Текст книги "Рыбы не знают своих детей"
Автор книги: Юозас Пожера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
– Пошли, Винцас, в избу. И я рюмочку выпью, – дождавшись, когда он снова выйдет во двор, говорит она, берет за руку, словно ребенка, и ведет в жилой конец избы.
После вчерашних поминок еще стоят длинные, наспех сколоченные столы, принесенные от соседей лавки, груды чистой посуды, в комнате еще держится запах свечей, до боли напоминающий о Стасялисе, царствие ему небесное, которого здесь отпевали соседи.
– Открою окна, – говорит она.
– Надо сквозняк пустить, – соглашается он и идет от окна к окну, распахивая их, впуская свежий воздух.
Мария облегченно вздыхает, стелет на конец стола чистое полотенце, несет оставшуюся от вчерашних поминок закуску, а он смотрит на все и вдруг спрашивает:
– Откуда все это? И селедка, и капуста?
Ее словно обухом по голове:
– Да со вчерашнего осталось. Разве не помнишь?
Он молчит. Наморщил лоб и молчит. Снова хмурится как туча.
– Ничего удивительного, что не помнишь, – торопится рассеять надвигающуюся тучу. – Все время сам не свой был: ни крошки в рот не положил, а спрошу что-нибудь – не слышишь… Будто с тем светом беседовал… Я не на шутку испугалась…
Он кончиками пальцев трет лоб, будто с похмелья, когда напрасно стараются вспомнить вчерашний день.
– Пива хочешь? – спрашивает она.
– А пиво откуда?
– На тебе! Кучинскас целый ящик привез. Еще оба и выгружали… И этого не помнишь?
Он не отвечает, даже головой не двигает, а только смотрит на нее подозрительным взглядом, будто она лжет.
Оставляет его такого растерянного, а сама бежит во двор, приоткрыв маленькую дверцу, лезет в погреб, по крутой лестнице скатывается вниз, где под соломой на слежавшемся, еще зимой запасенном льду хранятся запотевшие бутылки пива и водки. Выбирает бутылку покупной, государственной, сует под мышку пару бутылок пива и снова взлетает наверх, бегом торопится в избу. «Куй железо, пока горячо, не позволяй остыть», – бормочет под нос.
Она сама наполняет рюмки, наливает в стаканы пенящееся пиво и вдруг спохватывается:
– Надо Агнюке позвать! Как же я так…
– Конечно, – говорит он, глядя, как набухают, поднимаются и тут же лопаются пузыри пены.
Снова бегом, путаясь в складках широкой юбки, она торопится через двор, через редкий сосняк к белеющему дому покойного Стасиса. Схватившись за ручку, рвет на себя, но дверь не открывается. Заперта.
– Не приведи господи, – шепчет она, отгоняя недоброе предчувствие и страх. Даже руки онемели, в ногах появилась слабость. «Ведь не ушла никуда. Прямо из баньки тенью домой поплелась. Собралась бы куда – сказала бы. Да и не прошла бы мимо незамеченной: не птица ведь, не мышь. Лишь бы ничего такого не придумала, лишь бы бог просветил ее разум. Кажется, изнутри закрылась. Да от такого грохота и мертвый проснулся бы…»
– Кто там? – Она слышит голос Агне, и страх внезапно исчезает, даже жарко становится.
– Чего закрываешься посреди дня?
Лязгает крюк, дверь открывается, и она внимательно оглядывает стоящую на пороге Агне. Жива и здорова, слава богу. После бани щеки красные, словно бурачком натертые, волосы падают на плечи, вот только глаза ей не нравятся: грустные, словно у овечки, которую режут, только слез не хватает. Иначе и быть не может. Так или иначе, но муж остается мужем.
– Пришла тебя забрать.
– Что случилось? – пугается Агне.
– Ничего не случилось… Поедим все вместе, посидим.
– Не хочу я.
– Не говори так. Как ни горюй, а жить все равно надо. Чего тут одна взаперти сидеть будешь? К живым людям идти надо…
– Не хочу я людей…
– Да ведь только свои: мы с Винцасом и ты.
– Сил у меня нет, Мария. Полежу лучше.
– Надо заставить себя… Полегчало бы.
– Не проси, никуда я не пойду.
Она видит, что и впрямь напрасно старается, что никакие слова тут не помогут, но все еще стоит у порога, не уходит, пока Агне не говорит:
– Ты не теряй время, Мария… Спасибо тебе за доброе сердце. Если можно было бы делиться болью, как хлебом насущным, то отрезала бы себе от чужой ковриги даже без спроса – и полегчало бы.
Винцас все еще сидит, как она его оставила: руки покоятся на столе, глазами впился в одну точку; ни пиво, ни еда не тронуты.
– Придет? – не поднимая головы, спрашивает он.
– Говорит, не хочу никого видеть.
– Совсем одичала.
– Нелегко ей, Винцас. Сам понимаешь. Но так уж устроена жизнь: один уходит, а на его место другой приходит.
– Ты о чем?
Она спохватывается, что сказала больше, чем следовало, больше, чем того хотела. Ведь неизвестно еще, как все обернется, вдруг еще и не будет ничего, да и сама Агне может передумать… Но слово сказано, и не вернешь его. А Винцас прямо впился глазами, хочешь не хочешь, приходится договаривать.
– Ждет ведь Агне.
– Кого ждет? – спрашивает он, а зрачки глаз снова, словно шило, буравят насквозь.
– Известно, кого женщины ждут. Ребеночка.
То ли не услышал, то ли не понял, потому что как впился глазами, так и смотрит, сверлит суженными зрачками. Даже не мигает. Может, ждет, надеется еще что-то услышать. А что тут больше скажешь? Ни убавить, ни прибавить.
– Давно? – словно проснувшись, спрашивает он.
– Не знаю… Может, и давно. Я уже раньше, еще до смерти Стасялиса заметила, что она все в баньку убегает, но ничего плохого не подумала. Ну, а когда сегодня снова натопила баньку, вот мне и стукнуло в голову – ведь не с добра она так… Вчера мужа похоронила, а сегодня в баню бежит. Пошла и поговорила. Боюсь, как бы глупости не сотворила.
– Какую глупость?
– А мало ли что? Ведь не сладко женщине остаться одной-одинешеньке, да еще с маленьким на руках. Может, и тебе надо поговорить с ней?
Он молчал. Смотрел на полную рюмку, кончиками пальцев гладил ее тонкую ножку и молчал.
– Ты не слышишь?
– Слышу… Только не знаю, что мне ей говорить?
– Очень просто. Скажи, чтобы не убивалась, чтобы знала… Вырастить мы поможем. Одну ведь не оставим… Мне кажется, теперь с нее глаз нельзя спускать: неизвестно, что ей в голову стукнет. Хорошо, если бы она снова вернулась к нам… Хоть пока успокоится и привыкнет.
Он смотрел прямо ей в глаза, но она поняла, что ничего не видит, витает мыслями бог знает где. И подбородок чешет, будто зуд у него. Всегда так. Как только задумается – сразу подбородок чесать. Кто поймет этих мужчин, кто знает, откуда они свой ум вычесывают? Но когда так, в одну точку уставившись, смотрит и ничего не видит – нехорошо становится. Всякие дурные мысли в голову лезут. Отгоняешь их, а они все равно лезут и лезут, как осенние мухи.
– Выпьем, – говорит она.
Подчиняется, как ребенок. Пьет и морщится. Не пьяница, слава богу, он у меня. Весь их род такой. И Стасис, царствие небесное, и их отец и дед – все трезвенниками были. Ну, не совсем от этой вони открещивались – изредка выпивали рюмку-другую, но никогда не нажирались, как другие, до чертиков… Вроде и вовсе оттаял. Что ни говори, а этот чертов напиток иногда ой как к месту бывает! Делает свое. Правда, не со всеми одинаково. Один, смотри, голову теряет, последним дураком становится, а другой из зануды человеком… Теперь и о делах поговорить можно.
– Хорошо было бы, Винцас, и керосину привезти. Не осталось ни капли.
Не отвечает. Только головой кивает. Ну, и за это, так сказать, спасибо.
– А крупы, если достанешь, побольше возьми: и самим варить нечего, и курам надо.
Он поднимает глаза, смотрит на нее, а потом говорит:
– Правильно ты надумала. Теперь и впрямь с нее нельзя глаз спускать.
Вот тебе на! Один о бревне, другой, прости господи, о… Наверняка и о керосине, и о крупе он даже не слышал. В одно ухо вошло – в другое вышло. Воистину святое терпение с таким надо. Вроде птахи в раю порхает: нипочем ему земные заботы. Но нет. Встает, выбирается из-за стола: надумал что-то. И ни слова. К дровам, к колоде тащится, топор берет. Ясно, другого времени не нашел, обязательно в такой день: ты перед ним душу раскрываешь, а он тебе спину, прости господи, показывает.
Мария вздыхает, тоже встает, убирает со стола, все поглядывая в открытое окно – бухает и бухает. Не уставая, как заведенный. Только на минутку перестает, запрокидывает голову к белым тучкам, словно с молитвой, и снова бухает, даже поленья по двору летают, как вспугнутые куры…
* * *
Лежал с закрытыми глазами, но сон не шел. Сотни раз передумал, считал дни и недели, но все подсчеты приводили к единственному выводу: «Не Стасисов, а мой». Произносил эти слова про себя и непроизвольно со вздохом переворачивался на другой бок. Мария, не вытерпев такого ворочанья, упрекнула:
– Чего ты как на муравейнике – ни сам не спишь, ни другим не даешь…
Он не ответил, но больше не ворочался, лежал неподвижно, подавляя вздохи, которые вырывались, просто разрывали грудь. От топорища горят ладони, кончики пальцев словно чужие, ноют мускулы; кажется, только спи, человек, отдыхай, а сон все не берет, хоть ты лопни! «Конечно, не Стасисов. Был бы Стасисов, Мария давно бы знала, давно бы все выплыло. Нет сомнения, что начало всего – на этой злополучной лесной поляне, на этой вересковой постели. Не Стасисов, а мой… Но что с того? Никому не похвастаешься, не скажешь, даже единственным словом не обмолвишься. И твой, и не твой. Разве что усыновить или удочерить. Но об этом думать еще рано, об этом думать вообще не стоит, потому что все еще далеко. Теперь на самом деле главное – не спускать с нее глаз, не оставлять одну… А как поступить, если она двери перед самым носом захлопывает, если сторонится, как прокаженного? Не надо об этом думать. Все уладится как-нибудь. Только не надо загодя думать, что будет через полгода или год. Не думать, не думать…»
Кто-то скребется у окна, он повернул в ту сторону голову и даже дышать перестал: через окно лез в избу Стасис. Не лез, а прямо вплывал в комнату, странно подгребая руками, словно продираясь сквозь густой кустарник, сквозь высокую траву, которая сплетает руки и ноги. Он греб настойчиво, из последних сил, но невидимые руки, цепко ухватившись, тащили его назад в черное отверстие окна. «Помоги», – позвал на помощь. «Становись на ноги», – тихо, чтобы не разбудить Марию, сказал Винцас. Стасис встал и долго водил руками по телу, будто он был облеплен тиной. Потом вздохнул и босиком направился к кровати. «Подвинься». Он подвинулся, но глазами показал на спящую Марию. «За что ты меня?» Он прижал к губам палец, но Стасис, кажется, не понял его и повторил: «За что ты меня, Винцас?» – «Нашел время спрашивать… А может, не я?» – «И ты знаешь, и я знаю…» – «Разве теперь не все равно?» – «Мне – не все равно». – «Какой теперь прок от этой правды?» – «Правду знать никогда не поздно». – «Не следовало тебе так». – «Чего не следовало?» – «С ними связываться не следовало». – «А Агне тебе любить следовало?» – «Тут я не виноват… Против моей воли все сложилось». – «Ты всегда останешься невиноватым». – «Может, и не всегда, но…» – «Я пришел не спорить с тобой, а узнать правду – за что ты меня?» «В такое время ни к чему брат, который скрывается в лесу», – сказал Винцас и повернулся в сторону Марии. Жена спала спокойно, посапывая, словно маленькая, и он с облегчением вздохнул: хорошо, что ничего не слышит, а то пришлось бы и перед ней объясняться. «А как теперь тебе… как там?» – «Не обо мне, Винцас, речь. Я пришел узнать правду». – «Ты теперь как бог: все видишь и все знаешь, так какая правда еще тебе нужна?» – «Вся!» – слишком громко крикнул Стасис и разбудил Марию. Винцаса даже пот прошиб… «Чего вы тут ругаетесь?» – спросила Мария. «Я пришел узнать, за что Винцас со мной так…» – «Ты один пришел, без Агне?» – спросила Мария. «Она на пороге сидит». Винцас глянул в ту сторону и на самом деле увидел Агне. Она, в длинной белой рубашке, сидела, съежившись, на пороге, подогнув ноги, обхватив руками колени. Теперь ни на минуту нельзя спускать с нее глаз… А как быть, если она убегает, словно дикарка, даже в избу не пускает. Странно, что теперь пришла. Надо не выпускать ее. На девять замков закрыть и не выпускать. «Ты спроси о ребенке», – произнесла она. «О каком ребенке?» – «Он знает, о каком… О его ребенке, которого я ношу». Стасис нагнулся, навалился на него, цепкими пальцами схватил за горло, сжимал, душил, а он из последних сил старался вырваться, звал на помощь, но изо рта вырывался только бессильный хрип, никто, конечно, не услышит, никто не прибежит на помощь…
Проснулся весь в поту, в горле сухо, словно с тяжелого похмелья. Кошмар. Слава богу, что никого нет, что все – только страшный сон. Горло и теперь перехвачено, будто клещами, не хватает воздуха, сердце трепещет, бьется, кажется, хочет выскочить из груди. И пот льет, будто он луг косит… А Мария спит на самом деле, как ребенок. «Чистая совесть – спокойный сон», – тяжко вздыхает он, пытается нащупать курево, но на табурете, куда всегда клал на ночь сигареты, пусто. О сне даже подумать страшно: кажется, закроет глаза – и опять навалятся кошмары. Какой уж тут сон… Куда же, черт, курево подевал?
Он осторожно, беззвучно выбирается из постели, встает, босиком шлепает к висящей у стены одежде, лезет в штаны, надевает старые шлепанцы и крадется к двери, но на пороге его догоняет голос жены:
– Куда ты?
– Не спится. Пойду покурить.
– Всегда в кровати курил, – то ли недовольно, то ли подозрительно говорит Мария.
– Не спится, – повторяет он и поспешно выскальзывает в дверь, лишь бы не отвечать на ее вопросы, лишь бы побыстрее остаться одному.
Ночь теплая и светлая. Нет ни малейшего ветерка. Так тихо, что ясно слышно, как изредка плещется в Версме рыба: язи ловят комаров и мошек. В такую ночь и большие голавли выходят из своих убежищ на отмели поохотиться за мальком, полакомиться ночными бабочками.
Он сидит на своем излюбленном месте – на толстой, выщербленной топором колоде, часто и глубоко затягивается, а мысли такие тяжкие, такие тревожные, что хочется встать и бежать бог знает куда и бог знает зачем. Но куда ты, человек, убежишь от своих мыслей? Никуда не убежишь. Никто за тебя не распутает клубок этих мыслей, никто не придет с советом, да и сам никуда не пойдешь за этим советом. Будешь молчать немее самой безмолвной рыбы, никому не проговоришься, никому сердце не откроешь, даже в глубочайшем сне будешь молчать, стиснув зубы.
Гнедая храпит и машет головой, потому что раздается звон цепи, будто животное не на лугу у Версме, а здесь же, посреди двора, привязано. Такая тишина. Такой покой окутывает землю. В такую ночь правда можно поверить, что бездомные души навещают нас на земле и приходят не только в наши сны, но и парят над спящей землей, над погрузившимися в покой избами, над застывшими, затаившими дыхание бескрайними пущами.
Он вздрагивает и застывает, охваченный страхом: от избы брата, белеющей за редкими деревьями, донесся непонятный звук. То ли приглушенный стон, то ли попискивание ребенка. Сидит неподвижно, не дыша, не чувствуя, как окурок жжет пальцы. Сидит, напрягшись, подавшись всем телом в сторону дома брата, откуда только что долетел этот неуютный звук, словно знаменье беды, словно роковое пророчество. Даже мысли застыли, даже и они куда-то пропали, разлетелись. Только страшный, прямо-таки животный страх сжимал сердце. Никогда он не ощущал такого невыносимого страха. Даже в детстве ничего подобного не переживал.
– Господи, чего я тут теперь… – прошептал, но в тот же миг новая волна страха захлестнула его: между деревьями мелькнула белая тень. Мелькнула и тут же исчезла, словно сквозь землю провалилась. И ни звука. Ни шороха. Ни живой души… Но вот и опять! Вот и опять вспыхнула белая тень, она дрожала, блуждала среди деревьев, льнула к земле, и вдруг он понял, что это в избе Агне засветила лампу. Ах, бог ты мой… Вздохнул так, будто очень долго находился под водой: полными легкими вбирал в себя воздух, но казалось – задохнется. Охватила неимоверная тревога, надавила сильнее только что пережитого страха. Что случилось, если в полночь понадобился свет? Почему она зажгла лампу? Не зря Мария предупреждала, что теперь нельзя с нее спускать глаз. Ни на минуту нельзя спускать. Неужели она лампу без надобности зажгла, просто так?
Последняя мысль подняла его на ноги и невидимой рукой толкнула вперед. Шел осторожно, словно вор, перешагивая каждую веточку, прячась за стволы деревьев. В незанавешенное окно вырывалась полоса света, а в этой полосе изредка появлялись тени людей. Не одного человека, не одного… И это открытие совсем помутило его разум. Теперь уже не остерегался, бежал, шлепая спадающими шлепанцами, хрустели под ногами сухие ветки – лишь бы скорее к освещенному окну, лишь бы успеть заглянуть вовнутрь и увидеть, кто же в полночь навещает этот дом, в который ему самому даже и днем заказана дорога. Свирепая ревность и страшное подозрение так и гнали его, забывшего о всякой осторожности. И вдруг, когда до угла избы осталось всего несколько шагов, кто-то навалился на него, сбил на землю, заломил за спину руки, чуть не вывернул их, даже в глазах потемнело, и он громко, против своего желания и воли охнул, словно пес от сильного пинка. Но в тот же миг чья-то грубая и широкая ладонь зажала рот, а кто-то, наклонившись к уху, повелительно сказал:
– Еще раз тявкнешь – отправишься к Аврааму. Так и знай.
Знакомый голос. Он как-то слышал его, но не помнил, где и когда, лежал с заломленными руками, помятым лицом упираясь в обсыпанную сосновыми иголками и шишками землю, а чьи-то руки ощупывали одежду – наверно, искали оружие. Потом приказали встать, но рук не отпустили, держали заломленными, и ему пришлось подбородком упираться в землю, пока с трудом поднялся на колени, а потом встал. Узнал дылду Клевера, а вот со вторым он никогда не встречался.
– Пошли, – приказал Клевер и подтолкнул его вперед. У двери избы они остановились, и Клевер сказал: – Подожди. Не вздумай бежать: пуля все равно догонит.
Сказав это, он, не постучавшись, вошел в дверь, оставляя ее приоткрытой, а чуть позже снова появился и приказал:
– Входи.
Винцас словно чужими ногами поднялся на крыльцо и шагнул через порог.
В комнате у стола сидели Агне и Шиповник. Ее волосы были распущены, сама куталась в шаль, ежилась, и в его мыслях мгновенно мелькнул сон этой ночи, когда видел ее вот такую съежившуюся на пороге своей избы. И еще болезненно кольнула мысль, что Агне, скорее всего, в одной рубашке, ее прямо из постели подняли. «Могла бы что-нибудь надеть», – с досадой подумал он, а в это время Шиповник спросил:
– Чего ты, лесничий, по ночам шатаешься, словно бездомная душа?
Его голос был не злой, почти дружеский, но с едва заметной усмешкой.
– И еще у чужого дома! Нас или невестку стережешь?
Мелькнула мысль, Что Шиповник все знает: и об этой злополучной вересковой поляне, и обо всем. Иначе не говорил бы с открытой насмешкой. А если знает, то не от кого-то, а из уст Агне. И он взглянул на невестку, надеясь по ее лицу разгадать эту загадку, но Агне сидела, опустив голову, смотрела на бахрому шали – отгадай, если можешь, что она думает.
– Так и будем молчать, лесничий?
– Покурить во двор вышел… не спалось мне… Потом увидел здесь свет, подумал: может, беда… И пришел посмотреть.
Шиповник выслушал, не спуская с него пронизывающих глаз, потом забарабанил кончиками пальцев по столу, казалось, думал: верить или нет.
– Какие новости? Не появлялись в эти дни чибирята? Вчера, сегодня?
– Не хожу ни за вами, ни за ними, – враждебно, почти зло ответил он, напрасно стараясь хоть на миг перехватить взгляд Агне: она все время сидела с опущенной головой, будто для нее в этот час важнее всего – теребить злополучную бахрому шали.
– Ходить, может, и не ходишь, но глаза-то у тебя есть, лесничий, – с упреком сказал Шиповник. А потом вздохнул: – Ладно. Я пришел поговорить о деле, которое одинаково тревожит всех нас. И хорошо, что ты, лесничий, здесь: не придется с тобой отдельно…
Шиповник замолчал, поднялся со стула, скрипя половицами, ходил по комнате. «Что он скажет? О чем он хочет поговорить?» – гадал Винцас, предчувствуя, что разговор будет тяжелым. И не ошибся, потому что Шиповник прямо спросил:
– Кто убил Стасиса Шалну?
Ждал, надеялся услышать такой или подобный вопрос, внутренне даже готовился к этой минуте, но когда вопрос был произнесен (напрямик и безжалостно, как на суде), почувствовал нестерпимую пустоту под ложечкой, мороз пробежал по коже, а в голове беспрерывно стучала мысль: «Неужели знает, неужели знает?..»
– Как ты думаешь, лесничий, кто?
Он не ответил, даже плечами не пожал, не отрываясь смотрел на Агне, которая после вопроса Шиповника подняла голову и впилась взглядом в лицо ночного гостя, словно желая прочесть на нем ответ.
– И что же ты думаешь, лесничий?
Больше молчать было нельзя. И он сказал:
– Откуда мне знать?
– Но думать-то все равно думаешь об этом. Правда? Вот и я хочу знать, что ты думаешь.
«Почему я? Почему обязательно я? Почему ко мне прицепились? Ловушка? Западня?»
– Не бойся, лесничий, можешь говорить совершенно откровенно – этот наш разговор никогда не всплывет на поверхность. Если что-нибудь знаешь, если кого-то подозреваешь – говори, ничего не скрывай. Нам обязательно надо знать правду.
«И этому нужна правда. И этот хочет знать правду», – с горечью подумал, вспомнив сон.
– Какой теперь толк в этой правде, – сказал, глядя Шиповнику прямо в глаза.
– Мы должны знать.
– Не дома погиб, а когда ушел к вам. Вам лучше знать – что да как.
Шиповник снова зашагал по комнате: от двери – к окну, от окна – к двери, туда и обратно, туда и обратно. Что-то нехорошее, что-то угрожающее скрывалось в этом беспрестанном движении, в этом приближении и удалении, приближении и удалении. Каждый раз, когда он возвращался от окна, казалось, что вот остановится напротив, поднимет опущенную голову и произнесет какие-то роковые слова. И наконец он и правда остановился. Около Агне. И спросил:
– А ты что думаешь о смерти мужа?
– Вы погубили его, – спокойно, не поднимая головы, сказала она.
– Мы?
– Вы.
– Ничего себе! – развел руками Шиповник и снова, словно заводная игрушка, стал шагать по комнате. Но теперь он ходил и говорил: – Не понимаю, как вам даже в голову могла прийти такая мысль. Где вы слышали, чтобы свои убивали своего? Нам каждый человек настолько дорог, что вы даже и вообразить не можете. А на него, на Стасиса Шалну, мы возлагали очень большие надежды. Человек, нюхнувший пороху, грамотнее других, наконец, хорошо знающий порядки в большевистской армии – ведь это не человек, а клад, настоящая находка для нас. А вы говорите… Какая-то ерунда! Абсурд! Тут порядком поразмыслить надо. Наконец, я могу сообщить вам, что мы никогда даже своих врагов, как тут сказать… ну, не уничтожаем, не получив согласие и приговор у своего начальства. Разве что только в том случае, когда другого выхода нет. А обычно даже врага мы еще предупреждаем, пытаемся подействовать на него словом, а уж только потом, когда на наши предупреждения он не реагирует, только тогда… А это ведь наш человек, свой… Как такие глупости могут прийти в голову? И сегодня мы пришли не только выразить вам свое соболезнование, но и узнать правду, потому что мы обязаны отомстить кровью за пролитую кровь нашего боевого товарища. Кроме того, выдадим вам справку, что муж и брат погиб в священной борьбе за свободу и независимость Литвы. Не за горами тот день, когда Литва снова будет свободной, и эта справка вам очень пригодится. Сами в этом убедитесь.
Шиповник умолк. Посмотрел на одного, на другого, видимо, наблюдал, какое впечатление оставила его речь.
– Теперь верите? – спросил, словно потеряв терпение.
Агне все еще сидела, опустив голову, съежившись, дрожащими пальцами теребила бахрому шали. И если бы не едва заметное дрожание рук, можно было подумать, что ей ни жарко ни холодно от всего, что здесь происходит.
– Вижу, что и теперь сомневаетесь, – с горечью вздохнул Шиповник и с искренним сожалением покачал головой, а потом сказал: – Ну, что же. Если так, то вот вам честное слово литовского офицера!
Произнеся это торжественным голосом, Шиповник подтянулся, словно на параде, даже как-то неловко стало. Но и теперь Агне, слава богу, даже не подняла голову. Казалось, не поверила. А может, и не слышала этих торжественных слов, будто ушла куда-то, отгородилась от всего, даже от себя самой. И слава богу, что так. Слава богу.
– Почему я спрашиваю у вас о смерти Стасиса Шалны? А потому, что в наших руках есть конец ниточки… Если не хотите говорить сами – не говорите, но на мои вопросы придется ответить, и ничего тут не попишешь – порядок есть порядок, – сказал Шиповник таким тоном, словно откровенно сожалел, что приходится иметь дело с такими, простите, недоверчивыми тупицами, но такой уж у него долг, который он должен выполнить честно и до конца.
И это настойчивое стремление узнать правду, и намек о ниточке в их руках снова жаром отдались под ложечкой, словно после глотка спирта.
– Скажите, где нашли труп? – спросил Шиповник.
Агне впервые подняла глаза и посмотрела прямо в глаза, даже жар прошиб. И он смотрел ей в глаза, ожидая, чтобы она заговорила первой. Вообще следовало бы дать говорить ей одной. Лишь бы она говорила, лишь бы снова не провалилась куда-то, лишь бы…
– В лесу.
– Я знаю, что в лесу, но в каком месте?
Агне снова подняла глаза, словно взывая о помощи, но он молчал, крепко стиснув зубы.
– Кажется, у этой большой березы, – пожала она плечами и поправила спадающую шаль.
– Там, где борть поднята?
Агне кивнула, потом сказала:
– Так рассказывали.
– Кто рассказывал?
– Они здесь с людьми разговаривали… Когда Стасиса привезли. Я слышала, все эту березу упоминали.
– Этот чернорожий Чибирас?
– И он, и другие. Больше другие. Чибирас почти не говорил.
– Значит, у березы?
– Да.
– Интересно, – сказал Шиповник и, как застоявшаяся лошадь, стал переминаться с ноги на ногу, а потом снова пустился быстрым шагом к окну и назад, к окну и назад. – А когда его привезли?
– Днем. Может, в обед… – пожала плечами Агне.
– Привезли, говорите, в обед, а нашли когда?
– Примерно тогда и нашли. Ведь это рядом с деревней.
– А откуда здесь взялись ребята Чибираса? Они у кого-нибудь в деревне ночевали? Или случайно зашли?
Агне только взглянула ему в глаза, и он понял, что самое время заговорить, что больше ему молчать нельзя, надо все брать в свои руки.
– Я их вызвал, – сказал спокойным голосом и добавил: – Не их приглашал, в милицию звонил.
– Почему?
– С вечера собрался на кабанов поохотиться: повадились в картошку ходить, гады. Половину участка испортили, вытоптали, а местами так изрыли, что об урожае и думать нечего… Вышел я, но, еще не дойдя до березы, услышал выстрелы и рванул назад. Потом позвонил в милицию.
– На нашу голову хотел беду навлечь? – спросил Шиповник ничего хорошего не предвещающим голосом. – Почему звонил?
– Нам так приказано. Услышу выстрелы или еще что-нибудь – немедленно должен сообщить. Иначе сам на себя беду навлечешь, затаскают на допросы.
– Очень уж ты усердный, лесничий, – горько улыбнулся Шиповник и добавил: – Очень уж старательно служишь. Только не тем, кому следовало бы.
Жить каждый хочет, – сказал он, чувствуя жгучий стыд перед Агне: что она о нем подумает?
– Смотря как жить, лесничий. Но ладно. Тут отдельный разговор, и мы когда-нибудь еще вернемся к нему. Значит, насколько я понял, ты звонил им еще вечером?
– Да. Прибежал и тут же позвонил.
Когда явились?
– Утром.
– Не шустрые… С трудом свои зады с места поднимают, – пренебрежительно улыбнулся Шиповник. – Ну, а дальше?
– Стали лес прочесывать… Потом привезли.
– Значит, вечером их здесь не было?
– Кто знает, где они были, – сказал Винцас и тут же добавил: – Может, и были, может, только в деревне не показывались.
– Ты только выстрелы слышал или видел что-нибудь тоже?
– Ничего не видел.
– Сильно стреляли?
– Известно, как выстрел звучит.
– Я не об этом. Спрашиваю, много ли было выстрелов и из чего стреляли: из пулемета, автомата или винтовки?
– Похоже, что из винтовки палили. Три, или четыре, или пять выстрелов – не до счета мне было…
– А сколько пуль попало… Сколько в теле брата было?
Он только беспомощно развел руками и посмотрел на Агне.
– Одна. Прямо в сердце, – сказала она.
Во рту вдруг пересохло, пол начал уходить куда-то в сторону, ноги подкосились, и он ухватился за столешницу, потому что на самом деле в этот миг мог упасть. «Только этого не хватало. Только этого и не хватало, чтобы свалился без чувств, словно барышня», – подумал он, но слабость от этого не прошла. Бессильно оглянулся, увидел внимательные, чуть удивленные или испуганные глаза Агне, жиденькую, разведенную синевой темень за окном, подумал, что уже светает, а потом услышал голос Шиповника:
– Что с тобой, лесничий?
У него не было ни сил, ни желания отвечать, он до боли сжал край стола, но казалось, что кто-то пытается его оторвать, выбить эту единственную опору.
– Дай ты ему воды.
Это снова голос Шиповника. Наверно, приказывал Агне, но она даже не шевельнулась, даже не попыталась подняться, только смотрела расширенными глазами прямо в лицо, и от этого ее взгляда никуда не денешься, никуда не спрячешься.
– Пей! – Шиповник протянул кружку воды.
Не выпуская столешницу, он свободной рукой взял кружку, чувствуя, как вода льется через край, как она струится под рукавом рубашки до локтя… «Одна… Прямо в сердце… В сердце… Каким голосом она сказала эти слова! И этот долгий взгляд, эти безжалостные глаза… словно на злейшего, прямо-таки смертельного врага. Хотя нет. На врага смотрят иначе. А в ее глазах больше удивления и испуга. Почти голый страх. Напугал я бедняжку… Не хватало только, чтобы растянулся на полу, словно припадочный. Немногого не хватило, туда его в болото…»
– Очухался? – с сочувствием спросил Шиповник.
Он не ответил. Только на миг оторвал от губ кружку, перевел дух, потом снова припал к ней и выпил жадно, большими глотками.
– Садись где-нибудь, – сказал Шиповник и сам придвинул табурет. – Так или иначе, но надо это дело кончать не откладывая, сегодня же. Значит, попала только одна пуля? А говоришь, слышал четыре или пять выстрелов? Кто же еще стрелял? Может, брат защищался? Но у него был автомат, а ты говоришь, что только из винтовки стреляли.
– Мне так показалось.
– Жаль, что не запомнил как следует. Многое выяснилось бы, – пожалел Шиповник и посмотрел на часы. – А теперь скажите, не было ли у него в деревне врагов, не ссорился ли он с кем-нибудь.?
Он снова поймал внимательный взгляд Агне и ответил:
– По-моему, нет.
– Только по-твоему или на самом деле нет?
– Никому он не мешал, – сказал он.
– А мы думаем, что так могло быть. Если в тот день Чибираса не было в этих местах, то кто же мог стрелять? Только местный. Кто-нибудь из деревни. Мы думаем, что не случайно все получилось. За Стасисом Шалной охотились. Мы у березы нашли лопату. Видно, подкарауливали, думали, убьют, закопают – и все шито-крыто. Мы тебе, лесничий, покажем эту лопату, может, опознаешь, кому она принадлежит.