Текст книги "Рыбы не знают своих детей"
Автор книги: Юозас Пожера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)
– Пускай закиснет, – сказал отец и налил в свежий туесок молока.
– А когда скиснет, тогда что? – удивился я.
– Ох, увидишь! – подмигнул отец.
Мы снова загнали корову на плот, оттолкнулись от берега, снова течение подхватило нас и помчало по искристой речной ленте. Корова лежала, отрыгивая и двигая челюстями туда-сюда, пережевывала траву, я смотрел на берег, а отец, раздевшись до пояса, внимательно разглядывал свое белье, будто искал насекомых. И вдруг как дернет рукав своей сорочки – р-раз и оторвал. То же проделал он и со вторым рукавом.
– Ты что делаешь? – крикнул я.
– То, что надо. – Натянул сорочку без рукавов, а оторванные рукава стал стирать. Прямо с плота окунал в воду, тер, полоскал, потом сушить повесил.
На ночь мы снова пристали к берегу. Такую ночь не назовешь настоящей ночью: солнце хоть и село за узорчатой кромкой тайги, но весь небосвод словно золотится, и река тоже будто горит, а туман, что встает над водой, похож на тонкий дымок. В такую ночь можно спокойно плыть по реке – все видно как днем. Но надо сварить картошку, и отец решил: разведем костер на берегу. Это вам не какой-нибудь костерик из хвороста и всякой мелочи, что попадется под руку. Отец приволок три поваленных лиственничных ствола, сложил их горкой, между ними натолкал сухих веток, бересты и поджег. Такой костер будет гореть всю ночь. Рядом отец устроил постель из пихтовых веток, кинул на нее свой брезентовый дождевик – пожалуйста, располагайся на ночлег… Накроешься ватником – незаменимой в тайге одеждой, теплой да легкой. Только вот беда: лиственница горит с громким треском, искры разлетаются далеко. Упадет, к примеру, такая искорка на ватник, а ты спишь. Не заметишь, как загорится. Хорошо, если проснуться успеешь, а если устал с дороги да спишь богатырским сном, может и плохо кончиться. Пока отец хлопотал у костра, я решил попасти корову. Когда мы вернулись, отец подоил Пеструшку, вылил молоко в туески, а в ведро воды набрал, накидал туда картошки.
– Куда нам столько? – удивился я.
– А коровушке? – возразил отец. – Надо и ее побаловать.
Огонь со всех сторон лижет ведро, подвешенное над костром, вода по краям ведра шипит, клокочет, пузырится, а в тайге такая тишь, что слышно, как щиплет траву корова, а где-то далеко попискивает вспугнутая птаха. Все больше ощущаешь сырость, которая ложится тебе на плечи; траву покрывает роса, и ты подбираешься ближе к огню, слушаешь, как в ведре булькает вода, варится картошка… Отец приносит молоко, берет из мешочка щепотку соли, высыпает на обрывок бересты, нарезает хлеб, выуживает из ведра пару картошин – чего тебе боле, человече, чего еще желает твоя душа? Царская еда, да и только! Картошка обжигает пальцы, мы чистим ее, перекатывая с ладони на ладонь, посыпаем солью и запиваем молоком, чтобы не обжечь нёбо. Я наедаюсь так плотно, что и дышать тяжело. Валюсь на пихтовую постель, закрываю глаза, и представляется мне, будто я все еще на плоту, прямо чувствую, как река раскачивает его, баюкает, а мимо все мелькают и мелькают берега. Открываю глаза – берегов нет. Вижу, как отец толчет в ведре картошку, крошит туда хлебные корки, потом все перемешивает, перекладывает в туесок и несет корове на вытянутых руках, в точности как наша мама, когда подает нам на стол обед.
Отец велит; «Вымой ведра». Бреду босиком к берегу, натираю ведро крупнозернистым песком, полощу. Студеная вода холодит ноги, я надраиваю ведро, пока не начинают неметь от холода руки, будто в горсти не песок, а рассыпчатый снег. Сон как рукой сняло, вприпрыжку мчусь к костру, вытягиваю ноги, руки, грею их над пламенем, и вот постепенно по всему телу разливается ласковое тепло. Отец советуется не то со мной, не то сам с собой: боязно оставлять корову непривязанной, а ну как заберется в чащу, ищи ее потом по всей тайге. Косолапый задерет, да мало ли что – люди такое рассказывают, что только ой-ой… Отпустишь корову попастись, а поутру найдешь только рожки да ножки. Нет уж, лучше накосить ей травы, чем рисковать понапрасну. И он приносит с плота косу, выбирает лужайку попышнее, косит, а коса поет в тишине, и от этого звука на душе и сладко, и печально, но больше все-таки сладко; я рад, что отец взял меня с собой, рад, что мы с ним ночуем у жаркого костра, что отец у меня такой неутомимый и такой добрый, что мы привезем домой корову и будет у нас кормилица, что впереди еще много таких вот ночей и интересных дней на воде…
Разбудил меня стук. Не знаю, спал ли отец в ту ночь: костер ярко пылал, а он уже орудовал топором. Рядом с костром высилась целая гора дров. Стук топора меня и разбудил. Как? Неужели мы не поплывем? «Что ты, обязательно отправимся, – сказал отец. – Теперь мы будем жечь костер в пути, не причаливая к берегу, слишком уж много времени отнимают такие ночевки, этак и до середины лета домой не доберешься. Остановимся, когда трава кончится. Или дрова выйдут». Да как же разводить костер на плоту – ведь сам плот деревянный! «Очень просто», – ответил отец. Он вырезал топором большой кусок дерна, руками отодрал его от земли и перетащил на плот. Там расстелил его на бревнах вроде ковра, а сверху еще насыпал мелкой гальки. Отличное место для костра. Он ведром черпал из реки гальку, сыпал ее на дерн. Вода просачивалась вниз, а галька и песок оставались… К тому времени солнце уже поднялось высоко, и мы поплыли. Но в тот день прошли совсем немного – наша речка впадала в большую реку у той деревни, где нас ссадил на берег капитан тягача. Отец взял пустой мешок и пошел в деревню, а меня оставил караулить плот. И не зря – на берегу собралась толпа зевак. Тут были и ребятишки, но взрослых оказалось куда больше. И каждый что-нибудь да изрекал:
– Умом тронулись…
– Напорются на порог – скотинку загубят и сами пойдут рыбам на корм…
– А я так считаю, ловко придумано…
– Да… умные головы, но жаль – дуракам достались…
Много всякого болтали люди, и от этого мне становилось все страшней и страшней. Как только я увидал отца с тяжелым мешком за спиной, у меня и слезы на глаза навернулись. А отец только махнул рукой и ответил любопытным:
– Не от хорошей жизни это задумано…
Кажется, такими словами он все объяснил, потому что никто больше ни о чем не спрашивал и ничего не говорил. Только когда отец оттолкнулся от берега, кто-то из мужиков крикнул:
– Берегитесь Чертова порога! Правого берега держитесь! Поняли? Правого!
Отец кивнул и крикнул в ответ:
– Спасибо!
Мы поплыли дальше, и целая толпа деревенских провожала нас. Когда течение вынесло нас на середину реки и люди на берегу уменьшились, стали крошечными, как муравьи, отец развязал мешок и показал мне самое настоящее богатство. Уж не знаю, как он его раздобыл, что за него отдал, но такого роскошества мы прежде не видали. Шесть караваев хлеба сразу! Целых шесть, подумать только! Был тут и огромный кусище, целая глыба сахара, величиной с мою голову. Ну, может, и чуть поменьше, но все равно столько сахара сразу я тоже еще никогда прежде не видал. Была здесь и соль, которой тоже часто недоставало у нас в доме, и так без нее худо бывало, что казалось, она вкуснее сахара. Ведь праздником бывал день, когда мне давали краюшку хлеба и щепоточку соли. А тут была довольно большая кучка, увязанная в пеструю потемневшую тряпицу. Крупная и серая соль манила, притягивала меня, как самое дорогое лакомство. Отец это заметил и с радостью придвинул ко мне узелок: на, бери! Я помусолил палец, ткнул им в горку соли и – в рот! Вкуснота небывалая! Было здесь и с полмешка картошки, и большой кусок соленой рыбы, которая скорее походила на сало, чем на настоящую рыбу. «Осетрина», – сказал отец и сглотнул слюну. Рыба источала такой острый, такой дразнящий запах, что ж у меня рот наполнился слюной. Должно быть, отец заметил это: он взял нож, откроил ломоть хлеба, отрезал тонкий лепесток рыбы, поделил все пополам, и мы принялись за еду. После соленой и жирной рыбы речная вода показалась сладкой. Я лег ничком на плот и стал пить прямо из реки, а отец зачерпнул ведром и пил, держа его обеими руками, вода выплескивалась через край и струйками стекала по груди. Затем он ополоснул ведро и перелил туда из туесков кислое молоко, а мне велел разжечь костер. Ведро он повесил над пламенем и принес свои оторванные рукава от сорочки. Узкий край завязал узлом – получились как будто мешочки, вроде колпаков у гномов. Он велел мне присматривать за молоком, и сам не спускал с него глаз: нельзя, чтобы закипело. Время от времени отец окунал в ведро палец. Потом снял ведро с огня и бросил в молоко соли. Немного погодя он попросил меня подержать рукав-мешочек, а сам осторожно перелил в него из ведра молоко, которое створожилось и плавало комочками в желтоватой водице. Так я первый раз в жизни увидел, как делают творожный сыр. Отец наполнил оба мешочка и повесил их на жердь, а снизу подставил туесок, куда еще долго по капелькам стекала мутноватая жидкость. «Лучшего напитка не выдумаешь» – так сказал отец про сыворотку. И мы поплыли дальше. День за днем, изредка приставая к берегу, чтобы накосить травы или нарубить дров. Только в одном месте задержались подольше – там настолько богато росла черемша, что можно было подумать, будто ее сеяли. Ярко-зеленые перышки травы уже были довольно длинными, и мы с отцом нарвали целую охапку. Этот дикий чеснок – дар божий. Особенно на Севере. У нас в деревне в каждой семье собирали черемшу, запасали впрок – то была не только вкусная острая приправа, но и испытанное средство от цинги. А болезнь эта злая – от нее иногда и молодой беззубым остается, даже если зубы у него все здоровые. Сначала десны потихоньку кровоточат, потом делаются рыхлыми, слабыми, и здоровые, крепкие зубы не держатся в них, выпадают. Поэтому люди готовы пройти десятки километров, только бы нарвать черемши, а набредут на поляну – собирают столько, сколько могут унести. На зиму бочками солят. Если, конечно, найдется соль. Ну, а мы с отцом будем уплетать сочные побеги черемши с картошкой, после такого острого обеда и молока выпьешь вдвое больше.
Отец смотрел на меня и радовался: на поправку пошел, уже и на человека похож стал. А я дивился тому, как кругом все меняется: река мелеет, вода в ней с каждым днем все чище и прозрачней; отнерестились хариусы и гоняются за мошками, от них вся река – кольцами, кольцами, жаль, не было у нас ни лесы, ни крючка… Березы и черемуха на берегу оделись пышными листьями; высокие лиственницы поначалу вроде закутались в какую-то зеленоватую дымку, потом вдруг зазеленели пронзительно-яркими, свежими иглами. Короткое северное лето спешило взять свое, вот все и менялось прямо на глазах. Только ступишь на берег, как на тебя сразу накинется целый рой комаров; тучами вились они над нами и над нашей коровой, которая мотала головой, била себя хвостом по бокам; после каждой стоянки на берегу полчища комаров устремлялись за нами следом, нахально догоняли на воде, жалили через одежду; мы без конца жгли костер, подкладывали в огонь сырую траву, которая тлела, и едкий, густой дым отпугивал настырных кровососов. На середине реки почти всегда тянуло легким ветерком, там мы и спасались от комарья, но зато оводам ветерок был нипочем, и приходилось усердно оборонять нашу корову – пышной березовой веткой я пришлепывал оводов на коровьих боках, потом выкидывал в воду; далеко отплыть эти жирные мухи не успевали – их тут же подхватывали хариусы.
На плоту уже белела вереница сыров – они сушились на солнце и с каждым днем становились все желтей.
Однажды отец подоил корову и сказал:
– Я прилягу, а ты, сынок, побудь за капитана. Если что – зови меня. Что-то глаза слипаются, будто их медом смазали…
Отец упал на лежанку, не успев договорить последнее слово. Его свалил сон. Раздался на плоту могучий храп. Намучился отец за долгие дни и ночи. Вообще-то я за все это время ни разу не заметил, чтобы он прилег. Я засыпал, а отец возился у огня или сидел на носу плота и смотрел на реку. Я просыпался, а он сидел на колоде и по-прежнему смотрел на реку…
Вода несла плот спокойно, иногда медленно кружила, поворачивала нас то в одну, то в другую сторону, словно хотела, чтобы мы увидели как можно больше всяких здешних красот и успели ими налюбоваться. Вокруг плота и между бревен тихонько журчала о чем-то своем чистая вода, будто напевала колыбельную песенку. Было так тихо и покойно, что я различал, как на берегу в безбрежной тайге чирикают, верещат, заливаются птицы. Время от времени шлепала хвостом рыба, потом снова все смолкало. Я и не почувствовал, как подкралась и одолела меня сладкая дрема. Не знаю, сколько времени длился мой сон, но очнулся я внезапно, точно меня дернули или резко окликнули. Проснулся и что называется обомлел. Вокруг бушевал ураган, со свистом завывал ветер – такой не только валит деревья, но и выдирает их с корнем. Нет, что же это я – на берегу деревья стоят как стояли, ни один листик не шелохнется. И урагана никакого нет. Это гудит и бушует река где-то впереди. Далеко ли? И в тот же миг перед самым плотом я увидел порог, весь в белой пене. Он был совсем рядом, слышно было, как перекатываются камни на речном дне, как бешеное течение ворочает их. Я не успел и крикнуть, как плот соскользнул куда-то вниз, точно с горки съехал, нос его ушел под воду, вода захлестнула плот, дико замычала корова, а меня кто-то цепко схватил за плечи, и я понял – это отец. Он крепко прижимал меня к себе, а река с сумасшедшей силой тащила плот невесть куда. Порой мне казалось: тонем. Нос плота нырял вглубь, вода заливала меня по пояс, и я думал: все, пропали… Но через минуту бревна поднимались из клокочущей реки и дальше волокли нас на своей горбатой спине, а с обеих сторон мимо неслись берега, будто мы мчались на грузовике. Отцовские руки изо всех сил сжимали мои плечи: разбрызгивая пену, с грохотом и воем на нас неслась гора воды. Вдруг эта гора рухнула куда-то вниз, точно разбилась на осколки, которые разлетелись во все стороны. Отец схватился за свой длинный шест, в два прыжка подскочил к краю плота, ткнул шестом в водяную гору, бревна у меня под ногами жалобно застонали, и через миг вода накрыла все. Я зажмурился, в лицо хлестануло водой. Когда я открыл глаза, водяная гора была уже далеко. Плот летел по свирепой реке, но чем дальше, тем тише и глаже становилась вода, впереди не было видно ни острых порогов, ни торчащих над водой камней. Река снова походила на мягкую, сверкающую ленту.
– Вот это да! – сказал отец и оглянулся назад, на страшное место. И хотя он попытался улыбнуться, это не удалось ему: лицо бледное, рот перекошен, какая уж тут улыбка!
Плот потрепало, словно он побывал в жестокой битве. Наши ватники уплыли. Сыры и драгоценные туесочки с простоквашей смыло водой. К счастью, осталось ведро, которое по-прежнему висело на жерди над кострищем – размытым, разметанным; мелкая кучка грязи напоминала о том, что здесь был дерн… Отец похлопал по карманам, лицо его сделалось озабоченным, даже испуганным. Только когда в кармане штанов он нашарил коробок спичек и уверился, что они не размокли, его хмурое лицо посветлело и он проговорил:
– Живем, сынок… Живем! Слышишь, Юлюс!
Через неделю мы подплыли к нашей деревне. Кто-то заметил плот уже издалека, и когда он подходил к берегу, нас поджидала целая толпа народу. Те, кто стоял поближе, кинулись нас обнимать, целовать, остальные молча смотрели, но всем было завидно: корова стояла на плоту и преспокойно жевала траву из кормушки. Мы тогда были счастливы и даже думать не думали, что вместе с коровой привезли домой беду…
* * *
– И какая-такая беда приключилась у вас из-за коровы? – спросил я, когда Юлюс кончил свой рассказ.
– А, – отмахнулся он, – неохота вспоминать. Сегодня не такое настроение, чтобы говорить о неприятном. Давай лучше поработаем. Ты руби да складывай дрова, а я собью конуры для собак. Видал, как им худо без крыши? Они и глядят на нас, будто корят – исподлобья так… Ведь мы с тобой нарушили золотое охотничье правило: сперва позаботься о собаке, потом уже о себе. Хороши, голубчики, нечего сказать: себе избу срубили, а о них не подумали…
Дождь уже перестал, и лишь с деревьев скатывались вниз тяжелые, набрякшие капли. В тучах проглянули просветы, похожие на полыньи в застывших бескрайних просторах. Всю тайгу словно заволокло дымовой завесой: курилась земля, отдавая накопленный долгими днями зной.
Мы поплевали на ладони и взялись за топоры.
Шестая глава
По ночам уже приударивал морозец. Поутру береговые камни бывали окованы тонкими серебряными полосками, о зазубренную кромку плескала вода. И ночи стали похожими на настоящие ночи: после долгих недель мы увидели звезды, исчезнувшие с небосклона в летние месяцы. После долгой разлуки появился и ущербный рожок месяца. Встреча с ним до того умилила нас, что мы с Юлюсом долго сидели на пеньках у зимовья да глядели на узкий серпик, точно на невиданное чудо. В ту ночь мы услышали волчий вой. Протяжное завыванье донеслось с противоположного берега, и казалось, будто дикие звери всему своему роду объявляли, что в здешних краях поселились люди, и есть надежда поживиться в голодную пору, когда всю землю сожмет в ледяной свой кулак лютая и неумолимая стужа. Чинга и Чак, ощетинив хребты, вытянув морды, настороженно вглядывались во тьму, а по их шкурам проходила мелкая, лихорадочная дрожь. Человек, слушая волчий вой, лишь испытывает ужас, а бедняги собаки дрожмя дрожат. Неужели чувствуют себя виноватыми, изменниками своего рода?.. Что ни вечер, мы топим в избушке печку – иначе не обойтись. По уговору эта забота – на моих плечах. Я подрядился и в главные истопники, и в завдровсклады, а также в шеф-повара и мойщика котлов. Свои тарелки, ложки и кружки у нас каждый моет сам. Как заведующий дровяным складом я не даю Юлюсу и притронуться к идеально сложенным и просохшим поленницам, горками стоящим недалеко от двери. Берегу их на зиму. А пока таскаю из тайги сухостой, валежник, топлю и хворостом. Стенки и верх железной печурки от жарких дров мгновенно накаляются докрасна, и мы располагаемся на нарах раздетыми, прямо как в бане. Между прочим, баня у нас тоже имеется. Сложили из жердей потоньше пирамиду и обтянули ее толстым брезентом, а внутри из камней сложили нечто вроде жертвенника. Камни раскаляются настолько, что стоит плеснуть на них водой, как сквозь пар мы уже не различаем друг друга, хотя и стоим почти рядом. Хорошо попариться в такой баньке, а потом окатиться ведром ледяной воды или плюхнуться к речку. В банный день мы закатываем и большую стирку. Собираем все белье, одежду, вкладыши спальных мешков, портянки, носки, тряпки и погружаем в реку, придавливаем гнетом из камней. Быстрая речка так старательно треплет, так выполаскивает наши вещи, что нам и стараться не надо. Выжимай и радуйся. Скоро эта прачечная закроется: ударит серьезный мороз, и окажется она под толстой коркой льда. Хорошо, как утверждает Юлюс, что наш ключ не замерзает и в самую лютую стужу. В его омуточке мы устроили своего рода погреб для хранения картошки. Осталось ее у нас немного, всего на дне мешка, но хоть изредка побаловать себя горячей картошкой – и то праздник. Ни о чем я так не тоскую здесь, на зимовье, как о горячей картошке. Поэтому картошку мы экономим на зиму. В доме ее не сохранишь. Как пойдут морозы, а мы как станем целыми сутками гоняться за соболем по тайге, выстынет наше зимовье – что в доме, то и на дворе. И картошка замерзнет. Поэтому мы ссыпали ее в полиэтиленовые пакеты, плотно завязали и утопили в роднике. Не замерзнет и не завянет. В целости и в сохранности будет. А дыхание надвигающейся зимы чувствуется всюду, куда ни кинешь взгляд. Тайгу точно золотом облили. В самом деле кажется, будто с высоты льется золото – поначалу окрашивает желтым растущие по вершинам гор лиственницы, потом стекает вниз по склонам, и лишь кое-где сохраняются зеленые лоскутки. На денек-два. Слава тебе, новое время года, сгинули комары и прочая нечисть. В самом деле – ни одного комарика! Собственным глазам не веришь, собственным ушам! В тайге полно брусники, клюквы, грибов. Бруснику – ту горстями рвем. Одна горсть в лукошко, другая – в рот. Корпеть над кочками, сплошь осыпанными клюквой, – для этого поистине нужно женское терпение. Сгибаешься в три погибели, собираешь, аж в глазах рябит. Покланяешься этак подольше, и схватит поясницу – ни разогнуться, ни встать. Юлюс говорит, что лучшее средство от этой болезни – поваленное дерево. Находишь такую выворотину, ложишься навзничь поперек ствола – голова по одну, ноги по другую сторону, и этак выпрямляешься… Насолили мы и грибов чуть не целое ведро. И ягоды, и грибы мороз терпят, а нам разнообразие. Осталось запастисть только мясом да рыбой. Уже слышали, как ревет в тайге сохатый. Это у них, у лосей, свадебные игры начинаются, гон. Юлюс говорит, на днях отправимся добывать сохатого. А пока займемся рыбой. Мы ставим верши, и они наполняются до отказа. Чего там только нет – и хариусы, и ленки, и таймени! Последних мы особенно ценим. Вынимаем кости, а чистое мясо солим да коптим. Коптильня у нас построена не только для наших нужд. Надо и собакам накоптить рыбу на зиму. Нам сгодится и соленая, а собаке соленую не бросишь. С голоду, конечно, она и соленую съест. Недаром говорят, что голодная собака и творог ест. Но соленая рыба – это не творог. Наевшись такой солонины, собака и ноги протянуть может. Поэтому ту рыбу, которую мы запасаем для собак, мы не солим нисколько, а просто коптим. Но и копчением такое не назовешь: просто укладываем тушки на решетку из веток, внизу разводим костерок из трухлявой ольхи, который тлеет жидким дымком, и рыба не столько коптится, сколько подвяливается. Целыми днями мы занимаемся рыбой, и только рыбой. Утром выплываем на лодке, идем вниз по ручью до самого устья, а возвращаемся поздно вечером. Все насквозь пропахло рыбой – и наша одежда, и все зимовье. К чему ни притронешься – всюду рыбья чешуя. Днем то и дело отплевываемся, а вечером отдираем налипшие чешуи от одежды, от лица, вычесываем, выколупываем из волос. Можно подумать, будто мы нанялись на рыбную фабрику. А уж руки, руки-то! В тайге руки уберечь трудно: то нечаянно порежешься, то оцарапаешься где-нибудь в дебрях, то крючок ненароком всадишь, а когда такими израненными руками целыми днями набираешь соль, то впору завыть. Жжет, саднит, разъедает – ну, просто места себе не находишь. Сунешь их в ледяную воду, и так заломит, что вмиг вытащишь. А руки распухнут, онемеют, трудно что-либо и ухватить такими кувалдами. Не рука – ляжка баранья. Осточертело мне это все! А мы и сегодня с самого утра сели в лодку. В устье Юлюс выключил мотор, поскольку тут недолго и скребануть винтом по каменистому дну – сильно обмелела наша речка. Мы вышли из лодки и потащили ее за собой к порогу, где у нас были приготовлены верши. Даже сквозь резиновые сапоги, шерстяные носки и теплые портянки пронимает ледяной холод – вот какая здесь водица… Как обыкновенно после ночи, верши наши полнехоньки, в том месте вода кипит, переливается серебром. Втаскиваем лодку носом на берег, а сами бредем к вершам. И правда – битком набиты, ах ты мать честная! Снова будет веселая работка, чтоб ее черти делали! Куча рыбы. Дрыгается, скачет, трепыхается, а Чинга да Чак вытянули шеи, нюхают воздух, чуют, стало быть, издалека, хвостами виляют. Некоторые рыбины мечутся да и допрыгивают чуть не до самой воды, и тогда собаки лают, передними лапами норовят придавить рыбу к земле. Но скоро эта забава им надоедает, и обе они убираются в тайгу, по пути обнюхивая каждый след, каждый шаг. А как же иначе – собаки есть собаки. Хорошо им – бегай, резвись, – нюхай. А ты, человек-человече, обязан доставать острый нож, тащить на берег пару тяжелых колод и приниматься за работу, пусть тебя хоть наизнанку вывернет при виде этой копошащейся груды. Из реки, поставив верши на прежнее место, выходит Юлюс. Придвигает поближе к себе колоду, садится на нее и берет рыбешку из тех, что ближе. Пример, стало быть, показывает. Ни тебе громких слов, ни поучений. Кладет крупного хариуса на обтесанное дерево, одним махом отсекает еще живую голову с разинутой пастью, затем вспарывает вдоль спины, но насквозь не прорезает, брюхо оставляет нетронутым. После этого ножом откидывает в сторону внутренности с красными зачатками икры, вырезает хребет и в таком виде, похожую на блин, закладывает рыбу в полиэтиленовый мешок. При такой разделке она больше просолится. Мне все это потрошение настолько надоело, что я позволяю себе досадливо сплюнуть, а Юлюс говорит: «Ты что, не с той ноги встал нынче?» И снисходительно улыбается. Его покровительственная ухмылка меня откровенно бесит, но я подавляю свою ярость, берусь за нож и начинаю чистить и потрошить рыбу. А Юлюс сегодня в хорошем настроении. Ему, видимо, вовсе невдомек, что творится в моей душе. Вот он и не смолкает, заливается, как жаворонок вешний. Уж не знаю, мне ли, себе ли самому он пытается доказать, как много потеряло человечество, ступив на путь цивилизации, где погребены лучшие качества человеческой натуры… Приходится кивать головой да помалкивать. Ведь ничего на свете не изменится, соглашусь я с его мыслями или не соглашусь. Однако трудно внять голосу рассудка, любопытство вконец одолело меня: с чего бы это ему так радеть за человечество? Уж не замешана ли тут религия? Говорят, в Сибири полно всяких сект. Опутали, задурили человеку голову… Поэтому я спрашиваю напрямик:
– Ты в бога веришь?
Юлюс долго не отвечает. Оставив в покое недопотрошенную тушку, с ножом в поникшей руке, он стоит и своими голубыми глазищами смотрит вдаль, на желтеющие хребтины холмов, потом от души, по-детски вздыхает и произносит:
– Мне еще многое неясно, и боюсь, до конца дней так и не прояснится.
Эти слова он произнес так, что не поверить им было невозможно. Мне бы на том закончить разговор, не придираться и не приставать, но какой-то бес словно тянул за язык.
– Коли в бога не веришь, – продолжал я, – то, может, Солнцу молишься? Или Перуну? Как древние язычники – истинные дети природы?
Он метнул в меня короткий, острый взгляд и ответил:
– Не вижу ничего зазорного в том, что люди поклонялись Солнцу или Перуну. Потому что нет ничего более вечного и неизменного, чем они… И сегодня человечество не открыло ничего более неизменного и вечного, чем Солнце, – что же плохого в том, что его обожествляют?
– Но ты, Юлюс, не ответил мне на вопрос: ты-то сам во что веришь?
– Природа учит человека совершенству, а мы стараемся ее перехитрить, – ответил он.
– А ты?
– Я? Я живу, как получается.
– И ты счастлив?
– Не знаю. Чем ты его измеришь, чем взвесишь, это самое счастье? А забота точит: не туда, не теми путями идет человечество…
– Что же делать?
– Не знаю, – он пожал плечами, а потом проговорил: – Часто слышишь, что все, дескать, делается для человека… Для блага человека… А на деле у этого человека жизнь все больше усложняется.
– Что же ты предлагаешь?
– Жить, как велит матушка-природа.
– Позакрывать заводы, фабрики и всем перекочевать в леса, на природу? Без промышленности человеку не обойтись. Это и дураку ясно. А промышленность чем дальше, тем больше губит, истребляет природу. Заколдованный круг. Рубим сук, на котором сидим. Как же быть, а?
– Не знаю, – вздохнул Юлюс.
Наконец-то! Первый раз он признал себя несостоятельным, отказался ответить на заданный вопрос. Его искреннее признание было мне дороже всего, эти два слова в единый миг рассеяли мои сомнения и опасения. Я понял, что передо мной вовсе не беспочвенный мечтатель, не наивный творец утопических теорий, не фанатик, увлеченный несбыточной мечтой, а обыкновенный человек, каких на свете много. Поэтому я сказал:
– Все мы видим, что жизнь усложняется, все озабочены будущим своих детей и внуков, беспокоимся за человечество, а что делать – не знаем. И поддерживает нас лишь надежда, что светлейшие умы найдут и укажут человечеству те пути, по которым надо идти. Не сегодня, так завтра. Как ты считаешь?
– Не знаю, – сказал Юлюс и тут же добавил: – Не знаю, что посоветовать человечеству, но я лично хочу прожить в согласии с Природой.
– Какое же это согласие, Юлюс, прости меня! Ведь твоя профессия заставляет истреблять природу.
– Ты об охоте? О соболишках, что ли?
– И о них, и вообще…
– Если с умом охотиться, природу не ограбишь. А потом, подумай: с какой стати пропадать дарам природы, а? Впустую! Я только собираю урожай. Каждый год. Одни собирают кедровые орешки, всякую там ягоду, грибы или коренья, а я – соболей. Охота, между прочим, древнейшая профессия человека. Я рад, что могу существовать ею. И государству пользу приношу. Ведь за соболиные шкурки заграница валютой платит.
Он умолк, бросил вычищенную рыбку и, тяжело вздохнув, поднялся с колоды. Молчал и я. Пока суд да дело, мы с ним, оказывается, выпотрошили целую гору рыбы. Невыпотрошенной оставалась маленькая кучка хариусов. Юлюс собрал их в плетенку и ушел в тайгу. Раскидает, разложит рыбок в тех местах, где любят шнырять соболи. Мы с ним давно так делаем. Как только заведется лишняя рыба, сразу несем ее в тайгу, рассовываем под валежником, подкладываем в дупла, разбрасываем среди камней, скал. Потом будем ставить в тех местах капканы… Я быстренько развожу костер, вырезаю в ольшанике два острых прута, отбираю хариусов покрупнее, две штуки, посыпаю их солью, натыкаю на ольховые вертела и пеку над горячими угольями. Сначала пропекаю один бок, потом другой, затем кидаю в костер охапку сухих лиственничных веток и ставлю на огонь наш закопченный, видавший виды чайник, потому что знаю: Юлюс вернется из тайги с горстью брусничных листьев. Мы запарим их, добавим чайной заварки и будем пить душистый напиток, который огнем разольется по всему телу, даст нам радость и новые силы.
Очевидно, и Юлюс, бродя по тайге, мысленно продолжал наш разговор, потому что, едва выйдя к костру, он произнес:
– Нужно, чтобы во всем мире был один, годный для всех строй.
– Ого! – только и мог я сказать.
– Все равно когда-нибудь так будет, – мотнул головой мой друг.
– Да будет так! – согласился я и спросил: – Как же это произойдет?
Юлюс высоко повел плечом, точно сгоняя со щеки комара. Не спеша стал крошить прямо с руки в чайник брусничный лист, долго помешивал, склонившись над костром, потом снял заваренный чай с огня, поставил его наземь. Достал вертел с зарумянившейся рыбиной и принялся выедать розоватую плоть. Примерно как лошадь подбирает с ладони человека хлебные крошки – чутко, бережно, одними губами. Потом Юлюс налил в кружку чай, приблизил к ней лицо и жадно стал втягивать ноздрями ароматный пар, а я смотрел, как меняются оттенки его глаз, как хмурится лоб – человек напряженно думал. И в самом деле, Юлюс нарушил молчание.