
Текст книги "Рыбы не знают своих детей"
Автор книги: Юозас Пожера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 38 страниц)
И она снова вернулась к Агне.
– Вставай, Агнюке, ведь не высидишь ничего. Лучше пойдем готовить тебе комнату. Постель ты спасла, кровать найдется, пошли прибираться, милая. И не думай, не переживай ты из-за этой избы. Черт с ней. Лишь бы здоровой была, лишь бы себе не повредила… Теперь тебе нельзя нервничать и каждую беду близко к сердцу принимать. Слышишь, Агнюке? Ну, будь хорошая, послушай меня.
Агне, не поднимая головы, сказала:
– Не пойду я к вам, Мария.
Ей показалось, что ослышалась или не поняла – неужели Агне может так сказать? Молчала, будто язык проглотила. А Агне добавила:
– Не сердись на меня, но к вам не пойду.
– Где же ты будешь? – спросила осторожно, надеясь, что Агне собирается уезжать обратно в Каунас, но та сказала:
– В избе Ангелочка поселюсь.
«Да у тебя ум за разум зашел», – хотела сказать Мария, но проглотила слова. Не понимает, бедняжка, что говорит. Где это слыхано – в избу Ангелочка, видите ли, она пойдет. Что люди подумают, что скажут… От родных в чужой дом бежит. Сплетен не оберешься. Но кто ей позволит так дурить? Пускай не думает, вот дай только Винцас приедет – другой разговор пойдет. А теперь не стоит зря языком трепать да перечить, чтоб не взбаламутилась и сейчас не убежала к Ангелочку, туда его в болото…
– Как захочешь, так и поступишь, – со вздохом говорит она, – а теперь пойдем, соберем твои вещички, поедим чего-нибудь.
Агне медленно, словно нехотя, поднимается с земли, ладонью смахивает с юбки иголки и соринки, направляется к дотлевающей избе, обходит ее, и Мария думает, что так Агне прощается со своей былой жизнью, от которой ничего не осталось – ни мужа, ни дома.
* * *
…С вечера начало подмораживать, сковало землю, словно паутиной затянулись лужицы, а утром люди увидели первый снег. И хотя насыпало его немного – едва припорошило, хотя под густыми ветками деревьев еще чернели оголенные лоскутки, они собрались в лес. Какое изумительное было утро! Будто кто-то большой и могучий выжал тучи. Даже полушепотом сказанное слово, осторожный легкий шаг отдавались колокольным звоном. В такой день охота с гончей – одно удовольствие. Пес бог знает где гонит зверя, а ты все слышишь и представляешь, что там да как: вот напал на след и тявкнул, потом притих, а вот и снова раздается по лесу тявканье, и чем дальше, тем яростнее, сливаясь в протяжный вопль, – значит, загнал зверя, прижал где-нибудь к бурелому или дереву и держит, торопит охотника… Покойный отец всегда держал одну, а то и двух гончих. Кабанов особенно хорошо брал Айдас. Если возьмет след, то до ночи не отпустит. Только уж сам не зевай и не промахнись. Однажды на охоте кабан зацепил Айдаса клыком, разорвал щеку, но от этого пес еще злее стал. Увы, давно похоронили отца, давно на хуторе Шалн нет гончих. Приходится самому быть и охотником и гончей. Пока нет снега – без собаки даже не суйся в лес. А теперь можно…
Об этом они и разговаривали со Стасисом в то чудесное зимнее утро, отправляясь охотиться на кабана.
Он шел первым, а Стасис следом. Изредка, когда лесная тропинка расширялась, брат пристраивался рядом, и Винцас видел его взволнованное, лучащееся радостью лицо. Тогда было и в самом деле неповторимое, прекрасное утро, какие не часто выпадают, но запоминаются на всю жизнь.
Он знал излюбленные места зверей в любое время года: и где они кормятся, и где логовище устраивают. Как не знать, если вся жизнь в этих лесах прошла. Знал и то, куда свернет, куда побежит вспугнутое с логовища семейство кабанов. Поэтому и поставил Стасиса в чаще, в небольшой ложбине, а сам пошел искать отдыхающих кабанов, которые в это время года обычно лежали в небольшом болоте. Шел против ветра, осторожно переступая упавшие сухие ветки, не притрагиваясь ни к кусту, ни к склонившейся еловой ветке; крался, словно вор, даже вздохнуть поглубже боялся; шел, принюхиваясь, словно пес. Там, где кабаны дольше полежат, можно почувствовать издали. И он почувствовал их. И с каждым шагом запах усиливался, щекотал ноздри, но кабанов не было видно, и он подумал, что звери учуяли его и ушли, а может, этим утром их вообще здесь не было. Но сразу, как только так подумал, в нескольких метрах увидел стоящего кабана. Темно-бурая, почти черная шкура зверя четко выделялась на белом снегу между двумя елочками, и он, не медля, выстрелил, целясь в лопатку. Со страшным шумом, ломая ветви, с хрюканьем и визгом поднялось все кабанье семейство и, сотрясая копытами землю, умчалось в снежную мглу, а с ними вместе и подстреленный им кабан. Что подстрелил – не было никаких сомнений. Он стоял и слушал, как с треском ломятся через чащу вспугнутые звери, пока вдали прогремел один, затем второй выстрел: Стасис палил по выбежавшим на него кабанам. Тогда извлек пахнущую горелым порохом гильзу, вогнал новый патрон и пошел к тем двум небольшим елкам. Долго осматривался, пока заметил на снегу клок темных, словно состриженных ножницами волос: значит, не ошибся, не промахнулся. Но крови – ни капли. Только сделав полсотни шагов по оставленному зверями следу, увидел первые капли крови, ослепительно красные на белом снегу. «Никуда не денется», – подумал о подстреленном кабане и поспешил к брату. Застал Стасиса сидящим на корточках перед убитой дикой свиньей.
– Полтораста килограммов будет? – спрашивал брат, не в силах скрыть радость.
– Будет, – сказал он. – Ты пригони лошадь, а я по следу за своим пойду.
– Ранил?
Он кивнул и вернулся к кабаньим следам. Шел не спеша, зорко поглядывая вперед, потому что по опыту знал, что с подстреленным кабаном шутки плохи. Хитер этот зверь. Тяжело раненный, чаще всего ложится рядом со своими следами, прячется и ждет преследователя, потом внезапно вскакивает, и беда охотнику, если кабан застанет его врасплох. Спешка только к беде привести может. А если рана настолько легкая, что у зверя есть силы бежать, – тем более не стоит торопиться. Пешим все равно не догонишь, лишь будешь пугать, поднимать его, едва успевшего прилечь, и бог весть куда угонишь. Лучше не торопиться, выждать. Пусть ляжет и истечет кровью, а тогда уж точно никуда не денется… Вот окровавленный след свернул в сторону. Все кабанье семейство убежало прямо, а раненый свернул. Значит, смертельно ранен. Всегда они так поступают. Смотришь, бегут все вместе, а если раненый вдруг бросается в сторону от стада, знай, рана смертельная. Много раз Винцас видел это и сам убедился. И каждый раз такое поведение кабанов вызывало у него недоумение и невеселые мысли: неужели зверь, чувствуя приближение смерти, умышленно отделяется от своих, чтобы увести охотника по своему окровавленному следу и спасти от преследования все семейство? А может, здоровые отгоняют его прочь, жертвуя им ради спасения всего стада? Что-то величественное и трагическое таилось в таком поведении кабанов и каждый раз глубоко потрясало его.
Окровавленный след привел к болоту, но потом раненый кабан почему-то бросился назад в лес. Почему? Ведь, кажется, только в болоте и прятаться загнанному, преследуемому охотником зверю. Так почему он кинулся назад в старый лес, где среди редких деревьев трудно найти безопасное убежище? И вдруг ему все стало ясно: от болота тянуло дымком. Он еще не видел, откуда идет дым, но отчетливо почувствовал его запах. А потом и увидел. Едва заметный, почти неразличимый дымок поднимался на Ежевичном островке. Так прозвали люди возвышающийся на просторах болота холм, поросший старыми соснами, издали напоминающий большую зеленую копну. Он присмотрелся и увидел, что дымок извивается вокруг ствола толстой сосны, будто там вынимают пчелиный мед или курится само дерево, подожженное молнией. Но гроза уже давно отгремела, а о пчелином меде и речи быть не может. Он догадывался, что там такое, и решил прийти сюда в другой раз.
Раненого кабана он настиг к вечеру. Нашел его в пологом овраге, совсем рядом с берегом Версме, под старой ветвистой елью. Зверь был еще жив, и пришлось прикончить его.
А несколько недель спустя, сунув за пазуху бинокль, он снова пришел к Ежевичному острову. За это время не раз менялась погода: и мороз поджимал, и с крыш капало, и мокрый снег шел, но зима все же взяла верх. Он и невооруженным глазом различил струйки дыма у ствола той же толстой сосны, а когда поднял бинокль, то все увидел словно на ладони: и белеющие пни срубленных деревьев, и следы сапог на вершине холма, и, главное, длинные сосульки, свисающие с ветки толстой сосны, а под ними – дымящую трубу из дуплистого дерева, прижатую к стволу. Дым, поднимающийся вдоль ствола, рассеивается среди веток и не так заметен, как на открытом месте. А наросшую от теплого дыма сосульку только вблизи увидишь… Не было сомнения – на Ежевичном острове живут люди. А что за люди – даже гадать не надо, известно, кто в наше время родной дом меняет на бункер.
О своем открытии Винцас ни с кем и полсловом не обмолвился. Не поделился тайной даже с женой и братом, а себе приказал: забудь, ничего ты не видел, ничего не знаешь и никого нет на этом острове. Никому не проговорился и этой весной, когда обнаружил в лесу следы, ведущие к Ежевичному острову.
Все это промелькнуло перед глазами теперь, в тесном кабинете директора лесхоза Аверко. Его даже передернуло от мысли, как пришлось бы проводить дни в неприютном болоте, жить под землей с этими страшными людьми. Только в самом крайнем случае, когда уже не останется иного выхода, можно согласиться уйти на Ежевичный остров. Но кто знает, как на это посмотрит Шиповник. Лесничий им нужнее и полезнее на своем месте, в деревушке, чем в лесу. Какая непоправимая ошибка, какая глупость допущена, что ни сам Стасис, ни этот Буткус откровенно не рассказали обо всем, не посвятили в свою тайну. Вдвоем со Стасисом они давно бы справились со всей бандой… Шиповника и живым можно было взять без большого труда. Кто-кто, но брат мог сказать, поделиться своей заботой. Сам виноват, что молчал и скрывался от родного брата, словно от злейшего врага. А ведь все могло совсем по-другому сложиться: и Стасис был бы жив, и Агне ничто не угрожало бы.
Он вскочил на ноги, подумав об Агне и о страшных ночных угрозах Шиповника. Внутренняя тревога была настолько сильной, что он не находил себе места в тесной комнатушке, словно запертый в клетку, из которой надо любым способом вырваться. Уже который раз за последние сутки накатывает эта тревога, так и гонит куда-то, гонит, а куда – сам не знает. Вот только не может спокойно усидеть на месте, бегает по тесному кабинету, не в силах дождаться Буткуса, прекрасно зная, что скажет, едва только тот переступит порог. И почему все складывается так невыразимо глупо? Ведь мог же Буткус поторопиться со своим предложением хоть на день. Хотя бы вчера сказал. Как много иногда значит даже один день. Вот как в данном случае. Один-единственный день, а сколько от него зависит. Точнее, сколько зависело от него… «Кажется, идет по коридору», – подумал он, услышав приближающиеся шаги, и тут же на пороге появился Буткус.
– Я согласен, – сказал Винцас и, помолчав, повторил: – Я согласен помочь вам, но с одним условием…
Посветлевшее было лицо Буткуса вновь нахмурилось, и он спросил:
– Что за условие?
– Чтобы все закончить, не откладывая ни на один день.
– Почему? Откуда такая торопливость и зачем она?
– Этой ночью они приходили к жене брата. И я там был.
– Кто приходил?
– Шиповник со своей бандой.
– Расскажите подробно. Постарайтесь ничего не пропустить, – сказал Буткус.
И он рассказал о бессоннице прошлой ночи, о том, как вышел во двор покурить и увидел, как в избе брата зажгли лампу, как прокрался туда и был схвачен, как Шиповник расспрашивал о смерти Стасиса, как угрожал им, а особенно жене брата Агне. Рассказал все подробно, слово в слово повторяя сказанное Шиповником, а закончил так:
– Если мы будем откладывать, если все затянется, они убьют жену брата, потому что она все равно поступает по-своему. Сегодня утром, уезжая, я видел, как она снова зашла в эту свою проклятую читальню. Или она на самом деле не понимает, что ей грозит, или жить надоело бедняжке… Поэтому и говорю, что нельзя тянуть с этим делом. Пока мы будем ждать, пока я буду разнюхивать – они сделают свое. Откровенно говоря, я только из-за нее соглашаюсь вмешиваться в это дело, потому что не вижу, как иначе помочь ей. Политика и остается политикой, но когда близкому человеку угрожает смерть, то сами понимаете…
– Вас я понимаю, – сказал Буткус. – Но не понимаю, как нам уладить все дело, как вы говорите, не откладывая ни на день? Вы что-нибудь предложите?
Он понял, что теперь от его слов будет зависеть очень многое. Понял, что его слова могут предопределить все – даже его собственную жизнь. Но внутренняя тревога не позволяла ему думать спокойно и хладнокровно, а напористо толкала к цели, которую он поставил перед собой и важнее которой в эту минуту не знал. Ему даже показалось странным, что раньше не понимал этого, словно в потемках блуждал, допуская ошибку за ошибкой, а тем временем верная дорога была рядом, следовало лишь трезво оглядеться и взвесить все. Ведь все упирается в Шиповника. С него и следовало начинать. От корней надо было начинать, а не рубить сук, на котором сидишь. Тут и думать нечего, тут все ясно, как на ладони, только надо действовать как можно быстрее, не откладывая ни на час, иначе может быть слишком поздно, лихорадочно убеждал он себя.
– Что вы предлагаете, товарищ Шална?
Услышал вопрос Буткуса и, уже не сомневаясь, сказал:
– Я знаю, где их бункер.
У Буткуса даже глаза на лоб полезли от этого признания. Он не мог слова сказать. Только смотрел расширенными глазами, даже смешно становилось. Но теперь не до смеха, не до шуток.
И он рассказал о Ежевичном острове. Рассказывал торопливо, досадовал на себя, но казалось, что дорога каждая минута, что нельзя сидеть и спокойно рассуждать, а надо сейчас же, сию минуту встать, бросить разговоры, торопиться в лес и сделать то, что он давно был обязан сделать.
Но Буткус не торопился. Выслушав рассказ о Ежевичном острове, не сказал ни слова, сидел неподвижно, вызывая досаду своей медлительностью. «Долго разжевывает», – недовольно подумал Винцас, раскрыл было рот для упрека, но Буткус опередил его:
– А если их там нет? Если они как раз ушли в другое место? Ведь может так быть? Может. Мы должны знать точно и сработать, так сказать, наверняка.
– Можно проверить.
– Как? Сходить и посмотреть? – спросил Буткус, не скрывая едкой иронии.
И эта ирония, и слова Буткуса задели его, он чуть не выругался вслух, вскакивая на ноги.
– А вы хотели бы, чтоб жареные голуби сами в рот залетали? – сказал, тоже не скрывая иронии, но Буткус остался спокоен.
– Неплохо было бы, – улыбнулся он, – но так не бывает. Что вы предлагаете? С чего начать?
– Можно очень скоро узнать – на острове они или ушли.
– Как?
– С биноклем подкараулить. Я ведь рассказывал, как сам делал. Если они там, то все равно заметим.
– А если нет?
– Вот тогда и посмотрим.
Буткус помолчал, потом спросил:
– План болота нарисовать можете? – И предложил сесть за стол директора.
Винцас сам когда-то чертил план владений своего лесничества, в памяти все еще сохранились все квартальные линии, все лесные дороги и тропинки, большие и маленькие болота, извилины Версме и разбросанные по лесу озерца. Он ловко начертил контуры леса около болота, отметил ведущие туда дороги, кружочком пометил Ежевичный остров.
– Ну, хорошо. Скажем, они никуда не ушли и сидят на этом острове. А как их взять? Как подойти к ним? Думаете, они нас с распростертыми объятиями встретят? А главное – надо взять их живыми, схватить конец ниточки, которая привела бы к другим бандам. Если не всех, то хотя бы одного-двух надо живыми взять. Мертвые они меня мало интересуют. Вот и давайте ломать голову, как взять Шиповника живым. Хотя бы его одного…
– Этого я не знаю, – сказал он спокойно, хотя внутри все клокотало, как в плотно закрытой кастрюле.
Буткус снова заходил по комнатке. Прикурил новую папиросу и медленно ходил по узкому проходу, иногда задевая за угол директорского стола, не обращая на это внимания, казалось, забыв даже и о Винцасе, который наконец не выдержал:
– Если вы хотите тянуть это бог знает сколько, то я отказываюсь. Тогда уж сами.
Буткус остановился и уставился на него. Недобрый, острый взгляд еще сильнее раздражал, и Винцас сказал.
– Вы, видать, не из храбрых… А что человеческая жизнь на волоске…
Буткус пропустил мимо ушей и эти слова, будто они не ему предназначались. Только щелки глаз еще больше сузились, словно уподобились лезвию бритвы.
– Какого человека?
– Я же говорил, что Шиповник угрожал жене брата. Мало брата, так еще и жену… – Замолчал, не закончив мысль, которая все время не давала покоя и сводила с ума. Досадно было, злило то равнодушие, с которым был задан вопрос, будто судьба Агне нисколько не волнует Буткуса. «Чего уж, чужой ведь. Правильно люди говорят, что только свои слезы солоны. Стоит, глазеет, как на обезьяну в зоопарке, вместо того чтобы взяться за горячее дело. Но что ему до твоего горячего дела? Зарплата все равно идет», – думал он, окончательно раздосадованный и разочарованный. Но тут Буткус сказал:
– Хорошо. Поступим так: прежде всего убедимся, в бункере ли они. А если не найдем их там – заберем жену вашего брата.
– Как заберем?
– Публично. Чтобы вся деревня знала. Чем больше людей увидят, тем лучше. Пойдет слух, что за мужа взяли.
– Не понимаю, какая в этом польза?
Буткус снисходительно улыбнулся, будто услышав очень наивный вопрос, а потом объяснил, словно несмышленышу:
– Шиповник сам придет в наши руки. Если уж этой ночью был, то, услышав такую новость, обязательно вас навестит. Нам придется только выждать.
Ему такое объяснение не понравилось. Не нравилась вся эта затея: бог знает куда отправят Агне, а ты лови ветер в поле. И зачем ее трогать, зачем обижать? В таком положении даже маленькое потрясение может ей повредить, а тут – арест. Ангелочкина Юзите вон как млела, когда увозили из дома… А кто тебе пообещает, что после всего этого Агне снова вернется в деревню? И не жди. Никогда больше ноги ее здесь не будет. И неизвестно, как еще с маленьким… Дурак ты, Шална, и больше ничего. Раскрылся, разболтал, словно на исповеди, все против тебя обернулось. Кажется, столько учили тебя да учили, а ты глупость за глупостью делаешь.
– Нельзя ее трогать, – сказал решительно.
– Почему? – удивился Буткус.
– Она в положении. Беременная, понимаете?
Прежде чем раскрыть рот, Буткус, казалось, взвесил каждое слово:
– Посмотрим, может, и не понадобится, может, и без этого обойдемся. Есть у меня одна мыслишка.
– Нет, вы пообещайте мне оставить ее в покое.
– Не бойтесь. Даже волос с ее головы не упадет, – ответил Буткус, уходя от всяких обязательств и обещаний.
И это ему не понравилось, даже подозрительными казались такие оговорки и притворством эти туманные обещания. «Несерьезно. Совсем несерьезно», – думал он и искренне сокрушался, зачем проговорился и о Ежевичном острове, и о ночных гостях. От этого ничего не выиграл, только глубже увяз да еще одну беду на голову Агне навлек. Дурак дураком. Видать, святая правда, что литовец задним умом крепок. Никто тебя за язык не тянул. Сам выскочил, словно голый из мешка: поглядите, каков я…
– Я думаю, что вам не стоит напоминать о сохранении тайны? – спросил Буткус, прерывая его мрачные мысли. – А теперь поезжайте домой. Сколько задержитесь в пути?
– Два часа надо. Не меньше.
– Хорошо. Дадим вам три часа на дорогу домой и еще час добавим на путь до мостика через Версме. Ровно через четыре часа будьте у мостика.
– Сегодня?
– Сами же говорили, что откладывать нельзя. А может, вы передумали? – спросил Буткус, уставившись на свои часы.
– Хорошо. Я приду, – сказал он.
– Ну и прекрасно. Покажитесь дома, покажитесь в деревне, а потом – к мостику. И чтоб мне, как говорят, без дураков.
Не понравились и эти слова. Может, не сами слова, а то, каким тоном они были сказаны. «Словно надсмотрщик с батраком разговаривает», – подумал он, но проглотил досаду и спокойно спросил:
– Пешком или на телеге приехать?
– Телега может пригодиться.
– Тогда я поехал.
– Счастливого пути. И чтобы все было как положено, – уже на пороге догнал его голос Буткуса.
«Вот как получается, товарищ Шална, вот как жизнь по-своему поворачивается, даже у тебя не спросясь. Что с того, что ты сидишь в повозке и держишь вожжи, но едешь совсем не туда, куда хочешь, даже не в ту сторону. Тебе только кажется, что ты держишь вожжи, а на самом деле – они в руках вот такого Буткуса. Или Шиповника. А ты не только не едешь, но сам вместо клячи: куда им вздумается, туда они и повернут твою повозку. И никого не интересует, никто не спрашивает – что ты думаешь, как ты сам хочешь устроить свою жизнь. Неужели и Стасиса они вот так втянули в свой водоворот? Непохоже. Того, бывало, и в детстве не заставишь делать, чего он не хочет. В мать пошел. Как две капли воды. Тот, видать, по своей воле голову засунул. А тебя вот как скрутили. Еще выбирать, видишь ли, позволили: или – или. Мол, ты сам избрал, по своей воле пошел с нами и теперь безропотно станешь выполнять все, что тебе прикажут. Песиком станешь, днем и ночью будешь вынюхивать, выслеживать, но в голос тявкнуть не смей. Никто тявкать тебе не позволит. Вот до чего ты дожил, лесничий», – вздохнул он и хлестнул кнутом Гнедую – словно она была виновата во всех его несчастьях.
А день и впрямь выдался хороший. Жарко, как в разгар лета. Над большаком рябит раскаленный воздух. Местами он дрожит, колышется, будто жидкий дымок, а иногда кажется, что лужи простираются по ленте большака и блестят на солнце, но когда подъезжаешь ближе, видишь – нет там ни малейшей лужицы. Леса по обе стороны дороги тянутся, насколько хватает глаз. Вдали они даже не зеленые, а густо-синие, словно воды бескрайних морей. Бор пахнет сосновой смолой – только дыши всей грудью, и никогда не понадобятся тебе лекарства, проживешь век, не познав никакой болезни, крепкий и здоровый, как эти вековые стройные деревья.
И вдруг почудилось, что кто-то снова гонится за ним по лесу. Как утром, так и теперь кто-то мелькал меж деревьями, бежал следом, вызывая ужас.
– Хуже смерти не будет, – сказал он себе и остановил лошадь. Преодолевая страх, заставил себя смотреть в лес, но сколько ни смотрел – ничего не увидел. Озаренная солнцем пуща стояла гордая, никем не потревоженная, не было слышно ни шагов, ни других посторонних звуков. Но едва повозка тронулась и покатилась быстрее, снова мерещится то же. Но теперь он не краем глаза поглядывал на дорогу, как раньше, а посмотрел прямо и внимательно. И тут же сплюнул, поняв, что это тени деревьев мельтешат, словно живые.
Чем ближе к деревушке, тем сильнее тревога. Знал, что там найдет, что услышит, и десятки раз думал и передумал, как держаться самому. Но все случилось нежданно-негаданно. Еще издали увидел Агне, ведущую свою Розалию по обочине дороги и сворачивающую на хутор Ангелочка. Как только увидел ее с коровой, сразу понял все. И такая накатила злость, что хоть плачь, хоть о дерево бейся головой. Но он прикинулся удивленным:
– Куда ты? – спросил, остановив лошадь.
Она тоже остановилась. Держала в руке конец веревки и молча смотрела прямо в глаза. Каким-то нехорошим, невыносимо тяжелым взглядом. И молчала. Может, только показалось, а может, и на самом деле на ее лице появилась едва заметная горькая улыбка.
– Куда ты теперь? – не вынеся молчания, повторил он.
– А ты не знаешь, что случилось? – спросила она, все еще не спуская с него глаз.
– Откуда мне знать, Агне? – проговорил пересохшим ртом и со страхом ждал, что она скажет.
Но она не торопилась. Только перехватила веревку в другую руку, смотрела и молчала.
– Что случилось, Агне? – спросил, лишь бы всколыхнуть эту невыносимую тишину.
– А я думала – ты знаешь, что случилось, – сказала она с кривой улыбкой на губах, все не отрывая взгляда. Потом зло прищурилась и добавила: – Ну, если не знаешь, то дома узнаешь.
И посмотрела так, словно желала запомнить его лицо на всю жизнь. Дернула за веревку и повернула с Розалией по тропинке на хутор Ангелочка. Он подумал, что надо догнать, силой отвести домой, но побоялся услышать прямое обвинение, которое она еще не произнесла, но на которое намекала.
О такой развязке ты даже не подумал. Тебе и в голову не пришло, что она найдет вот такой выход. И что за проклятый день: что ни делай – все против тебя оборачивается. Бывают черные дни, когда лучше ни за что не браться, даже с постели не вставать, потому что все, за что ты в этот день ни возьмешься, обернется против тебя же… Глупость, конечно. Не день виноват. Твое нетерпение, твоя горячность. Правильно люди говорят: сначала семь раз отмерь, а только потом… А у тебя, как говорила Юзите, ума ни на грош. «Не голова, а кочан на плечах», – злился на себя, пока не доехал до дома. А как только свернул во двор, увидел за деревьями обвалившиеся и обуглившиеся стены дома брата, так горько стало, что, казалось, с воем побежит через поля. Но уже не было сил. Вдруг почувствовал такую усталость, такое опустошение, что несчастнее человека не найдешь во всем свете. «Сам выкурил, сам огнем выжег», – подумал с щемящей грустью, глядя на одиноко торчащую на пожарище трубу.
Из избы выскочила Мария и с причитаниями рассказала, что произошло, торопила сейчас же пойти и привести домой Агне, а он слушал молча, ни о чем не спрашивая, ощущая лишь смертельную усталость и удушливый комок в горле. Оставив Марию, поплелся, словно на чужих ногах, в избу, опустился на лавку у стола, сжал ладонями голову. «Хуже мог сделать только враг, – думал он. – И чего добился, что выиграл? Ничего. Только хуже. Еще вчера до нее было рукой подать, даже в полночь мог сходить и хотя бы послушать, что творится за окнами избы, а теперь и эту возможность потерял. Теперь на другой конец деревни уже не побегаешь, теперь совсем отдалилась от глаз, и даже в самый трудный час не сможешь ничем помочь, если она и будет звать на помощь. Человек, человек, что ты натворил! А может, и впрямь бог наказал тебя, лишая разума?»
Вошла Мария, присела напротив на лавку и спросила:
– И не привез ни сахару, ни крупы?..
«Какая тут еще, к черту, крупа», – хотел, обозлившись, сказать он, но сдержался. Смотрел на руки жены, лежащие на столе, видел, как они заскорузли и потрескались от работы, которой нет конца, и снова к горлу поднялся горький комок. Виноват. И перед ней виноват. За все ее заботы отплатил, как Иуда. А она никогда не упрекнула ни в чем, не укоряла, на каждом шагу старалась угодить, лишь бы тебе было хорошо. Отплатил. Всем отплатил. Как бешеный пес, своих «покусал».
Протянул руку, гладил сухую и горячую ладонь жены, глотал горький комок и говорил:
– Не сердись, Мария. Не до крупы мне теперь.
Ее лицо посветлело, даже помолодело, а заблестевшие глаза заморгали часто-часто, и на ресницах повисли слезинки.
– Чего ты? – спросил он ласково, сам не узнавая собственный голос. Все гладил и гладил натруженные ее руки, с горечью следя, как сорвалась слеза с ресницы и покатилась по щеке.
– Не надо, Мария, – сказал, успокаивая.
Она улыбнулась сквозь слезы:
– Давно по имени меня не называл… Давно таким добрым не был.
Ее слова прозвучали как робкий упрек и как прощение. И этими несколькими словами не только зачеркнула все обиды и его грубость последних месяцев, но как бы призвала и его самого забыть прошлое, не мучиться из-за него. С ласковой благодарностью он пожал ее руку и сказал:
– Мне пора, Мария.
– Куда ты?
– В лес надо.
– Не поел ведь. Я сейчас подам…
– Не надо. Когда вернусь – тогда, – сказал он, еще раз пожал ее руку и встал из-за стола.
* * *
Он сидел, прислонившись спиной к стволу сосны, и ждал. В ушах все еще раздавались слова Буткуса, перед глазами стояло покрасневшее и злое лицо Кучинскаса. Кто мог подумать, что этот спокойный и с виду глуповатый мужик занимался такими рискованными делами. Казалось, что его ничто в мире не интересует, кроме Ангелочкиной Юзите. Умел скрывать концы. И упрямый, как необъезженный жеребец. Ни слова Буткус из него не вытащил. Был нем, как земля. Хотя Буткус и угрожал ему: «Мы тебя в живых оставили не для того, чтобы молчал», он все равно ничего не сказал. Смотрел налитыми кровью глазами и молчал, как камень. А может, и на самом деле ничего не знает? Может, Буткус ошибается, утверждая, что Кучинскас – связной у бандитов? Но тогда выходит, что покойный Стасис солгал Буткусу. Непохоже. Нисколечко не похоже, что брат мог наговорить на невинного и ни в чем не замешанного человека. Видно, на самом деле не в чьем-то, а в Кучинскасовом гумне давал он клятву, вступая в отряд лесных. По его описанию устройства гумна и откопали Кучинскаса люди Буткуса. А таким мямлей казался, что никак о нем не подумаешь. И взять такого нелегко было. Здоров, что бык. Интересно, сколько мужчин его брали? Людей у Буткуса, конечно, достаточно. Он не только Чибираса с его парнями привел, но и полный грузовик солдат прихватил. Вдоль всего болота расставил, за деревьями укрыл, чтобы из болота никто не вырвался живым. Сквозь такое сито не только человеку, но и зайцу незамеченным не проскользнуть. Лишь бы ночь не застала. Но не застанет. Солнце по верхушкам деревьев катится, до сумерек еще далеко. Страшно длинный день. Кажется, на целую неделю хватило бы такого дня, как сегодняшний. А может, потому так кажется, что и этот, и вчерашний день в один слились? Ведь ночи считай что и не было – даже глаз толком сомкнуть не удалось. И духота невыносимая. Таки клонит к земле. Глаза слипаются, словно медом смазанные… Где-то далеко почти беспрерывно бормочет гром, но только изредка доносится отчетливый грохот. Видно, и правда далеко гремит. Неспроста весь день припекало. Хоть бы ветерок дунул, этих кровопийц-комаров отогнал, почти совсем заели, проклятые… А с Агне худо получилось. Хуже некуда. И с Марией худо. Нельзя к собственной жене так худо относиться. Как-то само собой, не по злой воле так получалось. Ведь ничего нарочно или по злобе не делалось. Само собой так складывалось…
– Готов? – обрывает мысли голос Буткуса.
Он утвердительно кивает, хочет встать, но Буткус взмахом руки усаживает его назад на мох и снова повторяет все сначала: о чем рассказывать там, как отвечать на их вопросы, как вести себя в том или ином случае. «Зря Буткус повторяет, такое не забывается, остается в памяти до гробовой доски, прилипает, словно растопленная смола, – не смоешь и не соскоблишь, разве что с живым мясом отдерешь», – думает он, затем спрашивает: