355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юозас Пожера » Рыбы не знают своих детей » Текст книги (страница 32)
Рыбы не знают своих детей
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 18:00

Текст книги "Рыбы не знают своих детей"


Автор книги: Юозас Пожера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)

Она крестится, вздыхает, не знает, как быть: будить или пускай спит, провалиться бы им сквозь землю, этим кабанам. Пришел с работы и свалился. Приказал через час разбудить. Теперь уж и второй час кончается, а будить жалко, спит как убитый, не приведи господи. И не разбудить – такой шум поднимет, хоть из дому убегай.

И она будит, осторожно касаясь сложенных на груди рук. Он вскакивает, будто ошпаренный. «И правда, вроде зайцев спим», – с горечью думает она и говорит:

– Велел разбудить…

Он кивает, озирается покрасневшими, лихорадочными глазами, потом смотрит сквозь окно на вечереющее небо и бросается обуваться.

– Отдохнул бы хоть одну ночь, – говорит она.

Не отвечает. Сопит, постанывает, натягивает на ногу один сапог, притоптывает, подходит и хватает второй.

– Говорю, отдохнул бы хоть одну ночь по-человечески.

– После смерти отдохнем.

– Загорелось тебе с этими кабанами…

– Когда всю картошку выроют – иначе запоешь.

– Так и выроют.

– Как же, подождут. Весь край у березы уже вырыт.

– Больше не будут. Чужие, видать, забрели. Шли и ушли, а ты ловишь ветер в поле.

Молчит как чурбан. Сидит на краю кровати, смотрит через окно и молчит. Вряд ли и видит что-нибудь. Глаза стеклянные, ни жизни, ни тепла. Каждый день такой. Где летает, где мыслями парит? Заговоришь – пугается, словно вор, схваченный за руку. Она бы подошла, коснулась бы плеча, погладила, как ребенка, но боится услышать грубое слово. Ведь и такое бывало. Она как кошка прижимается, мурлычет, а он холодной рукой отталкивает. Хоть сквозь землю провались. И через неделю вспомнишь – всю как кипятком ошпарит, самой противно. Вроде половой тряпки, не приведи господи. Что правда, то правда – насильно милой не будешь. Лучше уж совсем не лезть на глаза, уйти в себя, как он, но не выносит сердце такой жизни. Помолчит полдня, походит хмурая, а потом опять оттаивает.

Вот и теперь. Готовит ему еду, а сама говорит о хозяйственных делах: надо бы отвезти на мельницу зерно, а то скоро скотине горсть муки не дашь – полмешка всего осталось, не знает, как лучше – продать или еще подержать бычка; самое время о поросятах подумать, у Билиндене свиноматка двенадцать принесла, женщина спрашивает, возьмут ли, оставить ли; надо бы попросить хотя бы двоих, парочка лучше растет, но без него не знала, как быть; и с пастбищем хлопоты, неизвестно, где скотину привязывать, трава всюду плохая, не столько поедают, сколько вытаптывают.

Молчит. Не раскрывает рта. Хоть ты разорвись тут – ему все равно. Такому только с глухонемыми и жить. Те хоть руками размахивают, пальцами переговариваются, а тут – не шевельнется. Хоть повесьтесь вы все тут, не приведи господи…

– Так и будешь молчать?

Глядит, словно с крыши свалился. А глаза как у быка: красные, кровью налитые, даже смотреть страшно. Она пытается все загладить, превратить в шутку, даже говорит с улыбкой:

– Спрашиваю, может, язык проглотил?

Морщится, как от кислого яблока, и говорит:

– Привязывай, где хочешь, только не морочь мне голову.

– Что привязывать?

– Своих коров, своих телок, своих овец.

– Они такие же мои, как и твои.

Только рукой махнул и ушел к окну. Повернулся спиной, уставился на стекло, словно за ним цирк показывают. Теперь уж ни за что не заговорит. Она ставит на стол яичницу со шкварками, кидает вилку с ножом, ломоть хлеба и, уже переступая порог, говорит:

– Тебе только с кабанами жить.

Потом стоит на дворе, озирается, будто ищет, чем заняться, но понимает, что все будет валиться из рук, и уходит через зазеленевший двор на песчаную дорогу, ведущую в село. Навестит Агне, утонувшую среди книг и газет в этой своей читальне, пожалуется, отведет сердце. Ах, и этой своих забот хватает. Дурочка, дурочка, зачем она полезла… Только в поисках смерти идет человек на такой шаг. Убьют лесные из-за угла или в той же читальне и днем явиться не постесняются. У бедняжки совсем разум помутился – сама сует голову в петлю. А может, и для нее белый свет стал немил, как осталась одна, словно былинка в поле, не приведи господи.

Рядом с дорогой, на вершине старой березы, стоящей на склоне Версме, клекочут аисты. Стучат клювами, хлопают крыльями, словно доской о доску бьют. Трое. Двое торчат в гнезде, вытянув клювы к небу, а третий, будто ястреб, все кидается и кидается сверху, рвется в гнездо, даже пух и перья плывут к земле. Дерутся как бешеные.

– Кыш! – кричит она, приближаясь к березе. – Кыш, – пугает, словно кур из огорода, но птицам не до нее, дерутся, орут на всю деревню. Она нагибается к земле, ищет камушек или хотя бы ком земли и, увидев в траве разбитое аистиное яйцо, даже поеживается. Бело-желтым пятном светится у ствола, даже слабость охватила, как тогда, когда ждала Винцукаса, и ноги подкашиваются. В жизни ничего подобного не видела. С давних времен аисты жили на вершине дерева и мирно выводили птенцов, радуя деревню громким клекотом. И на тебе. Она хочет и не может оторвать глаз от разбитого яйца, хоть и мутит ее, и пригибает к земле.

– Не к добру… Не к добру, не приведи господи, – шепчет она, непослушными ногами направляясь к дороге, оставив воюющих аистов, не желая ни слышать их шум, ни видеть эти приоткрытые клювы, медленно плывущие к земле перья.

* * *

Только в случае самообороны… Только защищаясь, ты можешь поднять оружие. В остальном – закон есть закон… А для тебя существует и еще один – партийный… Кажется, так было сказано в тот осенний вечер в утопающем в сумерках просторном кабинете. Только защищаясь… Чем докажешь, что так и было? Предчувствие – не доказательство. Не факт и даже не аргумент. Предчувствие в нашей работе – дело важное, но оно не дает права поднять оружие… Пусть говорят что угодно. Никто, черт возьми, не докажет, как тут было. Свидетелей не останется. Докажи ты мне, что я не защищался, не с целью самообороны…

Он налил самогонки Шиповнику, а тот спросил:

– Соскучился по дому?

Оцепенел, услышав такой вопрос. Даже лоб покрылся испариной, словно от соленых щей.

– Конечно, соскучился.

– Навестить хотел бы?

– Кому не хотелось бы… – ответил равнодушно, как бы опасаясь расставленных сетей.

– Сможешь сходить.

– Когда?

– Думаю, сегодня, – сказал Шиповник, вопросительно глянув на Кучинскаса, который согласно кивнул. – Раньше было невозможно, целыми сутками засады сидели. А теперь поутихло. Мы думаем, что жену и брата отпустили, надеясь схватить тебя самого. Ничего не добившись, могут к белым медведям их отправить, хотя, говорят, твоя очень старается угодить им.

– А что она? – спросил он с тревогой.

– Агитирует. С книжками и газетами бегает из избы в избу. Детям головы морочит. Сам понимаешь, что такого мы не потерпим, чьей бы женой она ни была.

– Я поговорю.

– Поговори. Пусть бросает все и уезжает куда-нибудь в город. Так и нам и ей будет лучше. Понял?

– Понял.

– Ну, давай выпьем по такому поводу. – Шиповник первым поднял кружку.

Он тоже поднял кружку, чокнулся звонко, словно в кругу лучших друзей по поводу большого праздника.

* * *

Он стоял на дворе и смотрел, как дерутся аисты. Год назад не стоял бы спокойно. Бегал бы, пугал драчунов, потому что где это видано, чтобы в такое время дрались из-за гнезда. Бывало, ранней весной, едва прилетев, сцепятся в гнезде или в небе, но только не в такое время, когда уже снесены яйца. Но не бежал, не пугал, а стоял на дворе и смотрел, как они дерутся. Не равнодушно стоял, а с какой-то непонятной радостью, беспрестанно повторяя в мыслях: «Разве я не говорил, что так устроен весь мир?..»

Потом забросил на плечо винтовку и повернул к дому брата. Проходя мимо окон, остановился, заглянул, прижавшись к стеклу, в комнату, но там – ни души. По правде, и не надеялся никого увидеть.

Днем никогда не застанешь дома. Все нет и нет. А ночью она не пускает. Несколько ночей подряд стучался в дверь, обходил дом, звал под всеми окнами, но она ни разу не откликнулась, не спросила даже, кто не дает ей спать. К чему спрашивать, если узнает по голосу. Шарахается, будто от прокаженного, даже на людях избегает встреч.

Он постоял, осмотрел двор, будто все еще надеясь на что-то, и усталым шагом направился к лесу.

Шел по протоптанной во мху, едва заметной тропинке. Нежные побеги плауна тянулись во все стороны, и он шагал осторожно, опасаясь наступить или сломать эти вьющиеся ленточки. Еще у леса окинул взглядом буйно зеленеющее поле озимых, на котором паслись лось и две косули. Паслись неспокойно, все поднимали головы, вслушиваясь. Потом косули, мелькая белыми пятнышками, ускакали через озимые, скрылись в лесу, а вслед за ними и лось потрусил широким шагом.

Он постоял, укрывшись за сосной, стараясь понять, кто спугнул зверей, но, никого не увидев, поплелся дальше, к белеющей среди зеленого царства раскидистой березе. Издали казалось, что на березу забрался человек. Но это была старая прогнившая колода. Когда-то давным-давно отец поднял туда сосновое дупло, просверлил дырочки, но меда так и не попробовал. Дед-то умел с пчелами обходиться, говорят, лучшим бортником был, набирал полные бочки меда диких пчел. А поднятая отцом колода сгнила, превратилась в труху… «Всему приходит пора», – вздохнул он, отгоняя память об отце, вызывающую грустные мысли.

* * *

Это был миг, в который все должно было решиться: или – или. Автомат лежал под рукой, он касался его локтем и мог мгновенно схватить, но даже не шелохнулся, даже пальцем не шевельнул, а только смотрел на Шиповника, словно не расслышав или не поняв, о чем тот говорит. Недоброе предчувствие не позволяло сосредоточиться и трезво взвесить слова Шиповника. А если это западня, ловушка, в которую уже угодил Клен?

– Без оружия? – спросил, глядя прямо в глаза, сдерживая внутреннюю дрожь, которую, казалось, можно было даже издали заметить. – А вдруг засада? Неужели мне голыми руками или палкой от них отбиваться?

Теперь Шиповник, прикусив губу, смотрел на него, неизвестно о чем думая, – глаза скользнули по лежащему на мху автомату, потом снова пронзили его насквозь, но Стасис выдержал этот взгляд и твердо решил: если скажет «нет» – игра закончена. И никаких иллюзий, никаких надежд! Останется сделать то, что неизбежно, принимая на себя всю ответственность, какой бы она ни была… Но Шиповник сказал:

– Может, и твоя правда… – почесал обросший подбородок и добавил: – Иди с оружием, если тебе так надежнее.

Казалось, лопнула до предела натянутая струна, и последний аккорд задрожал над болотом вздохом облегчения. Он даже пение жаворонка услышал, далекий крик сойки, игру ветра в кронах сосен.

– Так я пошел.

– Счастливо. До зари успеешь?

– Обязательно.

– Да поможет тебе бог.

Он встал, кивнул всем и, повернувшись, пошел ровным, спокойным шагом, сдерживая себя, чтобы не вызвать ни малейшего подозрения у оставшихся. Всем своим существом чувствовал вонзенные в спину взгляды, опасался – уже в который раз за последние дни! – что настигнет пущенная вдогонку пуля. Шел по кочкам, поросшим клюквой, мысленно считал шаги: пятьдесят… семьдесят… сто тридцать… двести… Облегченно вздохнул, но все еще сдерживался – не обернулся, пока не поднялся на выступ леса, длинным языком входящий в болото. После качающегося болота было приятно очутиться на твердой земле, пусть и заросшей мхом, усыпанной сосновыми иголками, но все-таки на твердой земле. Прижался к стволу сосны и обернулся. Сосновый островок возвышался словно большая зеленая скирда. Он с облегчением вздохнул, будто скинул тяжелый груз, поправил автомат и зашагал прямо через лес в сторону Паверсме. Шел быстро, почти бежал, не выбирая дороги, пробирался через бурелом, сквозь заросли подлеска, а потом вдруг упал на землю, прижался ухом ко мху и прислушался: ни приближающегося отзвука шагов, ни другого какого подозрительного шороха, и, убедившись, что никто за ним не следит, он окончательно успокоился. Минуту раздумывал, куда свернуть: прямо домой или к мостику. Но вспомнил, что у него нет ни клочка бумаги. Можно было бы нацарапать записку на бересте, но и карандаша нет. Придется дома написать и на обратном пути положить под мостик, как и договаривались. Приняв решение, теперь шел неторопливо, как человек, управившийся со всеми делами. Видел цветущие сосны, окутанные желтой тучкой, мох, покрытый сосновыми иголками, местами изрытый кабанами, цветущую бруснику, слышал перестук пестрого дятла, трескотню сорок и соек. Знакомые с детства картины и звуки окончательно развеяли тревогу, он чувствовал себя так, словно шел на собственный большой праздник, отмечать который, разумеется, еще рано, но он обязательно наступит, этот праздник, и никто никогда не упрекнет его, что не исполнил свой священный долг. О, если бы каждый литовец набрался ума и взглянул на исторический опыт своих отцов и дедов, всего народа, они наверняка разобрались бы, где наши друзья и где враги. Почему так быстро забыли надписи «Только для немцев»? Сколько лет пели «Мы без Вильнюса не успокоимся», но успокоились, едва нам подсунули ультиматум. А когда Вильнюс вернулся к нам, опять нехорошо, опять кричим: Вильнюс наш, а мы – русских… Ну, а чего теперь американцы суют нос в наши дела? Шиповник проговорился о помощи из-за океана. Если правда, что оттуда ждут людей, то дела куда сложнее, чем кажется. Видно, так и есть. Ихнее радио без устали брешет и брешет: литовец, не сиди сложа руки, борись за независимость… недалек тот день… И борется наш мужичок, режет своих братьев.

Он думает и об Агне, и о том, как они встретятся, как он расскажет всю правду, не умалчивая и не утаивая даже мелочей. И уже от одной этой мысли полегчало, словно он освободился от чужой одежды, тесной и неудобной. И впрямь, однажды кончится эта двойная жизнь, и ты сможешь прямо смотреть людям в глаза и говорить то, что думаешь. Тогда, когда в вечерних сумерках в просторном кабинете секретарь сказал, какая работа и жизнь его ждут, он подумал: все, крышка… «Нам необходимо, чтобы вы, товарищ Шална, пробрались в банду, обрели их доверие и сделали все, чтобы мы взяли их живыми. Мертвые они нам не нужны». Он же подумал: конец, крышка. Никому не сказал об этом, не проговорился, но чувствовал себя так, словно устанавливал крест на собственную могилу. Сидящий под раскидистой пальмой майор объяснял, как вернуться на родину и работать лесником в лесничестве брата, и вести себя так, словно поселился здесь навсегда, – немедленно строить собственную избу… Можно, мол, и одному ехать, без жены, но тогда некоторые подумают: на кой бес холостяку изба, если может жить у брата? Почему молодой, устроившийся в городе человек бросил все и прибежал в деревню? «Только вам лучше знать, можно или нет довериться жене, можно или нет открыть ей истинное положение… Вы и решайте. Но, как утверждает старая истина, тайна остается тайной до тех пор, пока ею владеет один. Когда двое – уже не тайна. Однако решайте сами…» Может, эти намеки, а может, мысль о неминуемой гибели заставили молчать, и он не сказал Агне правды, а целый месяц твердил о тоске по родине, о шумящих там лесах, о зове отцов и предков… Она поверила. Ее даже восхитила жизнь в небольшой деревушке среди пущи, среди простых людей, она радовалась, что будет у них коровка, куры, собственная, пахнущая смолой изба… А ему вовсе не хочется возвращаться в город. Не тянет камень и железо. Хотел бы жить в лесу, как живет брат, как жили отец, дед и прадед. Кончится эта разруха – надо будет попросить, чтобы отпустили сюда навсегда. Все будет хорошо. Только Костаса Жаренаса очень жалко. И эту женщину из-под Молетай, ее маленькую дочку…

А пуща стоит, как стояла. Много повидавшая, многое слышавшая пуща. Самое цветение сосен. От малейшего дуновения ветерка пышные кроны деревьев словно желтой фатой окутываются. Даже воды Версме пожелтели, а берега заводей окрасились в желтизну, будто кто краску пролил. Желтая пыльца покрыла одежду, облепила лицо. Давно так не цвел лес. Подрастет, окрепнет пуща, столько повидавшая на своем веку, столько слышавшая плача, столько впитавшая людской крови в мох, стольких приютившая под своим дерном.

Вышел к краю леса и остановился. Поднял глаза на старую толстенную березу и даже вздрогнул: ему показалось, что на дереве укрылся человек. Но тут же вспомнил о поднятой еще отцом борти и посмеялся над своим страхом. Чего теперь бояться? Ребята Чибираса теперь как раз пригодились бы. Сам повел бы их на болото, и красношеего Кучинскаса сегодня ночью загребли бы. Только стоит ли засветло показываться в деревне, не лучше ли подождать ночи… Вдруг в грудь сильно ударило, и в тот же миг грохнуло – словно раскололось небо. Ничего не понимая, он закачался, пытаясь устоять на ногах, оглянулся – что тут творится? – но только шагнул назад и сразу упал навзничь, во весь рост вытягиваясь на земле. И за этот короткий миг, пока он падал на лесной мох, успел вспомнить фронт, услышать взрывы снарядов, рев танков. Теперь так же, как тогда, быстро затухает день, кто-то большой гасит солнце, застилает небесные дали, вершины цветущих сосен…

* * *

Под вечер в деревушке слышали выстрелы в лесу: с закатом солнца прогрохотал один, в сумерках (на сей раз у лесничества) прозвучал второй и тут же третий, четвертый…

После первого выстрела Мария подумала: слава богу, дождался-таки этих своих кабанов, надо ставить воду, ошпарить кадушку, на всю ночь работы хватит, даже если и Агне на помощь позвать. Наделаем вкусных колбас. Ничего плохого не заподозрила и потом, обрадовалась даже: не придется далеко ездить, Винцас кабана прямо у порога приканчивает. Выскочив во двор, увидела мужа. Он бежал спотыкаясь, весь сгорбившись, с ружьем в руках. Подскочив, силой затолкал ее в избу, задвинул щеколду и, падая на пол у стены, свалил и ее.

– Чего это? – удивилась она.

– Молчи! – остудил ее единственным словом, и только теперь она увидела налитые страхом глаза, почувствовала, как дрожит его рука, и всего его колотит дрожь. Вдруг поняла, что случилось что-то недоброе, что-то страшное, что кабаны тут ни при чем. И сама задрожала, страх стиснул сердце, лежала, прижавшись к его боку, вслушиваясь в малейший шорох, пугаясь даже жужжания мухи, ожидая, что вот-вот раздадутся тяжелые шаги, затрещит наружная дверь… «Не приведи господи, не оставь сиротой нашего Винцукаса, охрани дом от страшной беды…»

– Надо звонить в волость, – прошептал он и хотел встать с пола, но она обвилась руками вокруг шеи и беспрестанно повторяла:

– Никуда я тебя не пущу… Никуда ты не пойдешь, милый мой, никуда я тебя не пущу…

– Хочешь, чтоб обоих здесь прикончили?

– Не приведи господи…

– Надо звонить в волость. Обязательно надо, – сказал он таким голосом, что ее руки тут же отпустили его шею.

И в тот же миг она услышала какой-то шорох у двери. Сердце перестало биться, отнялись руки и ноги, а на дворе все скреблись под дверью, пытались открыть, а потом задребезжало окно. Она подняла голову и увидела прижатое к стеклу лицо Агне.

– Не приведи господи, – со вздохом перекрестилась Мария и вскочила на ноги.

– Что тут было? – спрашивала Агне, запыхавшаяся и бледная.

– Надо звонить в волость… Черт знает что творится.

– В читальне услышала выстрелы и прибежала. Что же тут было?

– Черт знает что творится… Пойду, попытаюсь дозвониться. Когда не надо, этот Чернорожий тут как тут, а когда настоящая беда – не дозовешься.

– Кто тут стрелял?

Винцас только махнул рукой, а Мария сказала:

– Лесные, кто же больше? Винцас едва ноги унес…

– Иду я, – сказал он и вышел.

Оставшись одни, женщины забились в угол кровати, но недолго так сидели – убежали вслед за Винцасом в другой конец избы, в контору. Винцас вертел и вертел ручку телефонного аппарата, дул в трубку, и наконец ему откликнулся раздраженный женский голос.

– Мне милицию, – попросил Винцас.

Мария смотрела на изменившееся лицо мужа, слушала, как он кому-то рассказывал про выстрелы в лесу, о том, что пуля просвистела на волосок выше его головы, словно топором срубив ветку дерева, и вдруг разразилась слезами, почувствовав, каким пустым и мрачным стал бы мир без этого человека.

* * *

Чибирас со своим отрядом прибыл в полночь и нашел их сидящими в темноте. Поспешно расставил часовых, троих парней отправил вместе с Агне в ее избу, а с другими закрылся в конторе лесничества. Марию выгнал в жилой конец и приказал не высовывать носа на двор, пока не прикажет. Когда женщина вышла, Чибирас насмешливо спросил:

– Доигрался, лесничий?

Он не ответил. Сидел за столом и молча смотрел через окно в черную ночь.

– Я давно думал, что однажды ты дойдешь до конца дороги, – снова заговорил Чибирас. – Удивляюсь, что до сих пор тебе хвост не прищемили. Не думай, что мы глупы и ничего не понимаем, ничего не видим.

Он не откликнулся.

Чибирас с досадой сплюнул и оставил его в покое. Так и просидели всю ночь молча.

А утром, прочесывая лес, ребята Чибираса наткнулись на труп Стасиса. Нашли его у леса, недалеко от толстой березы с бортью для пчел. Лежал он на спине, открыв глаза. Сначала парни подумали, что это засада лесных, кричали, чтобы поднял руки, но лежавший даже не шевельнулся. Привезли его в деревушку, Чибирас принес подобранный у трупа автомат и сунул кулак под нос Винцаса:

– Может, и теперь, гад, скажешь, что не знаешь, где был братик?

Винцас словно не видел поднесенного кулака, не слышал злых слов. Смотрел, как через двор босиком бежит Агне, прижав к груди руки, словно несет что-то очень дорогое. Остановившись у телеги, вдруг закричала не своим голосом и упала на труп, уткнувшись в пропитанную кровью одежду Стасиса.

– Стасялис мой, что ты наделал… Стасялис мой… – разрывал утреннюю тишину жуткий плач. Она обняла Стасиса, прижималась к нему, целовала, гладила лицо, одежду. – Стасялис мой, что ты наделал?.. Что ты наделал, Стасялис мой?..

Он смотрел на ее судорожно вздрагивающие плечи, растрепанные волосы, на ласкающие руки, слышал плач, наполненный страшной безысходностью и невыразимой болью, и вдруг в груди как бы оборвалось что-то, связывавшее его с этой женщиной, со всеми собравшимися во дворе людьми, со всем миром. Как никогда трезво ощутил себя словно брошенным в омут, из последних сил пытался выбраться, но не было уже ни малейшей надежды, все иллюзии безвозвратно погружались в черную глубину. Словно кто-то развязал глаза, озарил разум: насколько нереальны были его надежды и какие односторонние, беспочвенные страсти жгли его все это время. Понял, что эта рыдающая женщина никогда не будет принадлежать ему. И сам удивился, что в состоянии так спокойно и хладнокровно рассуждать, будто это касается не его, а совершенно чужого человека.

Это было первое роковое прозрение.

А второе решило все окончательно. Но между первым и вторым был какой-то промежуток – может, день, а может, два или три, – он не мог разобраться в течении времени, даже не пытался делать этого, потому что все потеряло значение, смешалось, и неизвестно, что это было: сон, бред или реальность. Откуда-то взявшийся майор в форме сидел в конце стола при свете керосиновой лампы, о чем-то спрашивал, а он смотрел на сверкающие погоны и никак не мог вспомнить, где и когда видел этого человека. Мучился, кажется, целую вечность. По избе и по двору ходили знакомые и никогда раньше не виданные люди, мелькали слезливые и равнодушные лица, прислоненная к стене крышка гроба, тарелка, от которой шел пар, в руках Марии, глаза Чибираса, вооруженные мужчины во дворе под соснами, куда-то выносимые столы и стулья. Слышал обрывки разговора, отдельные слова, грохот кирзовых сапог в избе, слезливое шмыганье женщин, стук тарелок и вилок. Пахло вареным мясом, воском, цветами, мужским потом… И вдруг все заслонило зрелище падающего брата, долгое бесконечное падение. Смотрел на дерево, печку, дверь, а все внезапно превращалось в покачивающегося брата, который, раскинув руки, вдруг валился на спину… И снова перед глазами мелькают погоны, чисто выбритое лицо, пухлые губы, которые что-то говорят, но он не понимает что и вдруг вспоминает: это тот же человек, который приезжал собирать заем. Только тогда он был в штатском и с портфелем.

– Я вас помню, – произнес он, наверно, первые слова за этот длинный, нескончаемый день, а может, за эти два или три дня.

– Хорошо, что помните, – откликнулся майор. – Ваш брат был настоящим человеком.

– Каким человеком?

– Нашим человеком.

Это было второе, все окончательно решившее прозрение. Может, два или три дня спустя, когда кончилась вся эта суматоха, когда изба опустела и затихла, словно заброшенная и нежилая, когда он сам не понимал, спал или просто так лежал на кровати, тогда открыл глаза, уже успокоившийся и решивший – сам себе судья, прокурор и палач. Нечего медлить. Вышел во двор, огляделся. И здесь было пусто. Лишь бы успеть, лишь бы никто не зашел, лишь бы не пришлось отложить то, что он обязательно должен сделать сегодня, сейчас же, не откладывая ни на минуту. Странно, подумал, что и после него точно так же будет светить солнце в голубом просторе, лето сменит осень, будут зеленеть леса, струиться Версме, люди будут радоваться детям и хлебу, заниматься повседневными делами… Хорошо бы стать хотя бы прибрежной осокой, песчинкой на дне Версме, кустиком мха, отпечататься колеей на лесной дороге, хоть в каком-то образе быть на этой стороне порога, потому что за ним – пустота. Ни стремлений, ни желаний, ни страстей. Пустота.

– Хватит! – вполголоса одернул себя, испугавшись нахлынувшей грусти и жалости к самому себе. И, словно окончательно освобождаясь от этой двойственности, повторил: – Хватит! Ты, Винцас Шална, и никто другой этого за тебя не сделает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю