав брошенный окурок, тут же достал новую папиросу, дрожащими пальцами никак не мог ухватить спичку. И хотя он одернул только этого молодого парня из своего отряда, но слова подействовали на всех, народ у забора уже не захлебывался смехом, да и Ангелочек спохватился.
– Пошли в избу, – сказал и принялся подталкивать к двери жену, все еще цепляющуюся за Кучинскаса.
– Хозяин, не мешкай! – крикнул офицер. – Не соберешься за час, вини сам себя!
И Ангелочек торопился, собирался. Неизвестно, чем там занимались в избе его жена с Кучинскасом, но Ангелочек так и сновал из двора в сени. Тащил полости сала, муку, все бросал посреди двора на лужок и бежал в амбар – каким был всю жизнь, таким и остался: не доделав одного, хватался за другое – и ни то, ни другое не доводил до конца.
«И жалко, и досадно, и смешно смотреть на него», – думал Винцас, издали увидев подходящих брата и Агне. Они не лезли к забору, остановились в стороне и с большака наблюдали за происходящим во дворе Ангелочка…
Тем временем на пороге появился Кучинскас, обвел взглядом собравшихся, оглянул двор и шагнул прямо к офицеру, казалось, готовый на что-то отчаянное, потому что шел, словно бык на красную тряпку: голову выставил, сам напрягся, будто никого больше не видит. Офицер на всякий случай встал, руку отвел за спину, поближе к пистолету, и издали спросил:
– Что скажешь?
– Везите и меня заодно, – загудел Кучинскас.
– Никогда на грузовике не ездил? – с улыбкой спросил офицер.
– Я серьезно, начальник. Везите и меня, если ее везете.
– Не слушайте его! – донесся от амбара голос Ангелочка. Стоял он, набрав охапку плотничьего инструмента, и кричал на весь двор: – Не слушайте его! – Торопливо просеменил через двор, инструменты выскальзывали из его рук, падали на землю, и, разозлившись, он швырнул все – фуганок, рубанки, винкель, ватерпас, сверла, всякие железки – и бросился к Кучинскасу: – Никуда ты с нами не поедешь! Повадился и думаешь, что так и будет всю жизнь? Ты только о себе думаешь…
– Если ее везут, тогда и я поеду…
– Вот и подумай о ней! О ребенке подумай! Как этому ребенку жить придется, подумал ли ты? Кто из нас его отцом будет, подумал?
– Кто отец – Юзе знает, – словно от мухи, отмахнулся Кучинскас, вызывая смех.
Теперь уже никто не стеснялся, хохотали в открытую, даже Винцасу нехорошо стало. Он заметил, что лишь Чибирас сидит все такой же хмурый, как и раньше, только с еще большим остервенением затягивается дымом.
– Не смеши людей, – сказал офицер и, состроив серьезное лицо, добавил: – Не морочь голову ни мне, ни людям. Раз такой добрый, помоги вещи погрузить, а то ждать не будем, вывезем так, как стоят.
– Вы не возьмете – сам уеду, – сказал Кучинскас, и его лицо покрылось такой густой краской, что, казалось, ткни иголкой – струей брызнет кровь.
– Сам езжай хоть в пекло, лишь бы с моих глаз долой, – сказал Ангелочек, а Винцас подумал, что наверняка никто никогда не видел его таким свирепым. И, наверно, никогда больше не увидит…