Текст книги "Рыбы не знают своих детей"
Автор книги: Юозас Пожера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 38 страниц)
– Не надо… Все будет хорошо, – шептал он, все ближе прижимая ее, такую хрупкую и теплую, что спазма сдавила горло.
Она не отозвалась, может, даже не слышала шепота и не почувствовала руку, которая крепко прижала, привлекла ближе, повернула от окна. Только опустила уставшую голову, уткнулась лбом в его плечо, а у него вдруг пересохло во рту, он так и пил исходящее от нее тепло и запах распущенных, рассыпанных на груди волос, прижимался щекой к этим волосам и все повторял, что все будет хорошо. И вторая рука непроизвольно обхватила стан, а она стояла, послушная, словно ребенок, бессильная, словно обомлевшая. И вдруг он ощутил непреодолимое желание, какого никогда, никогда прежде не испытывал за всю свою жизнь. Он поднял ее опущенную голову, пересохшими губами коснулся горячего лба, потом поцеловал в висок, и только когда нагнулся к губам, Агне, словно проснувшись, сказала:
– Иди спать, Винцас.
Он послушно выпустил ее из объятий, взял в широкие ладони ее тонкие руки, пожал и по холодному полу потопал к жене, которая спала крепко и ничего не слышала.
И теперь, ковыряя вилкой блин, Винцас следил глазами за Агне, видел, как она налила в кружку чай, как держала ее, сжав ладонями, словно вернувшись с холода, как, не поднимая глаз, потягивала кипяток, и один лишь господь знает, что творится в этой головке, подумал он, ощущая, как по телу пробегает та же дрожь. А когда Мария на минутку выбежала в сени, он искренне спросил:
– Может, простудилась?
Агне подняла глаза от исходящей паром кружки и пожала узкими плечами.
– Не знаю, – сказала и посмотрела внимательно, будто силясь разгадать какую-то только ей известную загадку.
Винцас не избегал ее пронизывающего взгляда, смотрел прямо в глаза и, когда уже вернулась из сеней Мария, сказал:
– Все будет хорошо, Агне.
– О чем ты? – спросила Мария.
– Все будет хорошо, – повторил он таким тоном, словно знал что-то очень важное, о чем они вообще не догадывались.
Потом ели молча, опустив глаза, наверное, каждый размышлял над тем, что произошло ночью. Тревога повисла, казалось, не только в избе, но и на дворе, в чернеющей за окнами пуще. Такими их застиг Ангелочек, иначе не скажешь, как застиг, так как все отпрянули от стола и посмотрели на дверь, за которой раздались шаги. Тут же брякнула дверная ручка – и на пороге появился Ангелочек.
– Приятного аппетита, – сказал он, снимая шапку.
– Просим, чем бог послал, – пригласила Мария гостя к столу, но Ангелочек будто не расслышал, был сам не свой, взволнован, словно бежал от большой беды и еще не убежал, не отвязался от нее.
Глоток застрял в горле Винцаса:
– Что случилось, Анелюс?
– Разве не слышал, лесничий? – спросил тот дрожащим голосом.
Винцас взглянул на Агне, увидел, как та вдруг побледнела, как наполненными страхом глазами смотрела на него, готовая услышать то, о чем ни один из них не хотел услышать, хотя все думали об этом.
– Семью Нарутиса вырезали, – сказал Ангелочек и, часто замигав, стал тереть глаза, словно очутившись в курной избе.
– Нарутиса?
– Да, лесничий.
– Кто вырезал?
Ангелочек все тер глаза и молчал. И эта тишина Винцасу показалась невыносимо тяжелой, бесконечной, и он испугался услышать ответ на свой вопрос, уж лучше ничего не слышать и не знать, вытолкать за дверь Ангелочка со всеми его вестями, но почему-то, сам не зная, снова спросил:
– Кто вырезал?
– Кто же, если не те… из леса, – вздохнул Ангелочек.
Винцасу ничуть не полегчало. Прислушавшись и напрягшись, он ждал других слов, ждал так, словно Ангелочек мог бы пальцем показать на него. Однако тот сопел носом, потирал ладонью покрасневшие глаза и рассказывал, перескакивая с одного на другое:
– И его самого, и детишек, лесничий… Мозгами детишек стены на кухне обрызганы… И кровью… Лужи крови, лесничий. Как вода там кровь лилась… Отец и мать на полу, рядышком лежат, и головы у обоих раскроены… Кровавая каша, спекшиеся волосы. Толкачом для капусты били, лесничий… И тот толкач, весь в крови, посреди комнаты брошен. Не знаю, как эта девчонка выдержала всю ночь среди трупов… Старшая, лесничий, восьмилетняя Альбинуке под кроватью спряталась. Нашли люди на рассвете, вытащили из-под кровати совсем обезумевшую. Слова ребенок сказать не может. Дрожит как листик осиновый и молчит. Чем виноваты детишки, лесничий?..
Винцас хорошо знал учителя Нарутиса, всю его семью, не один вечер провели вместе… Читал в прошлом году прибитую к его двери записку, но и он и все думали, что угрожают, лишь бы запугать, потому что у кого поднимется рука на единственного в селе учителя?.. Хорошо представлял себе все происшедшее там, видел обоих Нарутисов, лежащих рядышком, видел вдруг онемевшую Альбинуке и видел среди них… мелькающее лицо брата.
– Чем виноваты детишки, лесничий? – снова спросил Ангелочек.
Это прозвучало как грозное обвинение, и Винцас уже почти не сомневался, что Ангелочек знает куда больше, чем сказал.
– Откуда ты узнал?
– Я ночью собрался на мельницу, лесничий. Выехал под утро, но когда увидел в Лабунавасе такое, то разве мельница пойдет на ум?.. Какая уж тут мельница… Но ты мне скажи, чем провинились эти детишки, лесничий?
– Никто тут, Анелюс, не виноват, тем более детишки. Виноваты разве что наши предки. Да будет проклят тот день, когда литовец задумал поселиться на этом чертовом пороге… Все беды через наши головы катятся, и с Запада, и с Востока, каждый свою правду силой сует, а ты ни проглотить ее, ни выплюнуть не можешь… Так и захлебываемся собственной кровью…
– Но чем виноваты бедные… детишки? – не отступал Ангелочек, еще больше волнуясь, словно от него умышленно скрывали правду, словно здесь сидели те, которые все знают, но не говорят.
Винцасу подумалось, что у человека рассудок помутился. У самого детей нет, а так сокрушается. Может, поэтому и горюет, что своих нет. Знает, что такое для человека прожить пустоцветом. Теперь чужого ждет, жена пополнела, цветущая ходит, а он обхаживает, бережет, сам и корову доит, и за скотиной смотрит, ничего тяжелого в руки взять не позволяет.
– Кровь невинных младенцев льется… Где это видано, люди?
– А в сорок первом, помнишь? Сколько евреев согнали в подвал Пятрониса? Не меньше сотни. И все в карьере лежат.
– Жалко их, – словно самому себе, глядя куда-то в угол, сказал Ангелочек. – Но здесь все свои своих режут. Накличем на себя гнев господний за невинно пролитую кровь младенцев.
Никто не откликнулся.
Ангелочек переступил с ноги на ногу и снова несмело заговорил:
– Я тут такое письмо написал, лесничий. Посмотри, нет ли ошибок, видишь ли, русский слабо знаю.
Ангелочек подошел к Винцасу и подал сложенный лист, вырванный из тетради. Винцас взял его и в тот же момент увидел за окном Стасиса. Он шел, с трудом переставляя ноги, согнувшись, словно побитый пес.
«Идет», – мысленно отметил он, наблюдая за Агне. Думал, та бросится на двор встречать, но она не двинулась с места, и это было приятно Винцасу – нежданно и негаданно.
– Что же ты тут написал?
Мария поплелась в сени. «Видно, предупредить хочет, что в избе посторонний», – подумал Винцас, пробегая глазами выведенные крупными корявыми буквами слова: «Обращаюсь к Тебе как к отцу. Помоги в трудный час литовскому народу. Полные леса головорезов, льется кровь невинных младенцев. Неужели никто Тебе об этом не сообщил? Зато и пишу Тебе, что светлого дня не видать. Ты разбил Гитлера, так что Тебе значит принеси спокойную жизнь нам, литовцам. Только Ты можешь нам помочь, иначе тут все друг друга вырежут. Будем ждать Твоей милости». И обратный адрес с подписью. Винцас смотрел на листок, вырванный из тетради, и еще раз мелькнула мысль: помешался человек.
– А куда посылать, знаешь? – спросил.
– Как газеты пишут: в Москву, в Кремль… Куда больше?.. – ответил Ангелочек, а Винцас слушал, что творится в сенях, ждал, когда наконец появится на пороге этот полуночник, во что бы то ни стало хотел увидеть, какие глаза у него, возвращающегося после такой ночи, но Ангелочку не терпелось: – Как ты думаешь, лесничий?
– Как хочешь, так и делай. Я тут не советчик.
– Мне важно, чтоб без ошибок, – не отставал Ангелочек.
– Поймут, если какая и будет, – возвращая письмо, сказал Винцас.
Ангелочек, вздыхая и сопя, повернул к двери и почти что столкнулся со Стасисом. Ангелочек взглянул на Стасиса и еще раз сказал:
– Кровь невинных младенцев… Где это слыхано, люди?
Винцас видел, насколько изменилось лицо Стасиса. Мало сказать, что как полотно. Просто ни кровинки. Белые как бумага руки долго не могли нащупать пуговицы, наконец он расстегнул и сбросил полушубок.
– Где ты был? – спросила Агне, не вставая из-за стола, все еще сжимая ладонями кружку чая и не спуская глаз с мужа.
Стасис не ответил, тяжелым шагом подошел к столу, бухнулся, словно мешок мякины, и спросил брата:
– Самогонка есть?
– Это еще что? – удивился Винцас, потому что брат пить не любил.
– Где ты был? – снова спросила Агне и притронулась к лежащей на столе руке Стасиса.
Тот долго смотрел на столешницу, потом взглянул на Агне, хотел что-то сказать ей, но тут же отвернулся, не выдержав ее прямого взгляда.
– Дай самогонки, – повернулся он к Винцасу, но уже не требовательно, а скорее с покорной просьбой.
В избе установилась такая тишина, что было слышно, как у плиты мурлычет кот.
– Семью Нарутиса вырезали, – сказал Винцас и напрямик спросил: – Где ты был?
Стасис тупо смотрел на стол и на свои обмякшие руки. Смысл слов Винцаса до его сознания дошел не сразу, а значительно позже, когда он наморщил лоб, словно пытаясь что-то вспомнить, быстро заморгал и поднял голову. На него были устремлены глаза всех домашних, и в избе все еще стояла гнетущая тишина, готовая взорваться от единого его слова. И Винцас ждал этого слова, надеялся услышать. Но когда их взгляды встретились, он увидел в глазах брата удивление и испуг, растерялся и не знал ни что говорить, ни что думать.
– Почему вы так смотрите? – спросил Стасис, оглядывая домашних, и только теперь, видно, понял, в чем они его заподозрили.
Винцас видел, как болезненная гримаса исказила рот брата, как он с упреком покачал головой, словно разочаровавшись в них, вообразивших такое.
– Нет, я ничего не знаю об этом. Дай, Винцас, выпить.
Винцас вышел в сени и тут же вернулся с бутылкой самогона. Поставил ее перед братом, подтолкнул через стол, словно яд приговоренному к смерти. Стасис взял из рук Агне кружку, набулькал почти до краев и жадно выпил, словно воду в летний зной, самогон струйкой побежал по подбородку, закапал на грудь.
– Ты правда ничего не знаешь? – спросил Винцас.
Стасис поежился, покачал головой, и трудно было понять, то ли это ответ на вопрос, то ли он от первача так передернулся.
– Семью Нарутиса вырезали, – повторил Винцас и не спеша, не отрывая глаз от брата, слово в слово пересказал весть Ангелочка.
Пока он говорил, Стасис ловил ртом воздух, восстанавливая дыхание, перехваченное самогонкой, потом снова налил, снова пил большими глотками, словно березовый сок, а выпив, взялся за голову, сжал ладонями виски и застонал:
– Боже ты мой, боже…
Винцас все время тайком наблюдал за Агне: за каждым движением ее рук, за каждым взглядом. И теперь, когда брат едва слышно застонал, он увидел, как на молодое и красивое лицо женщины легла тень. Многое он отдал бы, лишь бы узнать, что скрывается под нею: горе, забота, приговор или отвращение? Осуждал себя за такие мысли, но они заслонили все остальное, даже трагедию семьи Нарутиса. И когда Агне встала из-за стола, когда, даже не обернувшись на мужа, надела полушубок и ушла к скотине, он почувствовал своеобразное облегчение.
– Может, перекусишь? – предложила Мария Стасису, но тот не отозвался: все смотрел на свои сложенные руки, застывшие на белом столе.
– Оставь его в покое, – сказал Винцас жене, и та заторопилась вслед за Агне прибираться. Когда ее шаги прозвучали в сенях, когда в избе они остались вдвоем, Винцас прямо спросил: – Ты правда не приложил рук в Лабунавасе? Мне можешь сказать… Так или иначе, я, наверно, имею право знать всю правду…
– Почему? – не поднимая головы, буркнул Стасис, и Винцас увидел, что глаза у брата уже мутные и выцветшие, будто у старика… Может, поэтому он и не обиделся за это небрежно и, как ему показалось, насмешливо произнесенное «почему», а еще ласковее сказал:
– Уже только потому, что ты живешь под моей крышей. Я, наверно, имею право знать, чем занимается по ночам брат, живущий рядом. Мало ли что: Чернорожий со своим отрядом нагрянет или еще кто, а надо будет говорить, выкручиваться как-то…
– Иди ты сено косить, – сказал Стасис, даже не глянув в его сторону, и у Винцаса кольнуло под ложечкой, он хотел съездить ему по роже, но сдержался, хотя злоба не прошла, а Стасис вылил остатки самогона в кружку и опять жадно пил, но рука была непослушной, дергалась, и самогонка выплескивалась через край, капала на грудь, даже смотреть было противно. Выпив, брякнул кружку на стол, долго вытирал ладонью губы, ловил ртом воздух, словно его душили, с трудом отдышался и сказал: – Все вы идите сено косить…
Это были слова совершенно пьяного человека, и Винцас трезвым умом понял, что не стоит из-за этого сокрушаться и тем более злиться.
– Боже ты мой, боже… – снова застонал Стасис и заскрипел зубами так, что мурашки пробежали по спине Винцаса. Никогда прежде не видел брата таким пьяным и таким грубым. Смотрел на его упавшую, клонившуюся все ниже голову, слышал жуткий скрежет зубов и уже не сомневался, что минувшая ночь была роковой не только в жизни Стасиса, но и всей семьи. Снова перед глазами мелькнула Агне в одной рубашке, кажется, он даже почувствовал ее нежность и запах волос, однако поспешно отогнал вызывающее страсть видение, стыдился думать об этом теперь, когда над ними нависла тень беды. Но безнадежно пытался заставить себя думать о другом, думать только о Стасисе, о том, что случилось прошлой ночью, когда брат был неизвестно где, а он сам у окна с Агне… И снова об Агне. И снова о ней, упрекал он себя, глядя, как скользят по столу бессильные руки Стасиса, как опускается на край стола отяжелевшая его голова. «Готов уже, – подумал, – нехорошо так оставлять, мало ли кто зайдет». Взял под мышки, с трудом выволок из-за стола, и тут вернулась Агне. Он надеялся, что она без зова бросится помогать, но она стояла у двери и равнодушно смотрела, как он тащит ее отяжелевшего мужа. Безжизненные ноги Стасиса волочились по полу, и от подбитых резиной сапог протянулись две четкие черные полосы. А она все стояла у двери с окаменевшим лицом. Ничего не прочесть на таком лице, словно это ее не касается, стоит, будто посторонняя, будто чужая она в этом доме, мол, ваше дело, я ничего ни видеть, ни знать не желаю… Может, и неудобно ей или стесняется, может, сама бы вот так тащила, если б не я, если б меня вообще здесь не было… Да, это и был бы лучший выход, но живым в землю не полезешь, никуда не денешься, будешь жить вот так – жить и не жить, хотя сам бог видит – дальше некуда. Обязательно надо помочь им побыстрее переехать. Обязательно! Там не так-то много дел осталось: вставь окна, двери, настели пол и живи. Лишь бы подальше от этого мучения, иначе и умом тронешься. Бедный Ангелочек… И что за сердце у этого человека? Собственной бабы не жалко. По-доброму уступает другому да еще радуется: «Не важно, чей бычок, главное – чей будет телок».
Винцас взгромоздил Стасиса на кровать, стянул сапоги, сорвал теплые портянки, носки, с трудом вытряхнул из штанов, а она стояла у порога, смотрела, черт знает что думая, прижимаясь к дверному косяку, словно не дерево это, а живой человек. «Каждому нужен живой человек. Все мы ищем этого живого человека. Ну, может, и не все, но многие. Не я первый, не я последний», – рассуждал Винцас, успокаивая свою совесть. Потом небрежно подпихнул ногой к печке сапоги брата, вытер ладони о суконные штаны и повернулся к Агне. Она все еще стояла, прислонившись к дверному косяку, и ему вдруг захотелось обнять ее, прижать голову к своей груди, уже поднял было руку, уже губы раскрывались произнести слова утешения, но вдруг тишину разорвал скрежет зубов и стон:
– Боже ты мой…
* * *
Он ощутил себя воришкой, схваченным за руку, протянутую к чужому добру. Ему даже подумалось, что Стасис только притворяется пьяным, может, ночью видел все в окно, поэтому так неразговорчив и груб. И этот его зубовный скрежет теперь казался своеобразным предупреждением. Винцас пытался улыбнуться, но улыбка получилась жалкой, даже не улыбка, а гримаса. Сам почувствовал, и она, конечно, заметила это. Она все еще стояла на пороге, словно ждала чего-то, а он не находил нужных слов, ему казалось, что брат раскрытыми глазами уставился в спину, буравит насквозь. Так ничего и не сказав, он протиснулся мимо Агне, схватил с гвоздя шапку и шмыгнул в дверь.
Винцас полной грудью втянул холодный, заправленный запахом вереска воздух, так и пил его, словно пахнущее травами молоко. Постоял у двери, поглядывая на взошедшее солнце, слушая щебет прилетевших дроздов в весеннем лесу, а потом медленно, нога за ногу, пошел через двор, стуча по скованной морозцем земле. Свисающие с крыши сосульки сверкали в лучах солнца и уже с самого утра дзинькали в ямки, выдолбленные каплями у стены.
У другого конца дома, у двери лесничества, стояли мужчины. Пестрая группа. Не скажешь, что они лесники. Одеты кто во что горазд. Настоящие землекопы, а не лесники, подумал он, и приказал было отогнать лошадей в сторону, но сдержался, вспомнив о Марии, которая после таких сборищ ходит по двору с ведрами и собирает оставленные лошадьми «гостинцы» на корм свиньям. «Лишь бы сегодня не выбежала с ведрами, лишь бы подождала, пока все разъедутся», – подумал он, отпирая дверь лесничества.
Мужчины ввалились в контору, сняли шапки, для кого хватило стульев – расселись, другие пристроились на корточках у стены, забрались на подоконники. Не было только лесника Лабунаваса и Стасиса.
– Где Шилькинис? – спросил Винцас у мужчин.
– Забрали его, лесничий, – сказал кто-то от двери.
Больше он ничего не спрашивал, потому что и так было ясно, кто и почему «забрал» Пятраса Шилькиниса из Лабунаваса. Будут теперь таскать человека из-за семьи Нарутиса. Всегда в первую очередь подозревают лесников. «И одни и другие в первую очередь хватают лесников», – с горечью подумал он. В этом лесном краю все дороги ведут в обходы[1]1
Обход – участок лесного сторожа.
[Закрыть]. Всех и все дороги ведут в обходы. Иногда и лесничий бывает нужен, но обходов никогда не минуют. Иначе и быть не может. В этих лесах каждый обход – как темная, полная тайн ночь. Многое ли ты, лесничий, можешь сказать о своих лесниках, о тех двадцати мужчинах, присевших у стен или скрипящих стульями? Примерный лесник, нерадивый лесник, лесник так себе… И больше ничего. Нет, еще можешь добавить, сколько кто пьет, сам ли самогон гонит или у других достает. Вот и все. А ведь все они имеют дело и с теми, и с другими. Днем одни, ночью – другие. А кому служат твои лесники на самом деле? Одним задом на два стула не сядешь, хочешь не хочешь, а приходится выбирать. Кого выбрал Шилькинис? Если отпустят – все будут говорить, что Советам служит. Одни издали обойдут его хутор, другие станут заискивать – неизвестно, чего можно ждать от такого человека, которого взяли, потаскали, но все-таки отпустили… А если не отпустят? Если всю семью заберут и отправят к белым медведям? И так и этак человеку плохо…
Он слушал лесников, отмечал в тетрадке, сколько в каком обходе собираются посадить сосенок и березок, слышал рассуждения мужчин о том, что в питомниках береза из семян прорастает черт знает как – лоскут здесь, лоскут там, что никто не ведает, какую землю выбирать для рассадника березы, а лучше всего в этом разбирается ветер: разнесет семена – и смотри какие густые березняки вырастают, – словом, все слышал, сам говорил, объяснял, но в то же время был далеко от всего этого галдежа… Один сидит здесь, а другой скитается бог знает где…
Вернувшись из конторы, Винцас в сенях наскочил на брата. Стасис стоял в углу у бочки с капустой, в одной руке держа крышку, в другой – оловянную кружку, которой черпал рассол. Кислятина, видно, радовала душу, потому что пил с наслаждением. Лицо у него было распухшее, волосы спутаны, взгляд мутный, тревожный. «Словно через молотилку пропущенный», – подумал Винцас о брате, а вслух сказал:
– Так тебе, гад, и надо.
Стасис ничего не ответил. Он дном кружки сосредоточенно нажимал на капусту, рыл ямку, в которой собиралась мутная жидкость. Набрав почти полную кружку, Стасис закрыл бочку крышкой, и они вместе вошли в избу.
– Где женщины? – спросил Винцас, но Стасис только пожал плечами и опустился на лавку на свое излюбленное место, с которого утром Винцас с таким трудом оттащил его на кровать. – Все помнишь? – снова спросил, но и на сей раз не дождался ответа.
Стасис прихлебывал рассол и молчал. Только через некоторое время, словно одумавшись, ответил вопросом на вопрос:
– А что?
– Ничего. Всех отсылал сено косить, – сказал и умолк, заметив, как поморщился брат. – Да ладно. С пьяным какой разговор. Давай теперь поговорим серьезно.
– О чем?
– О тебе.
– Почему обо мне, а не о тебе?
– Не дурачься.
– Мне нечего дурачиться. Это ты все время свою шкуру меняешь, словно рубашку. Сам признался. Не помнишь? Тогда я тебе напомню. Осенью, прошлой осенью мы говорили, и ты сказал, что главное теперь – выжить. Любой ценой выжить. Зато и к одним и к другим без мыла лезешь… А кому какая польза, что ты выживешь? Никому. Только тебе, только шкуре твоей это полезно. Да и сам ты этого не скрываешь… Не знаю, как можешь жить, не гнушаясь собой. Наверно, никогда не взглянул на себя со стороны?
Винцас был ошеломлен, ничего подобного он не ожидал, начиная разговор, надеясь научить брата уму-разуму. А вот ведь как получается – вместо того чтобы занять кресло судьи, сам очутился на скамье подсудимых. И самое обидное, что этот гад не в бровь, а в глаз бьет.
– Ну, чего замолчал? Давай-давай, – сказал с иронией, хотя чувствовал, что не следует так, что такой тон разговора выбьет из колеи, но не сдержался, ухмыльнулся, словно незаслуженно оскорбленная барышня, а Стасис, конечно, заметил это, так как спросил:
– Не нравится? Я думаю… Почему-то все люди требуют от других справедливости, правды, а услышав ее, морщатся, словно у них под носом навоняли… Прости за такие слова, но ведь ты сам хотел поговорить серьезно. А какой разговор, если станем скрытничать?
– Давай-давай, – поторопил Винцас брата, уже не кривляясь и лихорадочно гадая, к чему тот ведет. – Давай. Я готов выслушать все.
– А мне больше нечего сказать… Не все, Винцас, умеют и не все могут жить так, как ты.
Винцас вздохнул с облегчением, потому что и впрямь был готов услышать откровенный упрек насчет Агне. Спросил, словно пытаясь оправдаться или спровоцировать Стасиса:
– По-твоему, я неправильно живу?
– Все мы живем как у кого получается.
– Нет, ты говорил, что не у всех так получается, что не все умеют и могут жить так, как я… Говорил?
– Говорил.
– Так объясни, чем нехороша моя жизнь.
– Я не говорю, что нехороша…
– Тогда чем же она тебе мешает?
Стасис глотнул из кружки и сморщился.
– В том-то и дело, что твоя жизнь никому не мешает. И перед теми, и перед другими ты чистенький.
– А ты хотел бы, чтобы я вымазался по макушку? Знакомые речи. И те и другие уши прожужжали, затаскивая на свою сторону. И все угрожают, все запугивают. А я и не собираюсь сворачивать со своей дороги. И тебе скажу: слишком быстро позволил взнуздать себя. Теперь будет, как в той сказке: ударил вымазанного дегтем коня ладонью, и прилипла рука; тебе говорят: ударь второй – отскочит первая; ударил, а оказывается, и вторая прилипла. Так и с тобой получится. Может, я опоздал со своими советами, но если еще не впутался, то беги в сторону, живи, как я, придерживайся нейтралитета…
– Тоже, видишь ли, Швейцарию открыл, – горько улыбнулся Стасис.
– Швейцария не Швейцария, но если бы все литовцы так держались, не было бы кровопролития… В войну Литва меньше жертв понесла, чем теперь. Каждую ночь резня. Друг друга, свои своих режем и все твердим, что за Литву идем. И одни и другие – за Литву. Ты, чего доброго, тоже пошел за Литву?
Стасис молчал. И это упрямое его молчание вызывало у Винцаса страх. Так молчат люди, рот которым завязали или угрозами, или клятвой, а скорее – и тем и другим.
– Почему молчишь?
– О твоем нейтралитете думаю. Удобное слово нашел.
– Не в слове дело, – прервал Винцас брата, чувствуя необходимость говорить, надеясь, что искренняя исповедь подействует, повернет все по-другому, отдалит нависшую над ними беду. – Не в слове дело, а в том, как живешь. Вроде хождения по лезвию бритвы: шаг в ту или иную сторону – и все… Пока что мне везло… Три года так пробалансировал, а теперь не знаю, как будет, потому что ты оказался слишком покладистым: прижали хвост – и сразу побежал, как побитый песик.
– Тебе так кажется?
– А может, неправда? Сразу раскис. Я три года выкручиваюсь, а ты с одного захода распустился, как яичница.
– Это мое дело.
– В том-то и беда, что не только твое! – ударил ладонью по столу, даже оловянная кружка подскочила. – В том-то и дело, что не только твое, а наше общее! И не пудри мозги, не прикидывайся дурачком! Сам знаешь – всем аукнется, если ты хвост подмочишь. А по всему видать – недалеко до этого. – Задохнувшись, замолчал, нащупывая дрожащими пальцами курево, исподлобья смотрел на хмурое лицо брата и вдруг решил: надо кончать все одним ударом. – Сердись или нет, но я скажу тебе: пока живешь под моей крышей, брось эти ночные вылазки. К добру не приведут. Надо и о других подумать. Об Агне, о Марии.
– И о тебе?
– Да, и обо мне. С твоими лесными дружками я не хочу иметь ничего общего… Нашлись освободители Литвы! Обгадились, ты уж извини, до ушей и залезли в леса. А тебе-то какого черта там искать?
– Каждый по-своему смотрит.
– Вот и смотри себе на здоровье, но сначала оставь мой дом.
– Гонишь?
– Сам напрашиваешься.
– Когда уйти?
– Чем быстрее, тем лучше, – сказал он и вдруг смягчился, устыдился своей горячности: что он скажет Агне, как объяснит ей… – Не гоню я тебя, но должен бы понять.
– Понимаю, – сказал Стасис.
А Винцас не понял – издевается над ним брат или серьезно говорит. Тем более что Стасис сжал губы, будто замок повесил. И лицо – словно из дерева вытесанное. Не узнаешь ни что он думает, ни что чувствует.
Такими и застала их Агне. Наверняка подумала, что они замолчали только теперь, когда она вошла в избу, так как усмехнулась и спросила:
– Помешала?
– Что ты, Агне, ничуть, – сказал Винцас, но она только еще сильнее вспыхнула.
– Все, словно от чужой, скрываете. Вижу, что кругом что-то творится, куда-то ездите, по ночам пропадаете, а мне – ни слова. Не женское, мол, это дело.
– Правильно, – совершенно серьезно подтвердил Стасис, но Агне, видно, не так поняла его.
– Словом, ты – себе, я – себе, – сказала она. – Наша заведующая читальней бросила работу и сбежала. Вот я и пойду на ее место.
Мужчины переглянулись. Стасис нахмурился, а Винцас принялся отговаривать:
– Ни за какие деньги ты туда не пойдешь…
– Такие там и деньги, – косо улыбнулась Агне.
– Даже не думай. Вообще выбрось из головы такие глупости. Сама видишь, что творится. Только беду накличешь. Не надо шутить с такими вещами… Вспомни о судьбе Нарутисов…
– Со мной такое не случится.
– Не говори глупостей.
– Меня муж защитит, – сказала она, не скрывая горькой иронии. – Ведь он для тех лесных свой человек. Неужели позволит жене голову разбить? И сам не пойдет, и их отговорит. За таким мужем как за каменной стеной. Не правду ли говорю, мой милый муженек?
Стасис долго смотрел на нее, словно увидел впервые, но не сказал ни слова. И это его молчание просто бесило Винцаса. «Пень, а не мужик, – думал с яростью. – Я бы на его месте мигом выбил из ее головы такую чушь. Вот и знай, когда что женщине на ум взбредет».
– И почему ты молчишь? Почему ничего не скажешь? Или ты, муженек, думаешь иначе? Всякое может быть. Очень уж изменился за последние дни.
– Не говори глупостей, Агне, – наконец промолвил Стасис.
– А может, уже настолько изменился, что и на жену не посмотрел бы, все сделал бы по приказу…
– Не говори глупостей, – прервал ее Стасис.
– Я всегда говорю только глупости. Куда уж мне! С таким Соломоном не всяк справится. Где уж тут нам со своим бабским умишком, – говорила Агне, громыхая кастрюлями на плите; казалось, нужна только маленькая зацепка – и швырнет на землю все, что подвернется под руку. – Страшно умным прикидываешься, а на деле вроде придурка стал. Поманили, погрозили пальчиком – и потрусил, будто песик с поджатым хвостом.
– Хватит, – сказал Стасис глухим голосом. Его лицо покраснело, а шрам даже посинел.
– И сам голову в петлю сунешь, и нас всех запутаешь, так что… – не закончив, Агне замолчала.
В избе нависла тишина. Нехорошая тишина. Как будто все они топчутся вокруг бочки с порохом, и не хватает только, чтобы кто-нибудь чиркнул спичкой.
Не вытерпев, Винцас нарушил тишину:
– Не бойся, Агне, все будет хорошо.
– Это я уже сто раз слышала, – отмахнулась она, словно от детского лепета.
Винцас обратился к Стасису:
– Чего молчишь, будто язык проглотил? О тебе говорим, ведь не кто другой, а ты всю ночь черт знает где шлялся. Вроде не человек, ни днем, ни ночью покоя нету…
– Мне нечего сказать… И вообще не знаю, чего вы от меня хотите.
Кровь ударила в голову, кольнуло под ложечкой, и Винцас не сумел сдержаться. Высказал все, о чем много раз думал и передумал, что накопилось на душе. О том, что только последний дурак, только слепой фанатик может направить винтовку на своего земляка, – не лезут же они против солдат, знают, что самих раздавят, как мух; зато своих подстерегают в засадах, не гнушаются поднять руку на баб и детей; сами говорят о любви к Литве и сами режут литовцев, а что будет с Литвой, если друг друга перережут; мало ли литовцев оказалось в Сибири, и не по чьей-либо вине, а по вине этих самых лесных, потому что, если бы не они, везде было бы спокойно и никто не стал бы ссылать людей на край света; это они, лесные, взвалили на Литву тяжкий крест; и сами всё разрушают, и властей натравляют на головы простых людей; для них главное – свинью из чужого хлева увести, чтобы нажираться в лесу и лодырничать целыми днями; бросили землю, оставили жен и детей на волю божью; просто голова раскалывается, как могут разжижиться мозги у взрослого мужчины в ожидании, когда с неба начнет сыпаться обещанная манна американская; какие-то идиоты, недоумки, не чувствующие земли под ногами, не умеющие распоряжаться своей жизнью и своей судьбой; вроде каких-то заводных игрушек – одни на Запад, другие на Восток… И те и другие обслюнявились от радости, получив в руки винтовку; и те и другие счастливы, что появилась возможность пальнуть в соседа; куда делось, куда улетучилось хваленое литовское единство, о котором столько лет мы пели и кричали; теперь настоящему литовцу стыдно признаться, что ты литовец; если так и дальше пойдет, то Литва точно останется без литовцев, даже Ангелочек это понимает…