Текст книги "Рыбы не знают своих детей"
Автор книги: Юозас Пожера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 38 страниц)
Смотрел он на весь этот галдеж чуть ли не с завистью: вот и раскрылись два человека, не страшась посторонних глаз, показались такими, какими были на самом деле. И ни одного не осудишь, если вдуматься. У обоих есть своя правда, и оба цепко держатся за нее… Юзе тоже как бы разделась на глазах у всей деревни. Она не только подтвердила все, о чем люди давно болтали, но добавила еще и то, чего от нее никто не ожидал. И, наверно, их никогда не терзает эта проклятая двойственность, потому что они говорят и поступают так, как думают, ничего не пряча за пазухой. Не так, как я…
Юзите вынесла на двор ведро топленого свиного жира и, увидев мужа, складывающего в мешок свой инструмент, набросилась на него:
– Что ты делаешь, дурень? Неужели эти железки грузить будешь? Сало оставляет, а железки везет.
– Помолчи, мать, – успокаивал Ангелочек и громко излагал свои мысли, словно ожидая поддержки от собравшихся односельчан. – С этими железками и с моими руками, Юзе, мы нигде не пропадем! Ясно тебе? И семян надо взять хотя бы мешочек. Пускай остаются, пускай проваливаются сквозь землю и сало, и все остальное, но инструмент и семена я в первую очередь гружу. Ведь с этого жизнь начинается.
– Как знаешь, – сказала Юзе и подзывала соседей, торопливо раздавала небогатый домашний скарб – кому кровать, кому лишнюю перину, подушки, кастрюли, стол, стулья… Перед тем как отдать что-нибудь, все оборачивалась к Кучинскасу, спрашивала, может, он возьмет, но тот каждый раз твердил:
– Мне ничего не надо.
А Ангелочек потел у грузовика, закидывая отобранные вещи. Одному было тяжело погрузить мешки, и Чибирас приказал парням:
– Помогите.
Те мигом побросали все в грузовик, офицер поднялся на скат, заглянул в кузов и присвистнул:
– Ничего не выйдет. Тебе одному половина вагона потребуется.
– Ведь лишнего ничего не беру.
– Выбрось половину.
– Господи, да здесь самое необходимое.
– Говорю, выбрось половину. Не выбросишь сейчас, потом другие выбросят.
– Боже мой, – снова начал было Ангелочек, но у офицера лопнуло терпение:
– Не торгуйся! Здесь не базар. Поступай, как сказано, да побыстрей!
Ангелочек оглядывал кузов, раздумывая над каждым узлом, разводил руками, позвал было жену, но та стояла, прилипнув к боку Кучинскаса. Тогда Ангелочек сплюнул, рубанул рукой воздух и принялся сбрасывать вещи через борт: шмякнулся о землю мешок муки, пузатый узел с перинами и подушками, два мешка картошки, бочка для засола мяса, перетянутый веревкой узел с поношенной одеждой и наконец – большая липовая лохань, в которой Юзе собиралась купать новорожденного. Лохань громыхнулась о землю дном и треснула. Ангелочек смотрел, смотрел на разбитую вещь, пока его глаза не увлажнились, потом смахнул непрошеную слезу, устыдившись своей слабости. И другим стало не по себе.
– Не тех везем, – сказал Чибирас. – Будь моя воля – очистил бы эти деревушки от гадов… А теперь бандитских нянек оставляем, чтоб и дальше для них свежий хлебушек пекли.
– Хватит! Кончайте! – крикнул окончательно выведенный из терпения офицер и приказал: – Сажайте бабу – и поехали!
Тут и началось. Едва только ребята Чибираса приблизились к Юзите, та обвилась руками вокруг шеи Кучинскаса и снова пронзительный крик разлетелся по всей округе. Мужчины видели, что по-хорошему тут ничего не сделаешь. Они пытались оторвать Юзе, но та словно прикипела к Кучинскасу – и ни с места!
– Тьфу! – сплюнул Ангелочек, отвернулся и опустился на мешок, обхватив руками голову.
Винцас видел, как Агне торопит Стасиса, почти силой, уцепившись за рукав, тащит его в сторону, но тот не торопится, что-то говорит, и они остаются, стоят, словно отшельники, словно боясь подойти поближе. Женщина кричала не своим голосом. Без слов, без стонов и оханий, кричала, будто ее режут, пока сам Кучинскас не схватил ее руки и не снял через голову, как хомут с лошади, потом обнял женщину, и, послушную, как овечку, повел к грузовику.
– Как только окажетесь на месте, дай знать… Распродам все и приеду с девочками. Только ты не медли, в тот же день дай знать.
Юзе кивала головой, смахивала рукавом льющиеся ручейками слезы и, казалось, успокаивалась, смирялась с судьбой. Но когда офицер приказал залезать в машину, она снова обвила руками шею Кучинскаса и опять разразилась пронзительным криком. Тут уж парни не выдержали. Едва Чибирас кивнул головой, они подскочили, оторвали руки Юзе, схватили ее и чуть ли не закинули в кузов, даже платье задралось. Не мешкая, и сами попрыгали в машину, но та, словно нарочно, чихала, захлебывалась, и Юзе вновь принялась кричать, вырывалась из рук мужчин, намереваясь броситься к Кучинскасу, который стоял рядом с грузовиком и утешал:
– Ты не переживай, Юзите… Я в тот же день, слышишь, в тот же день, как только узнаю… Распродам все и приеду к тебе…
– В задницу головой ты поедешь, боров проклятый! – прорвало Ангелочка, вскочившего с места. – Сделал свое дело – и сгинь с глаз! – кричал во все горло, но тут взревел мотор, машина резко дернулась вперед, Ангелочек не удержался на ногах, упал, все еще продолжая что-то кричать, но что – уже никто не расслышал.
Машина умчалась по большаку, а Кучинскас – за ней. Завалившись в повозку, хлестнул еще не остывшего воронка и выкатил со двора, словно решив во что бы то ни стало догнать умчавшуюся машину.
Винцас смотрел на удаляющуюся повозку, слышал, как оживились люди у забора, как теперь они громко заговорили и смеялись над всем, что здесь происходило. Лишь свои слезы солоны, а чужие – водица, подумал, вот так же смеялась бы деревня, если бы, не приведи господь, узнала его сокровеннейшие мысли и желания. Такими мыслями, увы, ни с кем не поделишься и никому не пожалуешься. Какой бы ни была твоя боль, всегда отыщутся такие, которые разглядят и то, над чем можно посмеяться или хотя бы с позиций праведника решить, что не кто-то другой, а именно ты виноват в этом. Так уж устроен человек. Мы только прикидываемся, что чужая беда тревожит нас не меньше собственной, а на самом деле печемся лишь о себе… Умер сосед – вздыхаешь со всеми, но в душе счастлив, что не твой дом посетила смерть; подохла у кого-то корова – слава богу, не моя; вот увезли Ангелочка, а каждый наверняка благодарит бога, что не в его двор заглянула такая беда… Иначе и быть не может, потому что каждому хватает своих бед, огорчений и забот. Это только кажется, что в жизни другого все идет как по маслу. Попытался бы пожаловаться кому-нибудь – засмеяли бы: и здоровы все, и зарплата неплохая, и свой участок земли, слава богу, и скотины полон хлев, и о кормах самому беспокоиться не надо – лесники и скосят и привезут… Чего больше требуется человеку? Живи и не гневи бога, скажет каждый. А что ты задыхаешься, словно рыба подо льдом, что жизнь тебе не мила – никому в голову не придет, а если сам проговоришься – дураком обзовут. Так живешь, словно по долгу, словно по привычке, чужой для близких, нужен лишь постольку, поскольку нужен: отец, надо то, отец, надо это… Неужели извечно так было, неужели с незапамятных времен тянется эта отчужденность отцов и детей? Отец готов все отдать сыну, сердце из собственной груди вырвать, а сын спиной к нему поворачивается… Неужели и другие так живут, неужели и другие отцы так мучаются, сознавая подобное к себе отношение, – нужен лишь постольку, поскольку нужен… Можно, конечно, и так прожить жизнь, как проживают многие люди. И никто не осудит. Наоборот. Проводят на кладбище и добрым словом помянут: честный, терпеливый был человек. И никому в голову не придет, что зарывают, можно сказать, неродившегося человека… Глупо все устроено на этой земле. Человек добровольно впрягается, тянет ярмо всю жизнь, заглушая в себе все самое прекрасное, не позволяя прорваться настоящему чувству, скрывая его, будто злодейское преступление… И откуда это пошло, с чего и когда зародилось лицемерие, если мы и впрямь дети природы, неотделимая частица ее, как часто любим говорить. Ведь любовь – прекраснейший подарок природы человеку. И в песнях ее воспеваем, и книги о ней пишут, и театр, и кино, кажется, ею только и занимаются. Но все это вроде красивой выставки, отгороженной от тебя толстым небьющимся стеклом: пожалуйста, смотри и восхищайся, сколько душа желает, но трогать не смей! Словно сговорившись, все набрасываются как раз на того, который не довольствуется восхищением издали, а пытается сам прочувствовать свою любовь. Не чью-то, а именно свою. Пусть и не совсем свою, пусть лишь наполовину, потому что каждую любовь приходится делить пополам… Скорее не делить, а складывать две половинки… Но что же делать, если вторая половина уже отдана кому-то другому, куда же девать свою половину, если она ни к кому не подходит? Черт возьми, как все запутано и сложно. И не кто другой, а сам человек все перемешал и перепутал. Все из-за своего безумного стремления быть властелином природы, возвыситься даже над самой природой, создавшей его… Разве не чушь?..
Так спорил он со своим миром и с собой и не мог найти прямого, определенного ответа. И страшно от этих мыслей, а они не отпускают, не отогнать их, грызут и грызут днем и ночью, словно короед здоровое дерево.
* * *
Как и договорились, они с Шиповником встретились у большой сосны. Он пришел, когда весенний день уже угасал. Садящееся за лесами солнце еще лизнуло лучом верхушку большой сосны, а потом все густеющие сумерки накапливались в лесу, и только высоко в небе горел пурпуром краешек облачка. Прощаясь с уходящим днем, пели, щебетали, чирикали птицы, изредка протяжно покрикивал бекас, где-то стороной, посвистывая, пролетали вальдшнепы, но вскоре все затихло, погасло и зарево на облачке, ничто теперь не тревожило погруженную в сон пущу. Он стоял, прислонившись к стволу сосны, терзаемый упреками совести из-за Агне. Как-то глупо все получилось. С самого начала не тем путем идет. Было бы куда легче для обоих, если б все откровенно высказал… Тем более что никто ему этого не запрещал, оставили решать самому: хочешь – говори, хочешь – молчи, потому что сам лучше знаешь свою жену, можно ли посвятить ее в такую тайну. Надо было доверить. С самого начала, еще до переезда в деревню, надо было сказать… Подготовилась бы, и теперь не пришлось бы мучиться обоим из-за таких вот отлучек, как сегодня. Когда подумаешь, на самом деле нелегко ей, бедняжке: никогда ничего подобного не было – уходит муж на ночь из дома, а жена не знает, ни куда, ни зачем он идет, ни когда вернется.
Такого расстроенного и окликнул его словно из-под земли выросший Шиповник.
– Здравствуй, Бобер. Все в порядке? За тобой никто не приползет?
– Все в порядке.
Шиповник сунул в рот пальцы, и резкий свист, словно острый нож, полоснул по покою леса, а через некоторое время послышался приближающийся топот ног, и из сумерек вынырнули Клевер, Клен, Крот и еще один, незнакомый. Клевер протянул ему ту же, что и в прошлый раз, винтовку, потом свободной рукой похлопал по плечу, словно ближайшего друга. И другие подходили, пожимали руку, а когда приблизился новенький, Шиповник представил:
– Познакомься, Бобер, это – Жильвинас.
Едва взглянув в лицо, он тут же узнал Пятраса Лауцюса.
– Здравствуй, Пятрас, – сказал, но тот, словно обжегшись, отдернул руку, а Шиповник тут же взбеленился:
– Здесь нет ни Пятрасов, ни Йонасов. Тебя предупреждали, что ни при каких обстоятельствах нельзя вслух произносить настоящее имя… А фамилию – тем более. Это равносильно предательству, последствия которого тебе известны.
– Вырвалось как-то…
– В последний раз, – сказал Шиповник, и Стасис понял серьезность предупреждения, однако в душе радовался. Их поведение сомнений не вызывало: Жильвинас – не кто иной, как Пятрас Лауцюс. Только из-за этого стоило сегодня прийти сюда, потому что семья Лауцюсов большая – три сестры и четыре брата, и наверняка все в одну дудку играют, все на лес глядят, хотя и живут дома… А может, и у них так, как у него с Винцасом?
Шиповник сказал, что сегодня они должны сделать то, что не получилось в прошлый раз. А еще, добавил он, надо будет сжечь конюшню. Колхозники согнали под одну крышу всех лошадей. Мол, этой весной сообща начнут обрабатывать землю. Пусть пашут носами, баб запрягают. Надо уничтожить конюшню вместе с лошадьми.
С этими словами Шиповник подошел ближе и, вытащив из кармана горсть патронов, пересыпал в ладонь Стасиса. – «Это – другое дело», – подумал он, вспомнив, как в прошлый раз получил всего два патрона.
– Значит, в бывшие хлева Пятрониса? – спросил Стасис.
– Да.
– Но они каменные. Как подожжешь?
– Только две боковые стены каменные, а остальные – деревянные, – сказал Шиповник и, немного помолчав, добавил: – Вот и будет расплата за семью Ангелочка.
Стасис подумал, что у Шиповника в деревне есть свои глаза и уши. И не так себе, а хорошие уши, если обо всем так быстро узнает. Еще и десяти часов не прошло, как увезли Ангелочка, и на тебе… Он перебрал в мыслях всех соседей, но и теперь не мог выделить никого, потому что заподозрить можно любого… А Винцас? Спросил он себя и удивился, что и родного брата не может выделить среди других. Хитрее лисы. Одному богу или черту известно, о чем думает братец, что носит за пазухой. Скользкий как уж. Без рукавиц не возьмешь… А Шиповник говорит, что сегодня пойдут Жильвинас и он. Все трое – школьные товарищи. Пока что между ними не пробежала черная кошка, и у Жаренаса нет оснований подозревать их. Откроет дверь, впустит. Тогда обоих – и мужа и жену – к стенке. А потом – к хлеву. И чтоб никаких замедлений!
Они гуськом направились прямо через лес к Маргакальнису. Впереди Жильвинас, которому в этих лесах известна каждая колея, каждая звериная тропа. За ним – Крот, а ему в спину смотрел Стасис и слышал, как они толковали об этом хлеве Пятрониса. Крот утверждал, что так и надо этому живодеру Пятронису… До войны ему пришлось год батрачить в этом хозяйстве. Мог бы – из дерьма сок выжимал бы… Таким был. Правда, жратвы давал досыта, но и требовал за каждый кусок. Об отдыхе и не мечтай, от зари до зари в упряжке, как ломовая лошадь…
– Говорят, Пятронис в Америку сбежал, – доносится голос Жильвинаса, а Крот продолжает:
– Унес шкуру… Вместе с немцами сбежал. В американских банках у него были деньжата. Живет да поплевывает, а мы тут кровь проливаем. Когда кончится все, он мигом с американцами заявится и опять начнет барствовать, как барствовал… Так что не жалко этого хлева… Пусть сам за свой хлев повоюет…
Стасис слушал обрывки этого разговора, и в его памяти возникла картина детских лет: возвышающаяся на дворе хутора Пятрониса крыша огромного погреба с широкими дверями; стоящая у двери пароконная телега, груженная мешками с картошкой; коренастый человек с короткими руками (это был Крот) хватает мешок в охапку и, словно подушку, снимает с телеги, забрасывает себе на плечи и скрывается в дверях погреба; потом, лет через пять или шесть, в знойный июньский день полицаи согнали в подвал еврейских детей… Бросали словно мешки с картошкой, считая: один, три… десять… Казалось, что хозяин пересчитывает пригнанных с пастбища и закрываемых в загоне ягнят… Проплывали перед глазами картины далеких лет, а сам он думал, какие пути привели Крота в отряд Шиповника… На самом деле неисповедимы пути господни. А Костасу Жаренасу пусть они поцелуют… Увидят его, как собственные уши. Слава богу, вовремя предупредил, чтоб Костас берегся, чтоб не позволял жене ночевать дома и сам не ночевал… «Пусть локти со злости грызут», – думал он, не отставая от Крота и слыша, как за спиной тяжело дышит Клевер, как ухают его шаги, словно не человек идет, а какое-то слоноподобное создание. Видать, приставили меня стеречь. Еще не доверяют… И в тот раз, и теперь Клевер – ни на шаг в сторону, все рядом держится, словно привязан невидимой веревкой. И когда это кончится? Если и дальше так – плохо дело. Немногое сделаешь с таким ангелом-хранителем… И почему здесь оказался Пятрас Лауцюс? Правда, от армии он как-то иначе отвертелся, не убегал в лес: получив повестку военкомата, с чьей-то помощью бумажками запасся, оказался негодным к службе, хотя никогда не жаловался на здоровье, скорее наоборот – при каждом случае старался похвастаться, сколько у него силушки, как сам говорил… И жестокий был. Птенцов из гнезда вынимал и мучил… А потом хоронил, распевая церковные псалмы. И крестик на могилу устанавливал… Костас хотя и послабее, но частенько его поколачивал. Верткий был. И всякие приемы знал…
А этого все увальнем звали, хотя и боялись, потому что угодивший в его лапы вырывался только порядком помятым… Неужели и он так: днем дома, ночью в лесу? Так вернее. И перед соседями, и перед властями…
Остановились они перед выходом из леса, как и тогда. Шиповник еще раз шепотом повторил, кому куда идти, где укрыться, где собираться потом, когда все будет кончено. И его шепот, и звенящая тишина дремлющей пущи вызывали у мужчин дрожь, их дыхание стало прерывистым, словно с похмелья, а Стасис улыбался про себя: поцелуете замок и вернетесь с поджатыми хвостами, как те псы после неудавшейся свадьбы. Ему даже весело стало, когда он вообразил, как вытянутся их лица.
А потом они стояли, вслушиваясь, но от деревушки не долетало ни малейшего звука.
– Пора, – сказал Шиповник.
И снова Стасис шел первым, снова, как и в ту ночь, осторожно перешагнул через обвешанную банками проволоку забора, снова крался, съежившись, через заброшенную залежь, снова оставил в кусте сирени Шиповника… Все повторялось, но что-то было и не так, как в ту ночь, только он не мог понять, что именно. Это длилось недолго, пока он крался через залежь, но ему показалось, что возникшая тревога невыразимо затянулась и никогда не кончится, как и эта полоска заброшенной земли. И чем ближе к дому, тем большее беспокойство охватывало его, но он все еще не понимал, откуда и почему возникла эта тревога, что случилось. Еще шаг – и случится что-то непоправимое, словно наступишь на мину или свалишься в пропасть. Его колотила дрожь. И вдруг понял: от избы Жаренаса доносился запах дыма. В темноте он не видел дыма, даже трубы не рассмотрел, но нюхом уловил такой близкий, настолько хорошо знакомый запах, что даже ноги подкосились.
– Чего стал? – услышал над ухом шепот Жильвинаса, и словно прозрение кольнула мысль: «Не впервые ты, Пятрюкас, на такие дела идешь, если держишься, будто собрался на зайца охотиться». Он все еще стоял, ловя запахи, словно охотничий пес, окончательно убеждаясь, что не ошибся, – из избы Жаренаса на самом деле тянуло дымком. Неужели никто так и не предупредил его? Такую оплошность простить нельзя, кто бы ее ни допустил… А может, Жаренас махнул рукой на все предупреждения: сколько скитаться по углам, словно бездомный пес. Страх, как и все на земле, не вечен. Он приходит и уходит, как и все остальные чувства. И, как ни странно, чем больше доводится человеку испытать его, тем быстрее он теряет свое значение… А если ребята устроили в избе засаду? Самый глупый выход, конечно, протянуть ноги от пули своих. Большего парадокса не придумаешь, но жизнь сама их подсовывает, лишая возможности выбирать… В данном случае и выбирать не из чего, потому что любое зло одинаково плохое… «Позвольте спросить, могу ли я, в худшем случае, стрелять в человека?..» – «А что бы ты мне посоветовал, если бы мы поменялись местами и об этом я спросил бы у тебя? Понял?..» А может, только почудился дым, может, он не из трубы Жаренаса, может, из деревни легкое дуновение ветра несет его запах? Дай бог, чтоб так и было, думал он, шаг за шагом приближаясь к дому. Окна черными глазами смотрели в ночь, а что за этими окнами – одному черту известно… Может, ребята ждут, подпускают ближе, а потом вдруг застрочат автоматы, посыплются стекла, но ты уже ничего не будешь слышать и ничто тебя больше не будет интересовать… Как говорил покойный Матаушас, когда напивался: «Матушка, милая, вот это влип!»
Он даже вздрогнул, когда Жильвинас толкнул его в спину и зло прошипел:
– Какого черта ждешь? Хочешь, чтобы удрал?
Странно, но это злое шипенье мгновенно вернуло ему самообладание. Так бывало в детстве, когда мать водила его на болото за клюквой. Там кишмя кишели змеи, и было страшно ставить ногу между кочками, но страх исчезал, когда слышал шипение змеи, потому что шипением она выдавала себя, ты замечал свернувшуюся на мшистой кочке полосатую, а когда видишь – чего бояться? Пусть она боится… Теперь он шагал быстрее, не крался съежившись, а шел во весь рост и сразу же очутился у двери. Замка, этого большого замка, на который он возлагал столько надежд, не было. Теперь не осталось ни малейшего сомнения, что теплый запах дыма доносился из этого дома, но это уже не имело значения, потому что он знал, как поступить. Решение пришло внезапно, и он больше не рассуждал, постучал костяшками пальцев в дверь, подождал минуту, потом снова начал стучаться, пока в сенях не раздался голос Жаренаса:
– Кто там?
– Я, Костас.
– Кто ты?
– Шална. Стасис Шална.
– А-а-а, – послышался как будто разочарованный голос.
– Я не один, – весело сказал Стасис, надеясь, что там, за дверью, поймут его предупреждение.
– А с кем?
– Общий наш товарищ. Увидишь… Чего же ты боишься, почему не открываешь?
– Чего мне тут бояться? – равнодушно донеслось с той стороны, и в тот же миг Стасис услышал скрежет отодвигаемой щеколды, дверь распахнулась широко, до конца, и он увидел белеющего, в исподнем, Костаса Жаренаса. – Заходите.
– Жена дома? – спросил он, переступая через высокий порог.
– Нету. К родителям уехала, – сонным равнодушным голосом ответил Жаренас, а он во мраке нашел его ладонь и стиснул что было силы.
– Жаль, что хозяйки нет, – говорил, что приходило на язык, а сам так сжимал ладонь Жаренаса, что даже суставы трещали. Тут и последний осел должен понять значение этого, тем более что видит – пришли они не с пустыми руками. – Веди в избу, покажу нежданного гостя.
Жаренас, кажется, понял или хотя бы почувствовал, чем все пахнет, потому что тоже сжал его ладонь, поспешно нырнул в избу, зашлепал босыми ногами, а Стасис нарочно медлил, шел на ощупь, словно слепой, одновременно сбрасывая с плеча винтовку. Пока они, играя в прятки, миновали темные сени, пока переступили порог избы, Костас уже успел накинуть на себя кое-какую одежонку и сверкнул им в глаза лучом фонарика. Стасис мгновенно обернулся и, не поднимая винтовки, выстрелил в освещенного Жильвинаса.
– Костас, спасайся, – сказал и выстрелил в потолок, а потом уже в дверь, через которую выскользнул Жаренас.
Он выскочил следом, видел бегущего через сад Костаса, слышал, как со всех сторон затрещали выстрелы, сам пускал пулю за пулей, гонясь за беглецом, видел, как тот споткнулся, но снова вскочил на ноги и исчез – слился с черной стеной леса.
– Упустили, олухи! – подскочил Шиповник.
– Далеко не убежит. Досталось и ему, – сплюнул Стасис, тщетно пытаясь унять пробирающую его дрожь.
– Ты ранен?
– Нет… Жильвинаса уложил.
– Насмерть?
– Не знаю.
Подбежали и остальные, запыхавшиеся, с трудом переводя дыхание.
– Как в воду, – сказал Клевер.
Шиповник вздохнул и направился к избе. Все последовали за ним. При свете спичек осмотрели упавшего у двери Жильвинаса. Он лежал навзничь с открытыми глазами, при слабом свете спички блестела набежавшая на пол черная лужа крови, но Шиповник присел на корточки, слушал, прижав ухо к груди Жильвинаса, а Стасису казалось, что эти секунды никогда не кончатся. Никогда, даже на фронте, он так не жаждал смерти другого человека. Это желание заслонило все остальные чувства и мысли. Только единственная мысль звенела, повторялась без конца: мертвые молчат, мертвые ничего не знают, мертвые уносят с собой все тайны.
– Конец, – вставая, сказал Шиповник. – С собой взять не сможем. Сейчас же поджигайте дом, чтоб никаких следов не осталось.
Он сам снял висевшую над столом керосиновую лампу, побрызгал на стены, облил труп Жильвинаса и зло сказал:
– Давайте спичку! Чего ждете!
Стасис чиркнул спичкой, поднес к стене, и пламя жадно вцепилось в смоченные керосином старые бумаги, начало извиваться, его язычки побежали по полу вдоль стены.
– Теперь к хлевам, – сказал Шиповник.
Словно от погони, они бежали в деревню, не проявлявшую никаких признаков жизни, хотя было ясно, что не глухие тут живут, не могли не слышать выстрелов… Но ни одно окно не засветилось, не приоткрылась ни одна дверь, не послышалось ни звука, только топот их ног… Стасис бежал вместе со всеми, слышал, как ухают сапоги мужчин, как они глубоко и с присвистом дышат, да и сам он хватал ртом воздух, словно его душили, но задыхался он от радости и тревоги. Сам Шиповник помог ему, не удосужившись осмотреть труп Жильвинаса: ружейную пулю нетрудно отличить от пистолетной… Только от ружейной пули, пронизывающей насквозь, может набежать такая лужа крови. Как же это не пришло в голову Шиповнику, который, несомненно, видел не один и не два трупа, изрешеченные пулями из пистолетов, автоматов и винтовок… «А может, прикинулся, может, спешка отодвинула минуту выяснения? Но теперь уже никто не докажет обратного, все будут знать только ту правду, которую расскажу я… Только мою правду… Свою правду Пятрас Лауцюс унес с собой. У меня не было иного выхода… „Только в самом крайнем случае можешь поднять оружие на человека…“ Хуже и быть не могло. Во всяком случае, для меня… Слава богу, еще ни один мертвец не воскрес… А патроны? А если Шиповник сосчитал выстрелы? Сколько патронов дал, конечно, знает… Нет сомнения, знает, сколько было в ладони… А если сосчитал, сколько выпустил, одного не хватит… Но и сам дьявол не подсчитал бы в такой заварухе, когда гремит со всех сторон. И не об этом он думал, когда из-под носа ушел Жаренас… Сам тоже строчил из автомата. Никто ничего не докажет. Все поглотило пламя…» Стасис, не останавливаясь, обернулся назад и увидел огненные столбы там, где стоял дом Жаренаса. Кончено! Теперь все… Слава богу, что не было Жаренене. Обоим уйти не удалось бы. Как знать, что теперь с Костасом… Счастье, что ни крупинки снега не осталось, а на голой земле или лесном мху ничего не увидишь, не пес – по запаху не найдешь, лишь бы не насмерть… Если насмерть, не поднялся бы, а ведь вскочил и убежал, словно потревоженный заяц.
Задыхаясь, хватая ртом воздух, они остановились перед дверью хлева Пятрониса. Ни сторожа, ни замка – ничего. Ни живой души, словно вымерли все. Даже дряхлый старик носа не высунет, хотя хутор Жаренаса пылает, огонь с шумом взбирается до самого неба, жутким светом озаряя стену леса, единственную лесную дорогу, дворы, поленницы дров… Скоро и здесь заполыхает. Крот уже исчез в распахнутой двери хлева, провалился в черную дыру, все они бросились следом, словно желая убедиться, на самом ли деле они нашли то, что искали. В темноте ничего не было видно, только повеяло теплом и уютом от сена, пота животных, запахов навоза, от этого спокойного дыханья лошадей, от шороха выбираемого сена; он будто возвратился в безмятежное детство, когда верил, что в ночь на рождество животные заговаривают человеческим голосом, и тайком подстерегал этот час, потому что было любопытно узнать, о чем они разговаривают между собой… Огонек спички выхватил сморщенный лоб Крота, перекошенное лицо, широкие ладони с толстыми пальцами; кони застучали копытами по деревянному настилу, захрапели, и спичка погасла, словно потушенная тревогой животных. Снова забренчал коробок, снова вспыхнул огонек, как далекая молния в черной ночи. Он увидел стоящего рядом Шиповника, наблюдал, как тот роется в карманах, потом грубо ругается, отвратительно ругается, кричит, долго ли они еще будут копаться, может, задницы отяжелели, приказывает немедленно поджигать со всех сторон и сует спички Стасису в ладонь, толкает вслед за Кротом. Коробок спичек маленький, тонкие палочки выскальзывают из пальцев, ломаются, он чиркает не тем концом, копается в кромешной темноте, пока у другой стены хлева в руках Крота вспыхивает пучок сена. Сено скручено жгутом, и кажется, что Крот собирается опаливать свинью, но там не свинья, там копна сдвинутого к стене сена вперемешку с этой проклятой соломой; пламя от факела Крота лижет копну, и в хлеву светает, словно взошло солнце… Лошади прядают ушами, бьют копытами, храпят, поворачивают головы в сторону огня, и в больших, наполненных испугом их глазах отражаются отблески пламени. Ближайший к двери саврасый пытается встать на дыбы в своем тесном стойле, но голова не поднимается выше яслей, крепкая цепь, словно укрощающая рука, осаживает лошадь назад к земле, он перебирает задними ногами, трясет головой и вдруг ржет, широко раскрывая пасть, даже белеют крупные зубы. А пламя уже потрескивает в нескольких местах, вползает в наполненные ясли, пожирает сено, лезет еще выше, к потолку, и Стасис задыхается, ему не хватает воздуха, и он, давясь кашлем, выбегает на двор, вытирает слезы, а в глазах все еще стоит охваченный ужасом конь и перекошенное лицо Крота… Кошмар! Бесконечный кошмар! Крестьянин собственными руками сжигает живыми лошадей! Даже в самой страшной сказке ничего подобного не услышишь, да и услышав, не поверишь в такое святотатство… А лицо, какое лицо! – словно в миг сладчайшей мести, словно эти лошади виноваты во всех его несчастьях и муках. И теперь, выскочив на двор, Крот поспешно закрыл дверь, оглядевшись, схватил кусок доски и подпер им это жуткое ржание, этот безысходный храп и стук копыт. Стасис и не глядя видел, как пламя заполняет все нутро хлева, хватает за ноги, за гривы лошадей, переливается через мечущиеся, прикованные цепями живые тела, и уже не соображал, на самом ли деле так было или померещилось, что чувствует запах горелого мяса… Этот запах заслонил все, что до сих пор острым осколком стекла буравило уголок мозга: и упреки Агне, и Жаренаса, и Жильвинаса, лежащего навзничь в луже крови с открытыми глазами…
И в это время со стороны пылающей, окутанной искрами усадьбы Жаренаса показалась летящая на бешеной скорости пароконная повозка.
– Стрибаки! – крикнул Клевер.
И те и другие видели друг друга, не могли не видеть, потому что деревня была освещена, как во время войны ракетами, от света которых, казалось, не спрячешься даже под землей. Стасис бросился за угол хлева, видел, как с летящей повозки скатываются на землю мужчины, узнал Чибираса, который уже бежал сюда, строча из автомата, и пули засвистели в воздухе, словно пчелы в медоносную пору…
– В лес! – услышал Стасис команду Шиповника; сжимая в ладони оставшиеся патроны, видел, как первым бросился в сторону леса Клен, за ним – Клевер, Крот; видел направленный на него автомат Шиповника, выстрелил раз, другой в направлении Чибираса, потом, сгорбившись, изо всех сил пустился бежать, петляя, словно заяц, бросался из стороны в сторону, словно огибая препятствия, а пули свистели, прижимали к земле, и он понимал, что никакие петли и броски не помогут, что единственное спасение – там, в лесу, в черной, непроглядной чаще. С горькой досадой он клял эту всемогущую случайность, которая только к ждет, как бы подсунуть новое испытание, заставляющее делать то, на что не пошел бы никогда в жизни… И, видя, как ребята Чибираса пытаются отрезать дорогу в лес, зайти спереди, он уже без рассуждений и сомнений знал, что будет делать, если случайность сведет с кем-то с глазу на глаз, если не останется выбора, потому что за какой-то крохотный отрезок времени свыкся с мыслью, что неизбежность теперь зависит не только от капризов случайности, но и от его целей, и не важно, какой ценой придется заплатить за них… Эта ночь больше, чем рассуждения долгих месяцев, убедила: нет такой цены, из-за которой следовало бы торговаться с совестью, – лучше, чтобы этого не было, чтобы не пришлось поднимать вопрос о жизни или смерти человека, так легко разрешаемый вот в такие мгновения, когда до леса недосягаемо далеко, а ты, словно загнанный борзыми заяц, на виду у целого отряда охотников, можешь надеяться лишь на собственные ноги и эту проклятую или благословенную случайность… Кому-то эта случайность уже помогла добраться до леса, нырнуть, в его доверчивую чащу, оттуда уже трещат выстрелы, и теперь пули прижимают к земле тех… Еще тридцать, двадцать прыжков – и он растает в этой желанной чаще леса, но вдруг сбоку, словно из-под земли, поднимается во весь рост Чибирас, и он слышит окрик: