Текст книги "Рыбы не знают своих детей"
Автор книги: Юозас Пожера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 38 страниц)
– Винцас!
Услышал так явственно, будто Стасис сидел в повозке. Поначалу замер, а потом на всякий случай обернулся, но, как и думал, в повозке не было ни души.
«Надо взять себя в руки, – приказал себе. – Надо нервы поберечь, а то эдак и с ума сойдешь. Уже второй раз за это утро. Тогда на лугу у Версме, а теперь опять. Эдак и в привидения поверишь… А похоронили с ксендзом. И яму освятил, и гроб окропил, молитву сотворил. Певчие всю ночь пели, А может, ему нипочем все эти молитвы и псалмы? Может, как с гуся вода? Ведь неверующим был… Надо выбросить из головы такие мысли. Верующий, неверующий – какая разница? Закопали, засыпали землей, и все кончено, верующий ты или нет. Только верующему, наверно, умирать легче, когда веришь, что ждет еще одна жизнь. Пусть и через чистилище пройти придется и все там вытерпеть, но все равно, наверно, легче умирать, когда веришь, что в конце концов все же попадешь в рай. Жди, как же! То-то и страшно, что как ляжешь в землю, то уж никогда больше не поднимешься. Будешь лежать там, и со временем не только мяса, но и косточек не останется. Как подумаешь, то лучше человеку вообще не рождаться. Не знал бы, что есть такой мир, не видел бы его, и не надо. А когда увидишь, когда испытаешь эту жизнь, то ненасытным становишься – все мало и мало. Поэтому и становишься таким жадным, понимая, что ничего больше человеку не дано – только одна-единственная жизнь. Только последний дурак способен по собственному желанию оставить все и уйти. Есть и такие. И еще сколько их. Только, конечно, среди них не найдешь ни одного человека как человека. У таких не все дома, иначе не скажешь. Что бы и как бы ни было, но человеку надо жить. Пусть хромому, горбатому, слепому, глухому, но – жить».
И вдруг что-то мелькнуло в лесу за дорогой. «Не мелькнуло даже, а все время кто-то бежит по лесу, так и маячит между деревьями», – со страхом думает он, но не осмеливается повернуть голову, не решается прямо взглянуть, только косится в ту сторону и чем дальше, тем больше убеждается: и впрямь кто-то гонится за повозкой. Он нащупывает кнут и вдруг с размаху бьет Гнедую по спине. Кобылку словно подбрасывает с земли. А он все хлещет и хлещет кнутом, гонит лошадь без жалости, хотя бедное животное и без того летит изо всех сил, словно спасаясь от волчьей стаи. Километр, а то и больше мчались как одурелые, пока не подъехали к песчаному пригорку. Колеса вязли по оси, и Гнедая остановилась. Он выскочил из повозки и, обернувшись, долго смотрел на пустынный проселок, оглядывая обочины, но никого не видел и не слышал. Пуща стояла спокойная, только изредка по верхушкам сосен пролетал легкий порыв ветра.
– Двинемся, милая, – вполголоса поторопил кобылку, потому что хотелось поскорее выбраться из вязкого песка, выехать на дорогу получше – подальше от этих мест. Поэтому и в повозку не сел, шел рядом, изредка помогая Гнедой, бока которой поднимались словно мехи. А когда пески кончились, он повалился в повозку, но больше за кнут не хватался: от своей судьбы не уйдешь, хоть целый десяток коней запрягай. И еще подумал: «Надо молебен заказать. Прямо в костел поехать и заказать молебен. Покойная мама, как только являлся ей во сне покойный отец, как только во сне начинал звать ее, тут же заказывала молебен. Откуда узнаешь, что там да как, молебен не повредит. Тем более что не только во снах навещает, но и днем зовет… Может, и впрямь к себе зовет?»
Дом настоятеля, окруженный кряжистыми вековыми кленами, примыкает к костелу. Он привязал лошадь к столбу на площади напротив костела, прикидывая, куда заходить – прямо в божий дом или в дом настоятеля? У ворот на земле сидели нищие – две дряхлые старушки и безногий инвалид средних лет с замусоленной кепкой перед собой. Проходя мимо, он бросил каждому по рублю и бочком протиснулся через приоткрытую калитку. Редко, очень редко он бывал здесь, но каждый раз, входя сюда, испытывал непонятную тревогу, словно в чем-то провинился. Покойный отец говорил: «Богомолами, дети, не становитесь, но костел не забывайте, хоть раз в году помолитесь господу богу». Так он и делал. На каждую пасху ездил в костел. Раньше и к исповеди ходил, и причащался, а теперь уже многие годы только так приезжает, как бы выполняя какую-то обязанность. Даже молитвы позабылись. Может, поэтому и чувствует себя виноватым?
Через приоткрытую дверь ризницы доносились обрывки мужского разговора:
– Откуда я возьму для вас сухую да еще выдержанную древесину? Рады, что такую достали… Мы понимаем, что сухие доски лучше сырых, но откуда их взять?
Винцас узнал голос настоятеля. Узнал он и второго, потому что речь столяра Басенаса и из тысячи отличишь – так он перемешивает польские, литовские, русские слова да еще бессовестно искажает их.
– Не для роскоши, настоятель. Али мне буди позорна за свою працю. Все пальцами будут тыкать: смотри, как Басенас смастеровал. Доска будет сохнуть и скамьи ходить, як коровы на лед.
Винцас громко кашлянул, потом шагнул через открытую дверь в ризницу. Под каменными сводами стояла освежающая прохлада. Он глубоко вздохнул, хотел сказать «добрый день», но вовремя спохватился и проговорил:
– Слава Иисусу Христу.
– Во веки веков, – откликнулся настоятель.
– О, лесничий пшиехал! И я мыслю, чего мне всю утру борода чешется, какой черт чарку поднесет, а тут лесничий пшиехал.
Столяр, видно, уже опрокинул чарку, и не одну, потому что его язык заплетался, заросшие щеки горели, глаза блестели. Винцасу было неприятно и досадно, он даже избегал смотреть в сторону столяра, боясь, как бы настоятель на самом деле не принял их за друзей-собутыльников. Настоятель смотрел поверх очков, окидывая его с ног до головы испытующими, выцветшими от старости глазами. И Винцас поторопился заговорить:
– Я к вам, настоятель.
Настоятель оглянулся, словно в поисках подходящего места, а потом сказал:
– Пойдемте во двор, – и первым направился к двери. Винцас пошел следом, а столяр проводил его словами:
– Не запропастись, лесничий!
Во дворе костела снова со всех сторон опалил изнуряющий зной, будто они очутились в натопленной печке. Низенький и толстый настоятель в черной до земли сутане, казалось, не шел, а катился по двору, пока добрался до раскидистого каштана и плюхнулся на скамью в тени.
– Прошу, – указал на место рядом, приглашая Винцаса. – Чем могу служить?
– Молебен хочу заказать, – сказал он без всякого вступления.
– Обычный или…
– Обычный, настоятель. По правде говоря, даже и не знаю какой… Но, если можно, обычный.
– Ваше дело. А когда? На какой день?
– Как у вас получится, настоятель. Нам бы лучше побыстрее. Но тут как уж вам…
– В следующую среду будет хорошо?
– Как у вас получится, – снова повторил он, прикидывая в уме, что до следующей среды еще целая неделя. Сегодня четверг. Еще шесть дней. И шесть ночей. – Наверно, нельзя раньше?
– Уже заказано, – вздохнул настоятель неизвестно почему – то ли из-за удушливой жары, то ли потому, что не может раньше отслужить молебен. Вытащил из-под сутаны небольшую записную книжку и спросил: – За упокой чьей души?
Он помолчал, не зная, как лучше заказать: только за Стасиса или и за себя. Вроде и не пристало заказывать молебен за упокой собственной души, тем более что эта душа, если она на самом деле существует, еще живет в твоем теле. Будто сам себя хоронишь.
– Как имя, фамилия?
– Шална Стасис, – сказал он, подумав, что свое имя не следует называть. Мало ли что. Кругом все знакомые. Неизвестно, кто в среду явится в костел и что подумает, услышав молебен за упокой души Винцаса Шалны, который живой и здоровый ходит по этой земле. – Сколько я должен, настоятель?
– В наше время костелу тяжело, да еще этот ремонт, – вздохнул ксендз, так и не назвав сумму.
Он отсчитал несколько десяток и, протягивая настоятелю, спросил:
– Не обижу?
– Спасибо, – сказал настоятель и, поднявшись со скамьи, протянул руку. – Значит, в среду, – сказал на прощанье и, кругленький как бочонок, покатился по тропинке в дом.
Винцас вспомнил о заготовленных Марией гостинцах для сына, сходил к повозке, принес сверток и нашел в костеле Басенаса.
– Мне некогда. Не отнесешь ли моему сыну? Теперь, наверно, и дома никого нету, – оправдываясь, попросил он столяра.
– Не беш до гловы. Буде сделано, лесничий, – с готовностью согласился тот и, хитро прищурив глаз, сказал: – Сделаем по чарке?
Винцас ничего не успел сказать, как столяр шмыгнул в исповедальню и тут же вылез с мутной бутылкой в руке. Лицо Басенаса лучилось радостью, но Винцас тут же огорчил его.
– Что ты придумал? – спросил он, показывая, что о подобном святотатстве даже слышать не хочет.
Лицо Басенаса на мгновение помрачнело, но он не собирался так легко сдаваться и, словно читая мысли Винцаса, сказал:
– Ксендз, брат, каждый день в костеле чарку делает. Только значится, что кровь Христа там… А мы разве хуже?
Винцасу было противно слышать такие слова, но он сдержался и лишь сказал:
– Некогда мне. Прощай.
И, не оборачиваясь, не отвечая на крики и приглашения Басенаса, поспешно вышел из костела, словно убегая от обреченного на смерть, заразного больного. Во дворе даже передернулся. А проходя мимо нищих, он остановился, дал каждому по пятерке и громко попросил всех:
– Помолитесь за душу Винцаса. – А в голове мелькнула язвительная и безжалостная мысль: «Дешево, человек, хочешь откупиться, очень уж дешево хочешь купить покой для души».
Солнце припекало безжалостно. «Первый такой жаркий день в этом году», – подумал он, проезжая по мощенной камнями улице городка. И тяжелый день.
А ведь еще только начался, можно сказать. До вечера еще далеко. А что ждет его дома? Как они там? «Страшный ты человек, Винцас Шална. Страшный. Но и другого выхода у тебя не было. Где этот другой выход? Сложив руки, ждать чуда? Это не выход. Если ты не позаботишься об Агне, кто же позаботится? Некому больше беспокоиться о ней. Некому. Сделал, что мог. А насколько поможет – увидим. Поживем – увидим. Легко сказать – увидим. Не от тебя это зависит, хоть ты разрывайся, хоть что делай – не в твоей это воле».
* * *
– Что ты делаешь? Где твой разум! – кричала Мария, достав из колодца ведро с водой. Но Агне, видно, не слышала ее, а может, не обращала внимания. Схватив длинную жердь, она с ожесточением колотила окна своей избы. Со звоном посыпались осколки стекол, и Агне, откинув крючки и распахнув окна, полезла в горящий дом.
– Живьем сгоришь! – кричала Мария, подбегая с ведром к горящему дому. Ведро билось о ногу, вода расплескивалась, но она бежала, стремясь во что бы то ни стало остановить Агне, которая уже скрылась в проеме окна, только ноги еще покачивались по эту сторону. Так и не успела схватить эти ноги: исчезли они, будто провалившись в преисподнюю. В выбитые и распахнутые окна вырывался густой терпкий дым. Задыхаясь и кашляя, Мария попыталась заглянуть внутрь, но в тот же миг что-то ударило ей в лицо и едва не свалило с ног. Это летела во двор постель: подушки, одеяла, простыни… Пролетел сверток с одеждой, а вслед за ним в окне появилась и Агне. Она шла, словно слепая, выставив вперед руки, и Мария тут же схватила ее за кисть; упершись, тащила к себе, сама давясь удушливым дымом. Но Агне была тяжелая, как мешок с песком, не поддавалась, и неизвестно, чем бы тут кончилось, если б не Кунигенас. Старый кузнец полез было на крышу, но, услышав крик Марии, бросил лестницу и, подскочив, схватил Агне за вторую руку. Так и вытащили ее через окно, обмякшую и одуревшую, почти без сознания. Мария плеснула ей в лицо из ведра раз, другой, третий, пока та немного не пришла в себя.
– Где твой разум?! – с упреком сказала Мария. – Черт с ними, с тряпками! Чтоб из-за них в огонь лезть? Тьфу! Как там говорят: время ли по сапогу плакать, когда ногу режут?
Она обняла Агне за плечи и отвела в сторону, усадила под сосной, прислонив к грубому ее стволу, и сама бессильно опустилась рядом.
Старая Кунигенене и Билиндене все еще бегали к колодцу, торопились назад с полными ведрами, но это были тщетные и прискорбные усилия. Это и ребенок понял бы. Изба пылала, словно спичечный коробок. И в окна уже вырывался не только дым, но и грозные языки пламени. Гудя и постреливая, полыхала крытая дранкой крыша, все тонуло в сплошном треске и свисте, в каком-то истошном вое, от которого мурашки пробегали по спине, хотя кругом было так жарко, что, казалось, не воздухом, а огнем дышишь.
– Бросьте, соседки, – обратилась Мария к Кунигенене, которая казалась будто из воды вытащенной: пот с нее лил ручьями. – Все равно что речку решетом вычерпывать. Выплеснешь ведро, а вода только зашипит и испаряется, как плевок.
Запыхавшиеся женщины, не выпуская ведер, смотрели то на горящую избу, то на Агне и Марию, не зная, как поступить. И Мария еще раз сказала:
– Бросьте… Ничем мы тут не поможем. – А сама подумала: «Кто знает, как бы я запела, если б не ихний, а наш дом так полыхал, не приведи господи».
Билиндене опустилась на колени, ухватилась обеими руками за край ведра и пила большими глотками, словно неделю маялась без воды. Потом стянула с головы платок, вытерла им вспотевшее лицо, шею, провела по груди под блузкой и шлепнулась рядом с Марией. Присела и старая Кунигенене, а ее муж, оттаскивая подальше от огня лестницу, сказал:
– Слава богу, что все целы, не сгорели. А изба – дело наживное. Лесничий поможет лесом, позовем соседей – и будет новая.
Женщины, усевшись в ряд, дышали с трудом, то и дело вытирая застилающий глаза пот, и молчали, изредка поглядывая на Агне. Она сидела, прислонившись к сосне, и, не поднимая головы, смотрела в землю.
«Надо что-то сказать, утешить ее, – думает Мария. – Но что тут скажешь, как утешишь, когда вся жизнь идет прахом? Только что похоронила мужа, а тут опять… С ума можно сойти. Не дай боже оказаться на ее месте. Меня бы прямиком в сумасшедший дом отвезли», – думает она, а вслух произносит:
– Не знала, что ты такая смелая. И проворная, что кошка. Шмыг в окно – и нет ее. Только ноги успела увидеть…
Но Агне продолжает сидеть, низко опустив голову, уставившись на усыпанную сосновыми иголками землю.
И вдруг со страшным грохотом провалилась крыша горящего дома, обрывая разговор женщин. Они испуганно смотрели на огонь, на рои искр, взлетающие высоко в небо, вытирали пот и молчали.
– Хорошо, что ветра нет, а то и лес занялся бы, – сказал Кунигенас и обратился к жене: – Шла бы ты домой, ведь огонь в плите оставила.
Старая Кунигенене, будто молодица, вскочила на ноги, а вслед за ней и Билиндене.
– И я побегу… Дети одни дома, – сказала она и поспешила за соседкой.
«Каждому своя рубашка ближе к телу», – подумала Мария, провожая глазами удаляющихся женщин. Придвинулась поближе к Агне, гладила ее волосы и говорила:
– А ты, наверно, огонь в плите оставила… Много ли надо, чтоб уголек выкатился…
– Я не топила плиту! Ты понимаешь? Даже не подходила к ней, – сказала Агне, подняв жесткой яростью пылавшее лицо.
Марии даже плохо стало от произнесенных с такой злостью слов.
– Чего ты на меня кричишь? Разве я тут виновата?
Агне не ответила. Только глубоко-глубоко вздохнула, уперлась локтями в колени, закрыла ладонями лицо, не желая ничего ни видеть, ни слышать.
* * *
Строения лесхоза прижимаются к окраине городка: издали видна обзорная башня, вроде своеобразной колокольни. Летними месяцами в ней день напролет сидит человек и оглядывает лесистые окрестности – не курится ли где дымок, не горит ли лес. На дворе здесь постоянно жужжит лесопилка, пахнет древесиной и опилками – они высятся горами. Вся контора лесхоза помещается на первом этаже, а наверху живет семья директора Аверко. Аверко – нездешний. И не литовец даже. Украинец. Или хохол, как он себя часто называет. Войну он закончил в Литве, здесь и остался, потому что на родине, как он говорит, лишь головешки да пепел. Женился на литовке, уже успел обзавестись двумя дочками и сам неплохо говорит по-литовски. Они с Винцасом хорошо ладят и почти во всем единодушны. А если кому-то и приходится уступить, то чаще всего директору. В таких случаях он похлопывает Винцаса по плечу и говорит:
– Тебя слушаюсь. Хозяйничать ты умеешь!
И всегда встречал его Аверко не как подчиненного, а как долгожданного гостя, часто и сам навещал лесничество Винцаса, и уже во дворе раздавался его голос:
– Ну, лесничий, ставь на стол свои соленые боровики.
Поэтому Винцасу показалось странным, что сегодня директор встретил его сдержанно, почти холодно. Столкнулись они в узком коридоре конторы, где и разминуться трудно. В другом месте, наверно, он бы и не остановился, шел и прошел мимо – такой равнодушный и чужой, но в тесном коридорчике деваться было некуда, пришлось задержаться. Но руки не подал, а только как-то странно спросил:
– Значит, приехал?
– Приехал, директор.
Помолчал, о чем-то думая, затем с прохладцей в голосе велел:
– Иди в мой кабинет, подожди.
«Наверно, из-за Стасиса гневается, – подумал Винцас. – Наверно, его тоже немало таскали, не посмотрели, что директор. Тем более – ты директор, вот и отвечай за своего лесника: почему ушел к лесным, какого черта искал там? Да и сам ты чего стоишь, если твой брат к врагам бежит? Наверняка директор так думает. А как иначе ему думать, когда такое творится. Может, и вызвал только затем, чтобы сказать: иди ты на все четыре стороны, не нужны мне такие лесничие. И ничего ему на это не скажешь, никому не пожалуешься». Такое время. Каждый боится, каждый смотрит, лишь бы подальше от тех, которые хоть малость стакнулись с лесными, лишь бы его самого не заподозрили и не взяли за шкирку, как нашкодившего щенка. А Стасису было на все наплевать. Сколько ему говорилось, сколько объяснялось – и по-хорошему, и со злостью, на все он наплевал. Даже и в тот последний раз, у старой березы, когда говорил ему, чтобы бросил все и уезжал обратно в город, когда прямо-таки умолял пожалеть Агне, их всех, он рассмеялся в глаза: «А что ты мне сделаешь, если не послушаюсь? Властям предашь?» Видать, ему и в голову не пришло, что не только судом власти можно наказывать. Ясно, он не подумал об этом. Ему, наверно, казалось, что и на сей раз все кончится словами, как кончалось раньше. Если бы подумал иначе – неизвестно, кто из них лежал бы сегодня на песчаной горке. Но ему было на все наплевать. Над самыми серьезными словами он только насмехался. Даже на угрозы плюнул да еще послал подальше. Как молокосос, радовался висящему на плече автомату да издевался: мол, что ты мне сделаешь. Ни об Агне, ни о них с Марией, даже о своей жизни не подумал… За легкомыслие всегда приходится расплачиваться. И за свои преступления тоже. Раньше или позже. А ему казалось, что разговоры останутся разговорами…
Вдруг открылась дверь кабинета – и вошел Аверко, а за ним второй мужчина, при виде которого похолодело сердце. От таких встреч добра не жди. Впервые, когда заем собирал, потом на похоронах Стасиса, а теперь вот опять. «Слишком часто», – подумал он, а Аверко сказал:
– Вот приехал.
Толстяк был в светлом костюме, воротничок рубашки расстегнут – не подумаешь, что военный. Да еще какой!
– Здравствуйте, товарищ Шална, – пожал руку так, словно пытаясь выразить что-то, известное только ему одному.
– Так я вас оставлю, – то ли предложил, то ли спросил Аверко, но все еще стоял посреди кабинета такой хмурый, какого никогда прежде не доводилось видеть. И только когда толстяк кивнул головой, директор повернул к двери и уже с порога еще раз бросил взгляд, в котором было и удивление, и приговор, и сочувствие – все сразу. Плохи дела, если на тебя смотрят такими глазами.
Когда в коридоре затихли шаги директора, толстяк сказал:
– Пора нам поближе познакомиться, товарищ Шална. Моя фамилия Буткус. Простите этот вызов сюда, но, думаю, сами понимаете, что, в силу некоторых обстоятельств, так лучше, чем мне ехать к вам. Правда?
Винцас пожал плечами – поступайте как знаете, это меня не касается. «Очень уж скверное начало. Слов много, и все такие интеллигентные, ласковые, что добра уж точно не жди. Когда так мягко стелют – жестко спать будешь».
– Почему вы молчите?
– Мне все равно.
– Нет, так будет лучше. Увидели бы меня у вас – и пошли бы догадки, ведь от людских глаз не спрячешься. А нам с вами разговоры не нужны, правда?
«Вишь, снова как с большим барином разговаривает. И за себя, и за меня, словно с дружком или сообщником, с которым все заранее условлено, и только остается подтвердить это. И куда он повернет, если так начал?»
– Должен предупредить вас, товарищ Шална, что все, о чем мы здесь будем беседовать, должно остаться в строжайшей тайне. Ни один человек не должен знать о нашем разговоре, чем бы он ни закончился. Вы понимаете?
– Понимаю.
– Согласны с таким условием?
– Согласен, – буркнул он, хотя ничего хорошего не ждал.
Буткус устроился в уголке потертой софы, положил рядом с собой пепельницу, достал коробку «Казбека» и долго мял между пальцами папиросу, наверно прикидывая, с чего начать. Молча протянул папиросы и ему, но Винцас отказался. Неизвестно почему, но с каждой минутой росла, набухала неприязнь и враждебность к этому человеку, который все это время играл с ним, как кот с мышкой. Охвативший вначале страх куда-то исчез, а вместо него все накапливалась враждебность.
– Буду говорить откровенно. Думаю, вы тоже?
– Постараюсь, – буркнул Винцас, роясь в карманах в поисках курева.
– Хорошо, – сказал Буткус. Чиркнул спичкой, прикурил папиросу, затянулся несколько раз и снова заговорил: – Ваш брат Стасис был нашим человеком. Я вам уже говорил об этом. Еще осенью прошлого года он, как молодой коммунист, получил задание выехать в деревню. Должен сказать, он на это задание посмотрел серьезно, понимая всю опасность и ответственность. Дело облегчало и то, что Стасис Шална мог уехать, не вызывая ненужных подозрений. Он уехал на родину, а конкретно – к вам. Мы знали, что в ваших краях действует вооруженная банда, которая терроризирует и убивает людей, положительно настроенных к Советской власти. Не мне вам рассказывать об их кровавых делах. Вы не хуже меня знаете. Вот так. Откровенно говоря, и милиция, и отряды народных защитников очень неудачно боролись с этой бандой. Тем временем некоторые молодые мужчины, призываемые на службу в Советскую Армию, будто сквозь землю проваливались. Ясно, что уходили в лес и связывались с бандитами. Надо сказать еще и то, что банда не была одинокой, она поддерживала связь с другими группами. Вот мы и решили пристроить к ним своего человека, который не только собирал бы сведения, но и, главное, помог бы нам взять членов банды, в особенности – главарей. Вот вкратце какая задача была доверена вашему брату, товарищ Шална. Не знаю, рассказывал ли он об этом вам или ничего не говорил, но свою задачу выполнял тонко и довольно удачно. Выжидал, никуда не лез, пока лесные сами его не нашли и не вовлекли в свой отряд. Все было сделано с умом. И вот когда осталось, можно сказать, сделать последний решающий шаг – на тебе, такая трагическая развязка! Что вы об этом думаете?
Снова эти ледяные пальцы сжали сердце, но он сказал:
– Это вы погубили Стасиса.
Сказал так, словно утверждал и одновременно был удивлен, услышав такую весть.
– Почему?
– Если бы не вы, брат спокойно жил бы в Каунасе и ничего бы не случилось. Вы погубили его.
Буткус не протестовал, ничего не отрицал, а только поднялся со скрипящей софы и зашагал по тесной комнатушке. «Совсем как Шиповник, – подумал он. – Тот прошлой ночью тоже так мерил избу Агне. Куда он теперь повернет, что теперь скажет?»
– Да, – вздохнул Буткус, – вы правы. Стасис Шална на самом деле погиб, выполняя поручение. Но не мы прямые виновники его смерти. Я точно знаю, что ни милиция, ни народные защитники тут ни при чем. Стасиса Шалну убили не они. Вот нас и интересует – чья это рука? Как вы думаете?
– Какая теперь разница? Брата все равно не воскресишь, – сказал он с откровенной враждебностью, потому что на самом деле чувствовал ненависть к этому человеку, словно перед ним был не кто иной, как убийца Стасиса.
– Разница очень большая, – спокойно откликнулся Буткус. – Скажем, он погиб от рук бандитов. Тогда встает вопрос – почему? То ли они узнали от кого-то всю правду о вашем брате, то ли он сам выдал себя? Последнее менее всего вероятно, можно сказать, совсем исключается, потому что Стасис Шална был хорошо подготовлен и был хорошим конспиратором. Наконец, он знал, что малейшая оплошность угрожает ему гибелью. Значит, остается первое – Стасиса Шалну кто-то предал. Вот что нас интересует, товарищ Шална. Что вы можете сказать об этом?
– Ничего я не знаю.
– Он вам ничего не рассказывал?
– Нет.
– А жене?
– Чьей?
– Ну, своей жене или вашей?
– Моя ничего не знала, а его – не знаю. У нее и спрашивайте.
– Понятно, придется спросить. Но мы думаем, что Стасис Шална вообще никому не проговорился. И не только думаем, но и точно знаем, что он от домашних все скрывал. Об этом он сам мне говорил… Помните, когда я собирал в вашей деревне заем? Помните. Вот тогда он и сказал мне об этом. А вскоре после этого ушел в лес. И погиб. Вот это и беспокоит нас больше всего: кто мог убить его, если никто не знал правды? Может, вы что-нибудь знаете или хотя бы чувствуете?
«Что это? Искреннее желание узнать правду или хитро расставленные сети? Ночью – Шиповник, а теперь этот. Два допроса за один день. Словно хорошие гончие по следу зверя идут», – подумал он и сказал:
– Вам лучше знать. Вы заварили эту кашу…
Буткус явно был недоволен таким ответом. Даже кашлянул несколько раз, словно подавившись, потом сказал:
– Я вызвал вас не затем, чтобы мы друг друга упрекали, товарищ Шална. Хотя, поверьте, я мог бы это делать не хуже вас, потому что есть серьезные причины. Ведь у вас дома, а не у меня бывают люди банды. А вы все молчите, словно немой, хотя прекрасно осведомлены, что об этом следует сообщать куда надо. Ведь я мог бы спросить – почему так поступаете? Что связывает вас с бандой? Почему поддерживаете их? Наконец, мы могли бы и арестовать вас. Как связного. Понимаете?
Перед глазами промелькнул двор Ангелочка, зеленый грузовик, разбросанные подушки и мешки с мукой, злые команды офицера и крик беременной Юзите, лица соседей и многозначительные слова Чибираса: «Не тех везем… Бандитские няньки остаются».
– Но не для этого я вас вызвал сюда, – снова услышал он голос Буткуса. – Нам нужна ваша помощь, товарищ Шална.
Будто обухом из-за угла ударили эти слова. Чего-чего, но этого уж точно не ждал. Даже мысли такой не было.
– Брата все равно не воскресишь, – сказал не то, что думал, сказал лишь потому, что надо было что-то ответить, больше нельзя было молчать.
– Не о брате теперь речь, а о вас.
– Обо мне? – Он изобразил крайнее удивление, словно произошло какое-то большое и неприятное недоразумение.
– Вы обязаны помочь нам и, как говорится, довести до конца дело, которое не успел завершить ваш брат.
– Я? Мне придется уйти в лес? – не хотел верить своим ушам, лихорадочно думая, под каким предлогом можно отказаться, избавиться от этой устрашающей, ничего хорошего не сулящей, будто снег на голову свалившейся заботы.
– Не знаю. Если обязательно потребуется – придется и в лес уйти. Поэтому и вызвали вас, чтоб вместе все обдумать.
– Я не согласен. Я просто не подхожу и не сумею…
– А им помогать не отказываетесь? Умеете и принять, и проводить, когда никто не видит, умеете и язык за зубами держать – все умеете, когда надо послужить им… Я должен прямо и недвусмысленно сказать вам, товарищ Шална: или вы нам поможете, или мы будем вынуждены смотреть на вас как на врага. Ну, а что это означает для вас – сами соображайте, не маленький. И решать надо сегодня же, не выходя из этой комнаты. Все в ваших руках. Или вы соглашаетесь с нашим предложением и спокойно едете домой, или… – Он замолчал, не закончив мысль. Встал со скрипящей софы, подошел к двери, казалось, хочет проверить, не подслушивает ли кто-нибудь их разговор, но только сказал: – Оставлю вас на полчаса. Решайте. Только не забудьте, что мы вовсе не склонны цацкаться с теми, кто помогает бандитам.
Сказав это, Буткус вернулся к софе, забрал свой «Казбек» и, не взглянув на Винцаса, вышел.
«Вот и докатился ты, – подумал он, оставшись один в тесной комнатушке. – Всего можно было ждать, только не этого. Не зря таким ласковым и вежливым был вначале и так мягко стелил. Боком выйдет эта мягкость. Даже никто и не узнает, куда исчез. Выехал господин лесничий по делам – и словно в воду. А может, плюнуть на все, и пусть делают, что хотят? Пусть везут хоть на край света, лишь бы подальше от этой чертовщины. Легко сказать – пусть везут… Какая радость, если косточки в чужой стороне будут тлеть. Хорошо еще, если все вместе – и Агне, и Мария, и Винцукас. Но так не будет. И отсюда уже не выпустят, ведь ясно сказал: не маленький. И выбор, черт возьми, не очень-то большой. То же самое, если б взяли да прямо спросили: на ели или на сосне желаешь быть повешен – выбирай. Поэтому и директор смотрел такими глазами, словно на клопа, ползущего по свежей простыне. А если начистоту, чего-то подобного и следовало ожидать. Ведь не может продолжаться бесконечное везение: и одни и другие не очень-то трогали. Ну, приходили, кричали, сало, хлеб забирали, с Чибирасом поскандалил, но разве то беда по сравнению с тем, что ожидает теперь. И хочешь не хочешь надо решать. „Мы вовсе не склонны цацкаться…“ Уже одно это словечко о многом говорит, туда его в болото…»
Он поднялся и стал ходить по комнате. Тревога подняла его. Казалось, надо куда-то торопиться, быстрее бежать, хотя и понимал, что никуда не успеет и никуда не убежит.
* * *
От избы остались лишь четыре повалившихся стены из черных бревен. Они еще курились, дымились, и, когда набегал ветерок, кое-где вспыхивали ярко-красные угольки. «Был дом – и нет дома», – думала Мария; она ходила кругом и все поливала водой почерневшие стены, которые зло шипели и окутывались паром. «Глупа эта жизнь человеческая. Пока жив – все надо, всего мало. Будто муравей, тащишь по крупице, складываешь, а приходит безносая – и ничего не надо. Вот как Стасис. Всю зиму, даже в трескучие морозы, пилил, рубил, тесал, пока построил свой дом, а порадоваться не успел. И уже ничего ему не надо. А Агне, которой пригодилось бы все, на пустом месте осталась. Разве может быть большая несправедливость? И не ведаешь, человек, когда пробьет твой час, не приведи господи. Может, и хорошо, что не ведаешь той поры, когда созреешь, словно яблоко, и упадешь на землю. Счастье, что не ведаешь, иначе не жил бы, а подсчитывал, сколько осталось тебе».
Она все оглядывалась и посматривала на Агне, которая как села под сосну, так и сидит, будто нет у нее забот и не ее дом тут сгорел, думала Мария. Ее пугало равнодушие Агне, она пыталась расшевелить невестку, но та все твердила: оставь меня в покое, дай мне посидеть так. «А сколько человек может вот так смотреть в землю, обхватив голову руками? Эдак и заболеть недолго, не приведи господи».