355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юозас Пожера » Рыбы не знают своих детей » Текст книги (страница 11)
Рыбы не знают своих детей
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 18:00

Текст книги "Рыбы не знают своих детей"


Автор книги: Юозас Пожера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)

Седьмая глава

Из горшка, подвешенного на перекладине над печкой, полезло вязкое тесто. Я лежал и смотрел на закопченный горшок, на вытянутый язык теста и поражался своему равнодушию. Раньше я вскочил бы с лежанки и кинулся растапливать печурку, потом стал бы месить тесто, а сегодня – на все наплевать. Сквозь сон я слышал, как вставал Юлюс, как он возился у костра, потом – как затрещали горящие поленья, а сам только перевернулся на другой бок и накрылся с головой одеялом. Но сон больше не шел. И какой уж тут сон, если во дворе вовсю стучит топор. Небось мой непоседливый друг опять что-то вытесывает, мастерит. Казалось бы, за эти месяцы предостаточно всего наколочено да натесано, больше не выдумаешь, а он, видите ли, выдумал, нашел себе новое занятие. И пусть. А с меня достаточно, с меня даже больше чем достаточно. И я буду спать целый день напролет, пусть он там хоть камни тешет или дробит…

Бух! – грохнуло обухом в стену избушки, а потом:

– Вставай, лазарь! Тебе что – собаки кость в постель притащили? Ишь, разоспался?!

Как же, поспишь тут… Теперь пристанет, не даст покоя. И зачем мне все это? Зачем?

У зимовья – целый мясокомбинат. Ну, допустим, и не целый, а так, филиал. На сколоченных козлах натянут брезент, в который мы обычно складываем рыбу и возим домой на лодке. Теперь на нем разложены небольшие, с ноготь величиной, кусочки мяса. Под брезентом тлеют ольховые сучья, от них валит густой и душистый дым, а сверху мясо подвяливается на солнце. На пне кучкой сложены добела выскобленные лосиные кости. А на привычном месте пылает второй костер, над которым пекутся проткнутые вертелом лосиные губы. Время от времени капля жира падает на уголья, шипит и плавится, распространяя аппетитный запах, и я чувствую себя дармоедом и негодяем – Юлюс трудится, а я валяюсь и смотрю сны…

– Умывайся и – приступим! – Юлюс показал на пень, накрытый свежеобтесанной доской – что-то вроде изысканного барского подноса, – на которой задорно блестела бутылочка спирта и наши неизменные оловянные кружки.

– С самого утра?!

– У нас что дни, что ночи… – как-то подозрительно весело и с неестественным пафосом протянул Юлюс, а так как я ничего не ответил, он продолжал: – А почему бы нам не устроить маленький праздник? Третий месяц, брат ты мой, как мы с тобой вкалываем будь здоров. Шабаш! Пора и честь знать.

– Тесто из горшка вылезает, – промямлил я, поскольку хлебопечение – моя обязанность.

– Пока ты умоешься, я управлюсь с этим окаянным тестом! Кстати, как вашему величеству прикажете подавать лосиную губу – с кровью или насквозь пропеченной?

– Может, все-таки насквозь… – пожал я плечами, а про себя подумал: «И что это его так разбирает…»

– Осмелюсь заметить: не имеете понятия! Лосиная губа – исключительно с кровью! – оживленно протараторил он и мгновенно скрылся, ловко юркнув в сторожку, затем выскочил оттуда с горшком теста, а меня погнал мыться. «Не терпится приложиться, гм…» – подумал я грешным делом. Шутки шутками, а кто его знает, на что он способен в подпитии. Если вдруг взыграет в нем правдоискательский пыл и ему вздумается доказывать свою правоту кулаками – на самой высокой лиственнице от такого не спасешься. Стряхнет тебя с дерева, как спелую грушу.

Все лето по утрам мы купались в речке, но в последнее время, когда по ночам подмораживало, мы начали отступать от своего правила. Однако сегодня я решил: окунусь-ка разок. Может, больше и не доведется, ночи все холоднее, по утрам река курится, точно под ней кипят адские котлы, вдоль берега уже тянется кромочка белого льда, и тает она только около полудня, не раньше. Сегодня она еще держится, хотя солнце уже довольно высоко. Вода обжигает, как чистый спирт. Я, вроде пожилой тетеньки, приседаю разик, два, три – окунаюсь, а потом стремглав, скользя на камнях, лечу на берег. Не человек, а мокрая курица, ей-богу. Зато вся сонливость и хандра мигом испарились, точно их и не было. А Юлюс уже замесил тесто, хлопочет у костра. Переложил ком теста в объемистую жаровню, накрыл высокой крышкой и поставил на уголья. Потом набрал мелких, уже подернутых золой угольков и высыпал целую лопату на крышку жаровни: пусть не только снизу и сбоку, но и сверху получится румяная корочка.

– Ну вот, – сказал он, глубоко вздохнув. – Теперь можно и отпраздновать.

Он выдернул из земли вертела, на которых пеклось жаркое, поместил это изысканное блюдо на только что сооруженный стол, потом вдруг хлопнул себя ладонью по лбу, живенько забрался по приставной лесенке в наш лабаз и принес банку компота. Вот это жест! Размах, точно у подгулявшего купца. Мы же уговаривались не трогать компот до начала охоты. Сейчас еще можно собрать ягод, на худой конец – заварить брусничный лист, а зимой что станем делать, если уже теперь начнем лакомиться компотиком? Но Юлюс нынче такой, что я боюсь ему возражать. Снует туда-сюда, точно ему кое-куда пропеллер вставили, честное слово: на месте не устоит, все бегом да бегом, старается, суетится, размахивает руками. Придется, видно, хлебнуть с ним лиха – добром такое не кончается… Но все мои опасения развеялись как дым, едва мой друг налил в кружки спирта, разбавил компотом, перемешал ложкой и произнес:

– Давай выпьем за Янгиту! Сегодня ее день рождения.

Это было настолько неожиданно, настолько ново, что я онемел. Смотрел на сияющее лицо Юлюса, на его ясно-голубые глаза, кудрявую льняную бороду и чувствовал, как в горле нарастает острый комок, как что-то щиплет, разъедает глаза. Я и раньше волновался при виде счастливых людей, но сегодня это было не просто умиление. Я был и растроган, и в то же время испытывал зависть. Совестно признаться, но то была самая черная зависть, которая вызвала это сильное волнение. И как иногда со мной случалось, я почувствовал себя висящим высоко в небе и взирающим оттуда на землю. Видел себя в безбрежной тайге рядом с сияющим, блаженным от счастья Юлюсом и в то же время видел черепичные крыши Вильнюса с птичьего полета. Видел узкую улочку старого города, средневековый дом с замкнутым двориком, кривую яблоню, сплошь усыпанную розовыми цветками, и себя самого, затворяющего за собой дверь и уходящего прочь.

– Соскучился? – спросил я.

– Я всегда без нее скучаю, – проговорил, внезапно посерьезнев, Юлюс. А потом добавил: – Мы всегда этот день отмечали вместе, а в этом году сам знаешь, как все сложилось…

– И я подвернулся.

– Нечего греха таить – и ты подвернулся. Я иногда задумываюсь: к добру или не к добру я тебя встретил.

– С чего это ты?

– А с того, что иначе не бывает. Когда люди общаются долгое время, не день и не два, чаша весов, так сказать, обязательно тяжелеет, вопрос в том, какая чаша – добра или лиха. Ты чего лосятины не попробуешь?

– А ты?

– Вот я и спрашиваю. А может, перед тем выпьем еще по одной, а?

– Не многовато ли будет?

– Смеешься?!

– Я не против.

– А мне сегодня сам бог велел. Такой день.

– Как вы познакомились?

* * *

– Лежал я тогда в больнице. Помнишь, я тебе рассказывал про свое первое соболевание, когда мы остались в тайге без хлеба и без горсти муки, а самолет так и не прилетел по вине этого гада Крутых? Так вот, уложили меня в больницу с сильнейшим воспалением легких. Почти неделю провалялся в бреду, изредка приходил в сознание. Все тогда свалялось в одну кучу, и я еще долго потом не мог разобрать, где бред, где настоящая жизнь. Сущий кошмар, какая-то каша… Представляешь: и вот подходит к моей койке девушка. Красавица. Стоит у изголовья, долго смотрит своими черными глазами, трогает мой лоб – весь в испарине, гладит слипшиеся волосы, а потом улыбается этак и говорит: давай глазами обменяемся. Ну, хотя бы один глаз свой отдай мне… Сказала эту глупость, а сама сгинула. Я ведь только на минутку закрыл глаза, а открываю – ее уж и нет. Не слышал даже, как дверь затворилась. Исчезла. Как сон, правда? А может, это и был сон? Позже, когда температура упала и я перестал бредить, часто вспоминалась та девушка, и как трогала мой лоб прохладной ладонью, и странные ее слова. Обидно было, что все это был только бред, галлюцинация. А однажды в «тихий час» просыпаюсь и вижу: опять она. Опять стоит в изголовье койки и смотрит, только сейчас ничего не говорит, ладонью не трогает. Улыбнулась как-то невесело и вышла, ни звука не проронила. Ни шагов ее я не услышал, ни стука двери, ни малейшего скрипа. Я не верил своим глазам, сел на постели и сижу, а рядом со мной лежал старичок один, эвенк, он и спрашивает: «Ты чего, парень, может, надо что-нибудь?» Я и спросил у него: «Дяденька, был кто-нибудь в палате?» Старичок весь расплылся в улыбке, всеми своими морщинками просиял. «Внука мой приходил», – говорит. «Внук? Парнишка?» Это я допытываюсь, а сам ничего не понимаю. А старик сердится: «Какой парнишка, он – девушка, ведь говорю тебе: внука мой, Янгито. Очень добрый девушка».

С того дня я стал ждать Янгиту. Ведь в селенье у меня никого родных не было, никто меня в больнице и не навещал. Один раз, правда, был Федор, тот самый, с которым мы ушли из тайги за помощью, а потом я его оставил на дороге и эвенк Каплин его подобрал. Я ему сильно обрадовался, Федору-то, но свиданье наше минуты через две-три закончилось: явился Федор в больницу уже в подпитии, да с собой бутылку притащил, причем все норовил прямо в палате ее распить и непременно со мной, так что врач его и вытурил. С тех пор друг мой не показывался. Старика эвенка рядом со мной звали Антоном Петровичем. Мы с ним подружились. Очень был душевный старичок, и очень, знаешь, разговорчивый. Эвенки вообще-то народ молчаливый. Из них, как говорится, клещами каждое слово вытаскивай, а мой сосед разговаривал взахлеб, почти без передышки, рассказывал мне всякие истории да приключения, уйму интересных случаев из своей долгой кочевой жизни. Только вся беда в том, что я и половины не понял, потому что по-русски мой Антон Петрович изъяснялся хуже некуда. Зимой он охотился в тайге на соболя. Помню, рассказывал он, как шел однажды по следу с собакой чуть не трое суток, далеко ушел от оленьего стада, от чумов, спал на снегу у костра, а мороз в ту пору как назло ударил такой, что у самых толстых лиственниц стволы раскалывались надвое и в тайге грохот стоял, будто из пушек палили. И обморозил старик верхушки легких. Взять-то он соболя взял, но и самого болезнь скрутила. Родичи вызвали по радио вертолет и доставили старика в больницу. Когда Янгита не пришла на следующий день и следующий после него, Антон Петрович сначала рассердился, а потом вдруг испугался: «Вдруг случилась беда с моим внукой?» Но вот Янгита появилась. Какая-то робкая, глаза опущены – осторожненько протиснулась между моей койкой и дедом, села на табурет, начала что-то рассказывать по-эвенкийски, развернула гостинцы. Антон Петрович, как их увидел, губами зачмокал, точно дитя малое. Это были три мороженые рыбины. Три насквозь промерзших сига. Старик тотчас же достал нож и давай строгать рыбину, точно полено какое-нибудь. Тоненькой стружкой. Наделал этой самой строганины, что-то сказал внучке, и та пересела к нему на постель, а дед положил на табурет свою строганину и рядом – бумажку с солью. Кушай, говорит мне, здоровый будешь. Я взял один завиток, обмакнул в соль и даже не почувствовал, как рыба сама растаяла во рту. «Вкусно», – похвалил я, а сам смотрю не на деда, а на внучку. Но Янгита и сейчас глаз не подняла. Разглядывала свои руки, поглаживая ткань сумки, казалось, даже голоса моего не слышала. Тогда я спросил прямо: «Почему вы так долго не приходили, Янгита?» Она вся как покраснеет! Подняла на меня глаза и говорит: «Я тебя стыдилась». «Меня?» «Да, тебя», – говорит и глаз с меня не сводит, а глазищи у нее черные, глубокие, утонуть в таких недолго. Меня прямо в дрожь бросило от этой ее прямоты, я не сразу и сообразил, что ответить такой девушке. Ну, сказал все-таки, что стыдиться меня нечего, что я ждал ее, очень ждал, не меньше, чем дед. «Правда?» – она удивилась. «Правда, Янгита», – сказал я. Она так и расцвела, открыто радовалась, а ведь в палате, кроме нас с дедом Антоном Петровичем, были и другие больные. Мы втроем ели сырую рыбу, двух крупных сигов уничтожили, а третьего Янгита положила за окно, на подоконник. Дед Антон выговаривал имя своей любимой внучки как-то гортанно, отчеканивая каждый звук: «Ян-ги-то!» «Никогда и нигде я не слышал такого имени». «И не услышишь, – сказала Янгита, – больше ни у кого его нет». «И откуда же у тебя такое красивое имя?» – спросил я, но за девушку ответил Антон Петрович: есть, говорит, в Эвенкии такая река – Ян-ги-то. А потом уже сама Янгита рассказала, что река эта впадает в другую реку – Виви, а та – в Нижнюю Тунгуску. «Моя матушка Мария, – сказала она, – зачала меня на реке Янгито, вот и дала мне ее имя». Так и сказала: моя матушка Мария зачала меня… Произнесла эти слова без всякого стеснения, серьезно и уважительно. В тот день она пробыла с нами сколько можно было. Дежурная сестра ее просто за руки выволокла из палаты. Она ушла, а старик Антон и спрашивает: «Что, хороший у меня внука?» «Самый хороший внука на свете», – сказал я. А старик скривился весь и говорит: «Хороший человек не надо обида делать, а Янга – хороший человек, ты сам говоришь, ты обещай мне, что не делать обида». Я с легким сердцем пообещал ему, что никогда в жизни ничем ее не обижу. Так все и началось. Янгита стала ходить к нам каждый день. Никогда и ни с кем я не чувствовал себя так свободно, как с ними. Мы никак не могли наговориться, не успевали всего сказать друг другу, потому что дед Антон, как я уже сказал, сам был горазд поговорить, а не слушать его было бы просто кощунством. Однажды, когда мы так сидели и беседовали, я спросил у Янгиты: показалось ли мне это в бреду или так было на самом деле – правда ли она говорила, что у меня глаза как небо, и правда ли предлагала мне обменять хотя бы один глаз на ее черное око? Она опечалилась и признала, что так оно и было. Дедушка сказал ей, что я уже много дней общаюсь с иным миром и не обращаю внимания на земные дела. Она не поверила, тогда дед Антон предложил ей самой поговорить со мной. Вот она и наболтала всякой чепухи. Хорошо, что я не все запомнил, да не все и понял, потому что она многое сказала по-эвенкийски, чтобы порадовать дедушку. «А что ты мне еще говорила?» – спросил я. Но она только тряхнула своей смоляной головкой и не ответила. А так как я настаивал, требовал, она наклонилась к самому моему уху и прошептала: «Я предлагалась тебе в жены». И снова меня насквозь проняло от ее прямоты и искренности. В тот день я проводил ее по длинному коридору до самой двери, огляделся, нет ли кого поблизости, и наспех чмокнул в полураскрытые губы. Она сильно огорчилась, выпятила губы, как обиженное дитя. «Ты сердишься?» – спросил я. Она кивнула. «Не сердись, прошу тебя, ну не надо на меня сердиться, я ведь честно», – это я пытался оправдаться, а она как глянет мне прямо в глаза и спрашивает: «А зачем оглядывался? Боялся, что увидят, как эвенкийку целуешь, да?» У меня точно камень с души свалился. Я нарочно выждал, пока в коридоре соберется народ, обнял ее, прижал к себе и расцеловал. Так и началось! Наверное, все влюбленные думают, что у них все особенное – и любовь горячей и глубже, и как-то все поинтересней, что ли, чем у остальных. Что ж, это почти верно. Во всяком случае, мы с Янгитой так считали всегда и по сей день так считаем. Правда. Ну вот, потом меня выписали, а через неделю и дед Антон вышел. Янгита не пускала меня обратно в общежитие, где я раньше проживал. «Боюсь, – говорила она, – оскотинеешь ты там». И была права. В ту пору я точно по острию бритвы ходил. В армии отслужил, пробовал поступать на философский, да не прошел, ну и от отчаяния подался на Север, счастья искать. Отца с матерью уже не было. Дядя Егор пробовал меня отговаривать, просил остаться в деревне, но я не соглашался. Молодо-зелено, ну и понравилась мне бесшабашная жизнь… О нашем общежитии шла недобрая молва. Жили мы вшестером в одной комнате. Откровенно говоря, невеселое житье в такой компании: ночью по-человечески не выспишься – не тот, так другой приходит навеселе, всех подымает с постели, норовит продолжить веселье, а то возьмет гитару (была у нас такая, с разболтанными струнами) и давай орать песни про тяжкую долю бродяжью – «По диким степям Забайкалья», знаешь… хриплым таким голосом, осипшим от мороза да от выпивки. Самым завзятым полуночником был у нас Федор, про которого я уже тебе рассказывал, а еще Сашка Живодер. Оба они были отпетые типы – полсвета исколесили, но нигде не застряли основательно, нигде не прижились. Постоянной работы у них не имелось, да они и не старались приладиться ни к какому делу, хотя в поселке всюду требовались рабочие руки. Жили сегодняшним днем. Знаешь, из тех, которые любят говорить, что боженька дал зубы, стало быть, даст и хлеба. Что до зубов, то у Федора еще имелись свои собственные, а Сашка Живодер сверкал металлом – свои зубы он давно порастерял в разных потасовках. Ростом он был плюгав, из себя мозгляк, а норов – что у бешеной кошки. Чуть что, сразу лезет в драку, ну и липучий был, настоящая паутина, от которой не так-то легко отделаться. Через этот свой дрянной характер и получал по шее. Он и сам подшучивал: «За характер чистоганом платят!» И платил, дурак. На неделе не меньше двух раз приходил, кровью харкая. Такая у него была норма. Иногда он ее перевыполнял. Когда садился на мель, то есть в карманах не оставалось ни грошика, наш Саша начинал заниматься, как он выражался, зоологией. Были в поселке люди, которые из собачьих шкур шили высокие унты, вроде тех, что летчики носят, – никакой мороз их не брал, а еще – шубы, парками их называют, или спальные мешки. В такой парке или в мешке можешь хоть в самый лютый мороз лежать прямо на снегу и – ничего. Так что спрос на эти шкуры имелся немалый. И мастера эти охотно скупали собачьи шкуры. Всякие, лишь бы не линяли. Скупали за бесценок, а за свою работу выручали прилично. Приезжие очень их товар брали. Как приедет новенький, увидит эту красоту и отвалит сколько спросят, торговаться не станет. Командированные все больше интересовались. Известное дело, самая крепкая да самая лоснящаяся шкура бывает зимой. И как раз на зимние месяцы приходились Сашкины мели. А в такое время в поселке собак становилось вовсе мало, стаями они уже не бегали, как летом, но на Сашку их все же хватало. Подманит собаку у столовой или возле магазина, веревку на шею накинет и тащит домой. Здесь же, во дворе общежития, и повесит свою жертву на той самой веревке. Шкуру сдерет и за пол-литра сбудет ремесленнику. За это и прозвали его Живодером. А собачина ему на закуску шла. Он готовил это свое жаркое в комнате, жарил на железной печке и уплетал один, больше никто не мог заставить себя попробовать. После такого пира Сашка Живодер часто и являлся домой, харкая кровью. Это его хозяева погубленных собак отделывали.

Вот почему Янгита ни за что не хотела, чтобы я оставался в общежитии. Я бы мог снять комнату, деньги у меня были – как-никак за добытые шкуры я неплохо выручил, да попробуй найди комнату в поселке, где люди целыми семьями, как сельди в бочке, жмутся. Была у Янгиты квартирка – комната с кухней, она все меня уговаривала поселиться у нее, но я не решался – мало ли что, пойдут разговоры, сплетни, отравят жизнь молоденькой учительнице, а то и на всю жизнь пятно останется. Янгита ведь работала в школе. С нулевками. Шестилетних эвенкских ребят учила родному языку, который они успевали подзабыть – с колыбели по яслям да по садикам, где воспитатели по-эвенкийски не умеют. Странно, правда? Но так оно и было. Я и предложил Янгите пожениться как можно скорее. Сразу потащили документы, а неделю до свадьбы я ошивался-таки в общежитии, хоть и приходил туда только под утро. Тем временем из больницы вышел Антон. Он и был свидетелем на нашей свадьбе. Он да еще одна сотрудница моей Янгиты. Так мы прожили втроем до самого отпуска Янгиты. Они с дедом Антоном твердо решили, что я полечу с ними в тайгу к оленеводам, где жили Янгитины мать с отчимом и множество родных. Я и не возражал, даже был рад такой возможности, потому что тайга давно меня влекла… Так, значит… В ту весну нам повезло. Зима была тяжелая, много оленей болело, им требовалась срочная помощь, поэтому совхоз арендовал вертолет для ветеринарного фельдшера, для доставки медикаментов, а с ними полетели мы трое. Еще до отлета дед Антон отвел меня к директору хозяйства, и я оформился подсобным рабочим в бригаде оленеводов, где работала вся Янгитина родня. Понятно, не мог я прийти к ее родным с пустыми руками, а что купить – понятия не имел. Я спросил совета у Янгиты, и она, как всегда, ответила без всяких околичностей: «Самый лучший подарок, Юлюс, – это водка, потому как там, в тайге, ее никогда не бывает, разве случайно кто случится поблизости, забредет в гости, или я привезу. Так что придется, Юлюс, нам закупить ее много – и от меня, и от тебя». Я купил ящик водки и еще пять бутылок спирта. Янгита завернула водочные бутылки в бумагу, запихнула их в рюкзаки вместе с бельем, чтобы не звякали, не то пилоты, а особенно служащие совхоза, могут поднять шум из-за такого обилия гостинцев, к тому же каких гостинцев – мало ли что может случиться в тайге с подвыпившим человеком. А спирт она упрятала так, что даже дедушка Антон об этом не подозревал. Вся беда в том, что Антон Петрович в те дни, когда мы ожидали самолета, с тоски выпивал. Как пчела на мед – так льнул старик к бутылке. Это обстоятельство многое решило – нас отправили первым же рейсом, так как директор хозяйства искренне любил старика и прямо-таки приходил в бешенство, видя его пристрастие. А как не видеть, если дед Антон, как только отведает чертовых капель, сразу является в контору, как будто считает своим долгом регистрировать каждое свое подпитие. И не просто в контору, а обязательно в кабинет директора, ему, видите ли, про оленеводство поговорить приспичило. Так-то оно. Летели мы долговато, никак не меньше трех часов тряслись. Прямо на Север. В поселке снег уже давно растаял, а здесь он еще держался на вершинах гор, белел широкими пятнами в тайге и на замерзших реках да озерах. Как только я в иллюминатор увидал пирамиды чумов, которые жались на речном берегу среди редких лиственниц, когда приметил рассыпанное по тайге оленье стадо и малюсеньких человечков, сердце так и екнуло, точно чуя, что скоро все в моей жизни перевернется вверх тормашками… Вертолет покружил, выискивая место для посадки, а дед Антон Петрович пытался своим тонким голоском перекричать ревущий мотор, объясняя летчикам, что зимой, когда его везли в больницу, машина села на середине реки. Но то было зимой, а сейчас лед такой, что охнуть не успеешь, как уйдешь на дно. Пилот наконец приглядел полоску каменистого берега, снизился, но мотора не выключил, машина повисла в воздухе и едва коснулась земли колесами, а тем временем бортмеханик выскочил наружу, ломом потыкал грунт и оглядел всю площадку. Затем быстренько выскочили и все мы со своими рюкзаками и узелками, дедушка Антон Петрович тщетно умолял экипаж заглянуть в чум, на традиционный чай с олениной – команда спешила, и пришлось нам, пригнувшись, бежать со своими пожитками под рев мотора, уносить ноги от свирепо вращающегося винта, поднявшего несусветный ветер. Не прошло и минуты, как вертолет набрал высоту и скрылся из виду, а мы остались. Нас встретили всего две женщины. Янгита кинулась обниматься, а дед Антон пояснил: «Это моя ребенок, а это – другой внука». Я сообразил, что передо мной были мать Янгиты и старшая сестра. Все они оживленно говорили по-эвенкийски, а я да фельдшер Василий, совсем еще молодой парень, стояли в сторонке. Казалось, никому до меня дела не было, а спутники обо мне позабыли. Но вскоре разговор оборвался, и все три женщины повернулись к нам. Матушка Мария и сестра Ольга молча разглядывали нас с Василием, затем мать произнесла какое-то короткое слово, и я догадался, что она спросила – который, потому что Янгита громко засмеялась и показала на меня. Тогда теща робко шагнула нам навстречу, словно все еще сомневаясь, к кому же подойти, а я сделал шаг к ней, и мы обнялись. Она крепко похлопывала меня по спине, по плечам, словно проверяя, крепок ли, силен ли зять, а потом передала меня в Ольгины объятия. Затем мы подобрали свои узлы и потянулись вразброд к чумам. Дедушка Антон и все три женщины что-то мирно между собой обсуждали, потом Ольга увела Василия, должно быть, в свой чум, а Янгита мне шепотом сказала: «Нам с тобой поставят отдельный». Я вызвался помочь, но она запретила, поскольку испокон веков чумы ставят женщины. Никогда не думал, что так быстро может возникнуть жилье. Женщины подобрали ровное место, тотчас же воткнули кружком длинные сухие жерди, скрестили наверху их концы, внутри круга поставили железную печку, вывели в скрещение жердей жестяной дымоход, обтянули пирамиду брезентом – добро пожаловать! Янгита из материнского чума, где топилась печь, зачерпнула лопату угольев и перенесла их в печку нашего нового жилища. При этом она что-то приговаривала отрешенным голосом, и лицо у нее было вдохновенное, точно моя жена занималась камланьем. Я заговорил с ней, но Янгита не отвечала, продолжая священнодействовать. Она всыпала уголья в топку нашей печки, туда же отправила горсть щепок, затем, продолжая приговаривать каким-то не своим, по-прежнему отрешенным голосом, стала ходить вокруг печки, пока сухие щепки не занялись от угольев и не запылали ярким пламенем. Огонь вырывался в жестяную трубу, с гудением вылетал из чума. Тогда она улыбнулась и сказала: «Не сердись, но так надо, чтобы наш семейный очаг никогда не погас. А сейчас ты положи охапку дров, Юлюс». Я послушно вышел, набрал полную охапку дров, дотащил ее до нашего чума и добросовестно наполнил печку. Я проделывал это, воображая себя древним жрецом, что-то бормотал насчет вечного, священного огня. Вдруг я заметил, как изумленно расширились Янгитины глаза. «На каком это языке, Юлюс? – спросила она. – И что ты говорил?» Я тем временем завершил свой обряд, трижды сплюнув через плечо. «Заклинания творил, – ответил я. – На счастье. А говорил я по-литовски. Это мой родной язык». Ее глаза расширились еще больше. Она смотрела на меня точно на чудо какое-то и долго не могла прийти в себя, а потом проговорила: «Знаю, Балтийское море». «Да, Янгита, Балтийское море. И не так далеко от Ленинграда». Дело в том, что Янгита училась в Ленинграде в специальном вузе для народов Севера. Правда, закончить пединститут ей не удалось, бросила после третьего курса – слишком уж тосковала по родным местам, и тоска эта чуть было не задушила ее, пригнала домой.

В это время снаружи послышался звон колокольчиков. «Мужчины возвращаются из тайги, – пояснила Янгита. – Они видели вертолет и поняли, что прилетел дед Антон, вот и спешат отведать гостинцев, даже не подозревая, какой их тут ожидает сюрприз. Только прошу тебя, Юлюс, спирт покамест не показывай. Потом порадуем, когда все запасы спиртного кончатся. А все бутылки отдай маме. И сахар, и конфеты, и печенье тоже отдай ей, потому что она здесь самая главная хозяйка. Подарки можешь каждому вручить по отдельности, а что в общий котел – то маме». Мы с Янгитой выбежали из чума – поздороваться с мужчинами, вернувшимися из тайги. Эта картина запомнилась мне на всю жизнь. Они ехали верхом на оленях, те бежали рысью, а на шее у каждого оленя был подвязан колокольчик. Раскидистые оленьи рога, большие, прекрасные глаза этих животных, их изящный бег, ружья, закинутые за спину охотников, заткнутые за пояс топоры, какие-то хриплые, гортанные выкрики; обутые в мокасины, свободно болтающиеся ноги, темные, будто загорелые на южном солнце, лица и черные как вороново крыло длинные распущенные волосы – все это просто зачаровало меня, трудно было глаз оторвать от них, а потом, когда они по очереди пожимали мне руку и я почувствовал, какие у них загрубелые ладони, все в жестких мозолях, да увидел их добрые, участливые глаза, – я сразу понял, что попал к родным людям, от которых когда-то уходил, а сейчас наконец вернулся. Отчим Янгиты Афанасий, выслушав матушку Марию, обнял меня за талию и увел в свой чум, где тут же собрались все свои: Ольгин муж Степан, братья Янгиты Игорь и Кирилл, фельдшер Василий. Но по рассказам Янгиты я знал, что в бригаде живут еще двое родственников ее отчима Афанасия, а их почему-то не было видно. Старик Антон Петрович сидел на самом почетном месте, за печкой, в самом удаленном от входа углу – здесь теплее всего. Сидел он на оленьей шкуре, скрестив ноги, и был весь – ожидание, предвкушение праздника. Я раздал всем подарки, вручил все добро матушке Марии, она перед каждым поставила по маленькому столику, который и столиком не назовешь – это была широкая, гладко обструганная лиственничная доска с двумя прибитыми внизу кусочками дерева. На этот низенький, почти вровень с землей, столик она каждому ставила по эмалированной тарелке с дымящимися оленьими ребрышками, наливала половник ароматного отвара, а отчим Афанасий бережно, точно аптекарь, разливал водку: сперва в единственный стакан, а из него каждому в кружку. Когда пришла очередь младших братьев Кирилла и Игоря, матушка Мария что-то сказала, и поднятая рука Афанасия так и застыла в воздухе – наливать или нет? Братья в один голос стали умолять (и не понимая языка, можно было догадаться), чтобы им налили на равных, но матушка Мария не уступила, да и Антон Петрович как будто поддержал ее, поэтому ребятам плеснули самую малость, на донышке. Братья наспех поели и хмурые вышли из чума. «Надо оленей сторожить», – объяснила мне Янгита. А дед Антон недовольно качал головой, прицокивал языком и бормотал себе под нос о плохих молодых людях, которые не слушают старших. «Совсем не такая, совсем незнакомая молодежь растет, – жаловался старик. – Не то что в наше время, когда отцовское или материнское слово было свято. Бывало, отец велит, и идешь и делаешь, иной раз такое, что страшно вспомнить». Старик говорил по-русски. То ли хотел, чтобы я понял, то ли родные уже слышали его рассказы много раз, и я оказался единственным слушателем. А историю он поведал поистине жуткую. Случилось это тогда, когда деду Антону было двадцать лет и когда они с женой дождались «доченьки, которая вот она, сидит рядышком», – сказал он и погладил по плечу матушку Марию. В те времена их племя со страхом ожидало зимы, потому что зима каждый год несла с собой много беды и горя. Все зависело от охотничьей удачи. Испокон веков у каждого племени были свои охотничьи владения, но добыть там сохатого или дикого оленя бывало очень трудно, так как ружья у них были допотопные, никуда не годные, не сравнить с теперешними – сегодня и за двести шагов можно уложить наповал зверя. А в те времена охотились на оленей в пору их больших кочевий: весной стада диких оленей из тайги переходят в тундру, а ближе к зиме – возвращаются назад, в тайгу. Веками каждое племя знало звериные тропы, потому что веками олени ходили по одним и тем же местам, в тех же местах переходили реки, вброд или вплавь. Возле рек охотники и устраивали засаду. В укрытиях приходилось просиживать неделями, пока дождешься оленей. И не выскакивали на них, не накидывались, а позволяли зайти в воду, и только когда много их уже плыло по реке, выплывали им навстречу с обоих берегов. На легких челноках. Делались эти челноки из бересты или выдалбливались из цельного ствола. Это были такие легкие лодчонки, что один человек мог поставить такую лодочку себе на голову и нести ее куда хочешь. Итак, вытаскивали из укрытий эти челночки, садились по двое и нападали на плывущих по реке оленей. Острыми ножами перерезали им горло, а тех, что успевали выбраться на берег, пристреливали. Так племя запасалось мясом на всю зиму. Много оленей забивали. И вот выдался несчастливый год. Охота была плохая. Не было удачи. Мужчины племени просидели в укрытии чуть не десять дней. На этот раз дикие олени не спешили покинуть тундру. Лишь на десятый день охотники заметили большой табун, плывущий по реке. Но почему-то олени плыли не в обычном месте, а километрах в пяти выше брода. То ли почуяли засаду, то ли сменился вожак в их стаде и повел за собой всех новой дорогой, то ли еще что-то произошло, но охотники, просидевшие столько дней и ночей в засаде, только издалека увидели, как уплывает от них добыча. Не удалось добыть ни одного оленя. А впереди – долгая студеная да голодная зима. Правда, у каждого племени было стадо прирученных оленей. Но их берегли как зеницу ока. Еще бы – домашний олень, он и нарты тащит, и верхом на нем охотник едет, на спину домашнему оленю целый чум навьючишь, весь домашний скарб, все богатство племени. Словом, кочевому охотнику остаться без домашних оленей – конец, неизбежная гибель. Только под страхом смерти, только когда голод окончательно одолеет, отважится человек зарезать домашнего оленя. Со слезами резать будет. Да и то выберет самого дряхлого, обязательно самца, а молодых оставит на племя, не говоря о важенках: откуда приплода ждать, если самок порешишь! Все племя понимало, что зима предстоит именно такая, раз уж не удалось забить ни одного дикого оленя. И тогда отец Антона сказал перед всем племенем: как только на небе появится молодой месяц, ты, сын, поможешь мне снарядиться в край вечной охоты, к верхним людям. Антон пытался отговорить отца, утешал его, уверял, что днем и ночью будет бродить по тайге по звериным следам и обязательно добудет мяса, но отец стоял на своем и готовился сдержать слово: как только взойдет молодой месяц, покинуть этот мир. И помочь ему в этом должен был Антон, самый близкий человек и любимый сын. И требовалось от Антона следующее: надеть отцу на шею петлю из сыромятной оленьей кожи и затягивать до тех пор, пока отец не уснет вечным сном. Мать, узнав о решении своего мужа, должна была приготовить его к важному, великому кочевью – сшить новую одежду и обувь, чтобы они долго служили ему в краю вечной охоты. А поскольку она и сама решила отправиться вместе с мужем, то с первого же дня начала голодать. Ничего в рот не брала, целыми днями все шила для мужа одежду и торопилась, так как с каждым днем силы ее убывали, а руки ослабели настолько, что иногда не могли проколоть иголкой кожу. В назначенный день отец облачился в новую кухлянку, обул новые унты, расшитые бисером, а родичи зарезали любимого отцовского оленя, на котором он ездил на охоту. Все досыта наелись оленины, это был настоящий праздник, так как до того они много дней жили впроголодь. Только мать не прикоснулась к пище, не отведала ни крошки. Между чумов горел большой костер, они сидели вокруг огня, ели свеженину, а отец сказал: «Я ухожу, чтобы мой рот не объедал малышей, я много лет прожил, а они только начинают жить». Это были последние отцовские слова. После этого он поманил рукой Антона, подозвал его к себе и подал петлю сыромятной кожи с болтающимися деревянными ручками, освободил ворот кухлянки и подставил сыну свою тощую морщинистую шею… Отца похоронили там, где было стойбище племени. Над его могилой поставили маленький чум, к дереву оленьими жилами привязали голову любимого отцовского оленя с раскидистыми рогами, потом собрались откочевать на новое место, но не успели, потому что в тот же день следом за своим мужем к верхним людям отбыла и его изнуренная голодом жена.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю