Текст книги "Рыбы не знают своих детей"
Автор книги: Юозас Пожера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)
Еще в начале зимы начали мы охотиться. Выезжали на оленях подальше от стада, неделю, а то и две жили втроем: Ольгин муж Степан, юный Игорек да я. Били белку, соболя, иногда удавалось уложить волка, изредка в капкан попадался песец. Степан был отличным охотником. От него я узнал, как перехитрить зверя, как под открытым небом переночевать в пятидесятиградусный мороз, когда моча и та падает наземь сосульками. Вот так-то. В тот раз мы возвращались с охоты в стойбище. Ехали на трех нартах, так как груза получалось немало: и спальные мешки, и шкуры, запасные унты, парки, еда для себя и для собак, капканы, охотничье снаряжение. А по неписаному, но свято соблюдаемому закону, отправляясь в тайгу на неделю, продуктов следует брать на две, а то и на три недели. Словом, поклажа всегда тяжелая. Но на трех упряжках мы разместились без труда. Я даже исхитрился вздремнуть в дороге: моя пара оленей была привязана постромкой к Степановой нарте, которая всегда ехала впереди, потому что Степан лучше всех знал и находил дорогу и следовал самым кратким путем. Позади всех погонял своих олешек юный Игорек. Был у нас с самого начала такой уговор: каждые три часа делать привал, чтобы выпить горячего чаю, потому что мороз донимал крепко, самый теплый мех не спасал от него, тем более что на нартах почти не шевелишься. Я пытался было согреться бегом – схвачусь за уголок нарты и бегу, но снег был глубокий и рыхлый, ноги увязали, и надо было тратить слишком много сил, так что пришлось мне снова забраться на нарту и сесть на шкуры. Потом я даже задремал. Не знаю почему, но, когда я еду в сильный мороз на нартах, меня всегда клонит ко сну. Сон этот, конечно, вроде заячьего, а все же, пока спишь, и путь короче. Из-за этой моей привычки спать в дороге мою нарту всегда ставили в середину, чтобы едущий сзади следил, не выпаду ли я из саней, не скачусь ли в сугроб. Я очнулся от того, что олени резко стали. «Чай кипятить пора, что ли?» – подумал я, тем более что успел закоченеть. Однако глянул на Степана и понял: беда. Его лицо, утонувшее в заиндевелом капоре, было озабоченным, узкие глаза – из-под мохнатых от инея ресниц глядели куда-то мне за спину, и в них стоял, как говорят эвенки, голый страх. Оглянулся и я. Игоря не было. Ни его самого, ни всей упряжки. Я сказал, что, наверное, парнишка остановился по нужде, сделает, что надо, и нагонит. Степан ничего не ответил, но видно было, что мои слова его не успокоили. Он по-прежнему со страхом смотрел на колею, оставленную нашими нартами, смотрел, не выпуская из рук вожжей, намотанных в несколько витков на кулак. Тогда у меня мелькнуло подозрение, что могло случиться и так: Игорь остановился по нужде, а олени удрали. Такое бывает. Олень, как его ни приручай, при первой же возможности норовит удрать на волю. Поэтому на каждой стоянке мы крепко-накрепко привязываем оленьи упряжки к деревьям. Игорек это все, безусловно, знал, но он мог, скажем, плохо завязать узел, тем более что на таком морозе руки плохо слушаются, не гнутся, точно чурки… А вдруг и он задремал да и упал с нарты? Я терялся в догадках, а сам разводил костер, набивал чайник снегом. Степан же молча смотрел на колею от наших нарт, исчезавшую в таежной чаще. Смотрел, смотрел, а потом сказал: «Надо поехать искать Игоря». Я же успокаивал его: «Никуда парень не денется, ведь вырос в тайге, не пропадет, а мы тем временем его подождем, чаю напьемся». Степану мои рассуждения как-то очень уж не понравились, он нахмурился и тяжело вздохнул, однако уступил и принялся терпеливо ждать, пока растает и закипит снег в чайнике. Мы с ним выпили по две кружки горячего, обжигающего нёбо чая, а Игорь не появлялся. Я попробовал было успокаивать и себя, и Степана, что ничего, мол, страшного не произошло, ведь в противном случае Игорь сообразил бы дать нам знак выстрелом. Но я и сам мало верил своим словам. Мы поспешили отвязать упряжки и повернули назад по нашей колее. Степан гнал оленей безжалостно. Я старался не отставать. Путь назад всегда почему-то кажется короче, но в тот миг мне представлялось, что ему нет конца. И чем дольше мы ехали, тем тоскливей сжималось мое сердце. Мы точно бешеные мчались среди кустарников и деревьев, пока Степан не начал замедлять бег упряжки, а потом и вовсе остановился. Мы соскочили с нарт и увидели, что от старой колеи отходит еще одна – разумеется, колея Игоря. Почему он свернул в сторону? Может, уснул и олени сами повернули туда, куда им больше хотелось? А может, парнишка правда выпал? Тогда мы нашли бы его на старой колее, ведь Игорь отлично знал, что в таком случае не надо суетиться, не стоит бежать за оленями, так как их все равно не догонишь, а надо терпеливо ждать товарищей, которые рано или поздно спохватятся и вернутся за тобой. Мы двинулись по старой колее, но в это время забеспокоились привязанные к Степановой нарте собаки. Они визжали, скулили, взлаивали и рвались с сыромятных постромок, теребя даже нарты. Степан сразу вынул свой карабин, наспех зарядил его полной обоймой патронов, затем спустил собак. Я схватил свое ружье, и мы со Степаном поспешили следом за собаками, которые умчались с сердитым лаем и рычанием. Снега навалило по пояс, собаки увязали в сугробах, мы брели, то и дело спотыкаясь. В одном месте Степан остановился и показал сбоку от колеи истоптанный и перемешанный снег. Можно было подумать, что тут валялась и кувыркалась целая толпа людей. Дальше мы заметили колею, пропаханную идущим человеком, а поблизости – такую же борозду, проделанную зверем. И в тот же миг раздалось громкое рычание, бешено залаяли собаки, и мы, спотыкаясь, изо всех сил поспешили туда, так как поняли: медведь. Вдруг одна из собак взвизгнула пронзительно жутко и тут же умолкла, а миг спустя я увидел, как ее окровавленная голова беспомощно поникла, а лапы отчаянно засучили по рассыпчатому снегу, тщетно пытаясь уползти от исполинского медведя, который стоял на задних лапах, а передними отбивался от нападавшей второй собаки. Степанова лайка все норовила зайти зверю в тыл, но медведь кружил на месте, молотил лапами по воздуху. Глубокий снег сковывал движения собаки. Одним ударом зверь уложил и вторую лайку на месте. Видимо, перебил ей хребет, так как бедняга завыла таким жутким голосом, что он по сей день отдается у меня в ушах… Затем медведь поддел собаку передними лапами и разорвал ее пополам, точно какую-то тряпку. Он отшвырнул собаку прочь и обернулся в нашу сторону. В этот миг он и был убит. Вернее, мы оба дружно выстрелили в него, но зверь не упал, а лишь покачнулся, взревел, шагнул ближе, и только второй выстрел его остановил. Медведь упал ничком, но его короткие уши были прижаты к голове, а из открытой пасти время от времени вырывались клубы пара, и Степан, подойдя ближе, приставил карабин к самому уху, спустил курок. Медведь больше не проявлял признаков жизни. А мы шагах в десяти увидели на снегу растерзанную парку Игоря и большие ярко-алые пятна, при виде которых я ощутил необычайную слабость в ногах и не смог сдвинуться с места. Все тело вдруг захлестнуло небывалым жаром, пот струился, как знойным летом, мешаясь со слезами, а Степан тронул меня за плечо, позвал с собой, так как один не смел приблизиться к тому, что осталось от Игоря. Это было страшно… Зверь уже успел объесть лицо парнишки. Не голова, а какая-то бесформенная кровавая каша из рваных клочьев мяса. Степан пригнал свою упряжку, завернул в оленью полость обезображенное тело Игоря, перенес его на нарту, понурившись постоял… Потом он долго ходил по снегу, кружа на месте, пытаясь по следам разгадать, как произошло, что на нас обрушилось это страшное горе… Все это время он не раскрывал рта, не сказал мне ни единого слова. А меня раздирала не только тоска, покоя не давало тяжкое чувство вины: если бы не чай, пропади он пропадом, если бы не чай, за которым мы замешкались из-за меня, – возможно, мы подоспели бы вовремя и спасли бы Игоря. Не в силах вынести молчание Степана, я сказал ему об этом, но он всю вину брал на себя: это его ошибка, уверял он меня, нечего было привязывать собак к передним нартам. Если бы собаки бежали свободно или привязанными к задним саням, не случилось бы этой беды. Собаки бы сразу почуяли зверя. Но кто мог подумать, что в такую пору, в самую зиму, выйдет из берлоги медведь-шатун. Обычно медведи спят глубоким сном до самой весны, до половодья. Кто мог предвидеть, что нам встретится шатун? Шатунами в Сибири называют медведей, которые почему-либо не укладываются на зимнюю спячку. Чаще всего это бывают больные, отощавшие звери, одолеваемые глистами, не успевшие нагулять достаточно жиру. Голод не дает им уснуть в берлоге, и это бывают самые злобные, самые яростные хищники. Ни страха они не знают, ни осторожности – среди бела дня могут явиться в селенье и рвать, душить, терзать все, что попадется на их пути: лошадей, оленей, собак, людей… Шатун нагнал упряжку Игоря, напав на след от наших нарт. Он несся гигантскими скачками, глубокий снег ему не помеха. Затем он мощным ударом лапы выкинул Игоря из нарт, попытался нагнать испуганных оленей, но те, обезумев от страха, понеслись во весь дух, и зверь, видимо, потерял их из виду. Тогда он вернулся к Игорю, который пятился от него, прячась за деревьями, напрочь забыв, что на поясе у него висит нож. Ружье, понятно, оставалось в нартах, под шкурами, но почему он забыл о большом охотничьем ноже? Может, просто не успел выхватить его из-под толстой меховой парки? Не было мгновенья, которым можно было воспользоваться, так свирепо наседал на него зверь, доставая своими страшными лапами даже за деревом… Видимо, так оно и было. И что ты, человек, поделаешь – один, с голыми руками против мощного, разъяренного зверя? Охотничий нож мог бы спасти Игорю жизнь. Ну помял бы его медведь, ну сломал бы пару ребер, но в схватке, если вовремя вытащить нож, можно было его одолеть. Однако нож висел в чехле на поясе у бездыханного Игоря, и было ясно, что парнишка не успел его достать… Мы привязали его останки ремнями к нарте и погнали оленей за убежавшей упряжкой Игоря. Сначала нашли выпавшие из нарт шкуры, потом подобрали утонувшее в снегу ружье, наконец настигли и самих оленей – застрявших в зарослях, запутавшихся в упряжи, испуганных и дрожащих.
Мне стоило большого труда убедить матушку Марию, что не надо ей видеть останки сына. Мы похоронили Игоря на месте прежнего стойбища, а сами перекочевали на новое место. Все, словно по уговору, ни словом не упоминали о случившемся, не называли имени юноши. Лишь спустя два месяца, уже в конце зимы матушка Мария не то у меня, не то у себя самой спросила: «Видит ли Игорек сейчас, как растет хлеб?» Ведь мальчику так хотелось посмотреть, как бежит живой поезд и как растет хлеб.
Восьмая глава
Вершины гор нахлобучили белые снежные шапки. Два дня и две ночи шла по реке шута вперемешку с обломками льда. Монотонное шуршание слышалось даже в зимовье. Мы вытащили из воды лодку и отволокли ее на кручу, куда не добраться весеннему паводку. Мотор Юлюс тщательно смазал маслом, завернул в целлофановый мешок и упрятал под опрокинутую лодку. До весны. Туда же пристроили весла, запасы бензина и масла, а сети уложили в мешки и повесили на дерево, чтобы мыши за зиму не изгрызли. Однако вскоре снова потеплело, с реки ушла шуга, но лодки мы не тронули, так как Юлюс сказал, что оттепель быстро кончится и тогда начнется настоящая зима. Целыми днями, а иногда и ночами мы с ним пропадали в тайге, били белок или стреляли птиц. Настоящая охота еще не начиналась, Юлюс уверял меня, что звери еще не успели сменить летний наряд на зимний. Добытый в такую пору соболь принесет тебе не радость и не прибыль, а досаду и огорчение. Кто-кто, а приемщики пушнины свое дело знают. Ты ему можешь ничего не рассказывать, он сам тебе распишет, в какое время года – осенью, в начале или в середине зимы, а то и ближе к весне – добыл ты того или этого зверька. Поэтому соболей мы покамест не трогаем. А на охоту выходим каждый день. Мы не столько стреляем, сколько Юлюс приобщает меня к этой чуть не самой древней профессии. За день одолеваем по двадцать – тридцать километров. По валежнику, через бурелом, по заваленным камнями распадкам, сквозь хлипкие болота и непролазные заросли. «Охотника, как и волка, ноги кормят», – любит повторять Юлюс. Мы часто ночуем под открытым небом, и Юлюс требует, чтобы я самостоятельно устраивал ночную стоянку – от добротного костра до выстланного лапником спального места. Он не вмешивается даже тогда, когда я теряю дорогу в тайге, – лишь велит отвести его к нашей ближайшей сторожке. Только когда я забираю вовсе не в ту сторону, он беззлобно что-то бурчит под нос, а потом терпеливо разъясняет, почему я заблудился, подсказывает, на что надо больше обращать внимание. Ориентироваться проще всего по ущельям, ложбинкам, речушкам и ручьям и, разумеется, по солнцу и по ветру. Но бывают, скажем, дни пасмурные, когда тайга утопает в тумане, не чувствуется ни малейшего дуновения ветерка, и кажется, все вокруг как бы упрятано в глухой мешок. Не видны даже ближайшие горные цепи. Тогда следует держаться ближе к лощинам или руслам рек, ручьев. На охоту мы берем только одну собаку. Чаще всего – Чингу, так как и ей надо привыкнуть ко мне. В последнее время кормежкой Чинги занимаюсь только я. Юлюс искренне с сожалением вздыхал, что теряет привязанность и верность любимой собаки, но так же от души радовался тому, что собака начинает выполнять мои команды. Обеих собак мы в тайгу не брали, чтобы ни одна из них не утратила самостоятельности. Ведь собаки с менее развитыми навыками подлаживаются под более опытных или более чутких по слуху и обонянию.
Я восторгался талантами Чинги. Поскребывание белки она различала за добрую сотню шагов. И почти никогда не ошибалась. Кидалась прямо в ту сторону и сразу принималась лаять. Нет для охотника большей неприятности, чем ошибка собаки. В таком случае приходится напрасно перекрывать множество километров, терять уйму драгоценного времени. Однако Чинга никогда не лаяла попусту. Если подала голос, знай: заметила белку или глухариное семейство. Зверей и птиц она облаивала по-разному. Юлюс гордился и Чингиной сообразительностью. Обнаружив белку, она никогда не пыталась «взобраться» на дерево, даже не прикасалась к стволу, поскольку такая попытка всегда спугивает зверька, будь то соболь или белка. Она становилась всегда на некотором расстоянии, задирала морду кверху и, уставившись на крону дерева, зорко следила за своей находкой, а когда я приближался и замечал затаившегося в ветвях зверька, Чинга немедленно забегала с другой стороны дерева, словно отрезала своей жертве путь к бегству. И лаяла она не слишком злобно, словно понимая, что чрезмерно драть глотку – неуместно и глупо: ничего не добудешь, а только упустишь добычу. Особенно любо было смотреть, как она поднимала стайку глухарей. Птицы, хлопая могучими крыльями, снимались с места, но далеко не улетали, садились поблизости на дерево. Чинга вертела головой – то в одну сторону глянет, где затаился глухарь, то в другую, где сидит второй, а сама негромко этак взлаивает, будто каждому «здрасте» говорит. А те смотрят на собаку – шеи повытягивали, головы свесили, точно впрямь глуховаты и никак не расслышат, что им втолковывает это четвероногое. Убитых глухарей мы ощипывали, потрошили и складывали про запас, а полярных куропаток, которые попадались особенно часто, Юлюс раскидывал в таких местах, где впоследствии будут поставлены капканы на соболей. В эти дни я надивиться не мог силе и выносливости Юлюса. Это был неутомимый человек. К вечеру я просто с ног валился. Было такое чувство, будто к каждому сапогу привязали по камню, и он оттягивает ногу назад. Юлюс же шагал легко и стремительно; я сквозь пот и тропы не различаю, а он всегда сух и аккуратен, хотя километров проделывает побольше моего: то сбегает с убитой птицей к будущим ловушкам, то даст изрядный крюк, осматривая новые места; да и ноша у нас разная – он всегда накладывает в свой рюкзак побольше; вечером я без сил валюсь на какую-нибудь кучу валежника или прямо наземь, а он поплюет на ладони, подхватит топор и, насвистывая, рубит сухостой для костра, таскает полные котелки с водой для чая, когда мы ночуем под открытым небом. Разумеется, ему не в труд дошагать до ближней сторожки, но об этом Юлюс и не заикается, видя, как я с ног валюсь от усталости… В такие вечера я смотрел, как ловко и неутомимо хлопочет он у костра, смотрел и раздумывал: где предел выдержки этого человека? Казалось, его силы неиссякаемы. И утром он вскакивает на ноги бодрый, освеженный сном, я же поднимаюсь с жесткой кучи хвороста весь разбитый и хмурый.
А однажды я сделал небольшое открытие, которое меня сильно взволновало. Вечером мы накормили собак и сидели в сторожке, не зажигая огня. Из открытой печной дверцы шло уютное тепло, отсветы пламени перебегали по лицу моего друга, его свободно свешенным рукам, по бревенчатому полу. Юлюс сказал, что настало время настоящей охоты. Завтра, продолжал он, разойдемся каждый своим путем. Потом он разулся и поставил сушиться сапоги, размотал намокшие за день портянки, и я с удивлением заметил, что на правой ноге у него не хватает мизинца. Столько дней прожили вместе, а я только сейчас увидал! Юлюс на мое удивление ответил улыбкой и сказал, что это – сущие пустяки, могло и похуже кончиться в тот год. Он тогда вылетел на зимовье в тайгу вместе с Янгитой. «Она, между прочим, охотник не хуже многих мужчин, – сказал Юлюс с гордостью. – Просто позавидуешь, как она легко и бесшумно передвигается по тайге. Точно рысь крадется. И крепкая она, выносливая, тоже как рысь. Целый день, даже целые сутки может идти и не останавливаться, даже не передохнет. Вот как. Ну, охота тогда выдалась удачная. Почти каждый день мы приносили в зимовье по собольку, иногда и по два. Но однажды, даже не днем, а ночью, я почувствовал боль в ноге. Мизинец распух и покраснел, как спелая малина. То ли натер, то ли наколол или ободрал где-нибудь, но боль была нестерпимая, невозможно было и шагу ступить. Назавтра кончик пальца посинел и походил уже не на малину-ягоду, а на переспелую ежевичину. Врача, понятно, сюда не вызовешь, а хуже всего, что и сам до него не доберешься. Три сотни километров – шутки плохи. А выжидать и надеяться, что все обойдется, – явная глупость. Пришлось отважиться на операцию, хотя риск и был велик. А другого выхода не было. Наточил я свой охотничий нож, выдержал его в спирте, поставил ногу на колоду, Янгита приставила лезвие ножа к гангренозному пальцу, а я жахнул обухом сверху. Щелк – и пальчик отскочил прочь, а лезвие ножа вонзилось в колоду. Если бы не жена, неизвестно, как бы я выкарабкался из такой беды. Да скорее всего, погиб бы, и точка. Это она, Янгита, лечила, как умела, вспоминала, что в подобных случаях делала ее мать. Из-под снега выкапывала какие-то корешки, травы, варила какие-то немыслимые отвары, перевязывала, выхаживала. И выходила. Она и капканы проверяла в те трудные недели, и воду таскала, и дрова рубила, пищу готовила, а я валялся на нарах, иногда только на одной ножке допрыгивал до печки, разводил огонь. Мороз, между прочим, в тот год был как никогда лютый. Учти, в тайге одинокому человеку страшно даже оцарапаться или вывихнуть ногу», – завершил свой рассказ Юлюс.

Еще с вечера я уложил в рюкзак узелок с вяленой лосятиной, круглый хлебец, щепоть соли, сухари, чай, мятый котелок, а также три полувяленых-полукопченых рыбины для Чинги. Утром мы проснулись еще затемно, наскоро сварили чай, поели, затем подперли дверь сторожки жердью и расстались. Юлюс взял Чака и направился в одну сторону, а мы с Чингой – в другую. В небе еще переливались звезды, но уже без своей яркости, тускловатые, точно вылинявшие за ночь. Тайга стояла неподвижная и таинственная. Ни звука, ни признака жизни. В безмолвном стоянии нагих лиственниц было что-то сиротливое, бесприютное, трудно передаваемое словами. Казалось, и под ногами снег не скрипит, а стонет, жалуется сама тайга, тяготится своим невыносимым одиночеством. Ближе к рассвету ударил морозец, подсказывая, что пора прибавить шагу, и мы с Чингой пустились почти бегом. Я держал ее на поводке, не хотел, чтобы она бросилась по следу первой попавшейся белки. Когда начало светать, мы были уже далеко от сторожки, у подножья высокой горы. На самую гору взбираться не стали, а долго шли, огибая ее понизу, пока наш путь не пересекли отчетливо видные следы соболя. Я присел на корточки, сунул пальцы под оставленный зверьком след, приподнял, и он очутился у меня на ладони, так как примятый след смерзся в обледеневший комочек. Не свежий след. То ли вчера, то ли позавчера пробежал здесь соболек. По такому следу пойдешь – ничего не добудешь. Мы оставили его и двинулись дальше. В одном месте подняли стайку белых куропаток. Птицы выпорхнули из-под снега совсем рядом с нами. Я даже вздрогнул, а Чинга заскулила и стала рваться с поводка, готовая броситься за убегавшими птицами, которые печатали на снегу цепочки из следов-крестиков. На какой-то миг заколебался и я – не подбить ли пару птичек, которых добрые таежные духи посылают нам, можно сказать, прямо в котел, однако воздержался, так как некогда было с ними тетешкаться. Успокоил возбужденную собаку, оттащил ее подальше от следов, и мы двинулись своей дорогой. Солнце поднялось. Оно хоть и зимнее, а дело свое знает: пришлось расстегнуть ватник. Порой попадались нам беличьи мелкие следочки, иногда Чинга что-то чуяла или улавливала звук, сообщая мне об этом поворотом морды и увлекая меня в ту сторону, но я не поддавался на соблазн – неизвестно, какую добычу сулит мне Чинга, а мне нужно добыть непременно соболя. Только свежий соболиный след занимает меня. После, когда мы с Юлюсом сойдемся в сторожке, он за это обзовет меня дураком и прочтет целую лекцию, из которой я узнаю, что на тысячу гектаров здешней тайги в среднем приходится по четверке соболей, найти их очень даже не просто, тем более если охотник ищет сам, а собаку держит на поводке. Узнаю я и то, что очень глупо с моей стороны не пускать Чингу по беличьему следу: ведь белку собака быстро «сажает» на дерево, подбить ее не стоит большого труда и хлопот, и делается это походя, а к тому же свободно бегущая собака в десять раз быстрей найдет и соболя, поскольку собака перекрывает расстояния, в десять раз большие, чем охотник. Все это я узнаю потом, а пока я понятия не имею обо всех этих хитростях, веду Чингу на поводке и даже сержусь, когда она делает попытку свернуть с моей дороги куда-нибудь в сторону. А она смотрит на меня такими глазами, будто спрашивает: какого черта ты здесь ищешь, если не идешь туда, где я чую добычу, чего ради снарядились мы на эту зряшную прогулку и на кой черт тебе эта тяжеленная штука за плечами. В одном месте мы набрели на волчьи следы. Трудно было определить, много ли зверей прошло, так как двигались они как обычно – след в след, но вся цепочка, слава богу, была старая. Однако наличие волков поблизости еще раз убеждало меня в том, что Чингу отпускать нельзя. «Свободно бегающая собака, да еще с голосом, мигом накличет волков и сама угодит им в пасть», – рассуждал я. Не знаю, чем бы закончился мой первый день соболевания, если бы мы не вышли к глубокому оврагу. Казалось, целая полоса тайги метров в триста провалилась сквозь землю. На дне оврага лежали, рухнув, друг на друга поваленные стволы, чьи корни торчали из обваленных круч, а ветви и вершины валялись понизу. Все было переплетено в непролазную чащобу, сущие дебри, и из этой невообразимой гущины выбегали отчетливые соболиные следы. Я сунул руку под один следок, сделал попытку приподнять отпечаток, но снег рассыпался. Выходит, следы самые что ни есть свежайшие. Я понимал, что за бегущей собакой мне не поспеть, но невольно и я затрусил рысцой. Потом, когда пот стал заливать глаза и весь я взмок, точно выуженный из воды, до меня дошло, что я делаю огромную глупость. Я присел на валежину передохнуть. Успею набегаться, ведь еще только полдень, а ноги уже ноют, по ухабам, выбоинам уже трудновато ступать, уже появилось чувство привязанного к ногам камня… Но на валежине я не стал засиживаться – мороз поднял. И хотя сияло солнце, не было ни малейшего ветерка, мороз пощипывал. Пришлось встать и пойти по следу, оставленному Чингой. То ли через час, то ли еще позже я расслышал отдаленный Чингин лай. Собака заливалась почти без передышки, причем все время на одном и том же месте. Вернее всего, нагнала соболя и теперь держит его на дереве. Волей-неволей пришлось поспешить. Потом собака взлаяла еще раза три и умолкла. Это ее молчание сильно встревожило меня, я вспомнил цепь волчьих следов, вспомнил рассказы Юлюса о вероломстве медведей-шатунов, и в моем воображении начали вставать сцены одна страшней другой. Все мои страхи, тем не менее, оказались напрасными: Чинга кружила возле исполинской лиственницы и тихо, словно рыдая, скулила. Дерево росло не прямо, а чуть наклонно, и казалось, ждало лишь ветра посильней, чтобы с первым его порывом рухнуть наземь. Старый и кряжистый ствол был весь в больших бесформенных наростах, и один из них я принял за соболя. Однако зверька нигде разглядеть не смог. Тщетно суетился я вокруг наклоненного дерева, заглядывал в сплетения толстых сучьев, пристально изучал пучки мха, лишайники. От Юлюса я знал, что соболь умеет так затаиться… так слиться с деревом, что самый зоркий соболевщик не разглядит. Разве что веткой хрустнет, маленький хитрец. Я вытащил из-за пояса топор и постучал обухом по лиственничному стволу. Никаких признаков. Вообще-то, стоя внизу, не очень-то разглядишь, что там творится в вершинных ярусах дерева, а тем более – с другой стороны ствола. Но от глаз Чинги, от ее ушей не скроется и малейшее поскребывание зверька. Однако Чинга молчит. Она смотрит на меня с упреком: что же ты бездельничаешь, отчего не стреляешь, ведь я загнала его на это дерево, куда же он подевался? Чинга не лжет. По следам я читаю, что соболь не мог никуда исчезнуть, и только на дереве мог он спастись от настигавшей его собаки. Куда он скрылся? Не ворона же, не улетел! Я обошел дерево, затем еще раз, увеличив круг, затем вовсе широко и тут, шагах в пятнадцати от наклонной лиственницы, увидел соболиные следы, и сразу все стало ясно: зверек вскарабкался на самую макушку дерева, а с нее перепрыгнул на ветку ближней лиственницы, затем – еще дальше, пока не осталось единственного – спрыгнуть на землю и уносить как можно дальше свою драгоценную шкурку. Я подозвал Чингу, которая по-прежнему вертелась возле лиственницы, показал, ей свежий след, даже назидательно ткнул ее мордой в снег, и собака вырвалась из моих рук, стремительно умчалась вдогонку, заливаясь яростным хриплым лаем. Но вскоре она умолкла, а когда снова подала голос, он донесся очень издалека и с каждым мгновением все больше удалялся. Очевидно, пока мы здесь возились, наращивали круги подле старой лиственницы, соболь времени попусту не терял и успел ускакать невесть куда. Так оно и было. Зверек, описав огромный круг, вернулся назад в заваленную деревьями балку. А тут – не то что человек или собака, сам черт ногу сломит. Местами деревья так густо навалены, так переплетены их ветки, что ни понизу проползти, ни поверху пролезть. Чингу я обнаружил у самого завала – она подкапывалась под рухнувший ствол. Рыла передними лапами мерзлую землю, тыкалась мордой в тесное отверстие, злобно рычала, время от времени взлаивая, – видимо, чуяла затаившегося поблизости соболька. Но при таком усердии собака может и без лап остаться – обломать о железно-крепкую землю когти, в кровь стереть или даже сорвать подушечки, а соболя, может, уже поминай как звали. Я оттащил Чингу от подкопа, привязал к дереву, а сам снова пошел кругами. Продирался через сушняк, спотыкался о валежины, выворотни, пока не напал снова на след. Он вел из балки в лес, и я пустил Чингу в погоню. Настигли мы нашего зверька уже в сумерки. Точнее, Чинга настигла его куда раньше, долго и без устали лаяла, а пока я подоспел, день уже угасал. В сумерках, понятно, не углядишь спрятавшегося на дереве соболя, но я не сомневался, что он затаился именно здесь, поскольку, описав и самый широкий круг, я нигде больше не обнаружил его следов, а Чинга не отходила от дерева и лаяла. Придется заночевать. Неужели после целого дня беготни взять да и упустить дорогую добычу, когда она почти что у тебя в руках? Первым делом я достал из рюкзака смотанную сеть и распялил ее на жердях, опоясав круг у дерева, где скрылся зверек. Другие деревья росли поодаль, туда не то что соболь – белка не перескочит. А чтобы мне мою добычу не прозевать да не проспать, я привязал к сетке небольшой медный колокольчик, подаренный мне Юлюсом. Без сетки и колокольчика ни один настоящий соболятник не промышляет. Юлюс говорил, что в последнее время все меньше охотников уходит в тайгу с сеткой и колокольчиком, так как соболей развелось много. Иные даже не имеют терпения заночевать зимой у костра ради собольей шкурки, за которую приемщик уплатит полсотни рублей. Мол, стоит ради пяти червонцев маяться на куче хвои, мерзнуть и почти не спать, когда можно добыть соболя и среди бела дня. Сетку да колокольчик брали соболятники в те времена, когда соболь почти повывелся и за одну шкурку скупщики давали столько, что можно было купить две, а то и три коровы. Ради двух коров в старые времена охотник был готов и не одну ночь провести у костра, и лютый мороз ему бывал нипочем. Тем не менее сам Юлюс всегда носит в рюкзаке и сетку, и колокольчик. Он считает, что это безалаберность и распущенность – упустить соболя, если собака загнала его на дерево, а от тебя требуется лишь терпеливо досидеть до утреннего света и взять зверька. И потом, замечает Юлюс, нельзя портить собак. Это самое главное. Они стараются, берут след, идут по нему, до крови ранят ноги, не щадя сил, преследуют целый день, наконец под вечер загоняют на дерево, а ты плюнешь на все и топаешь к зимовью, оставляешь собаку в одиночестве. Один раз оставишь, два, три, а потом собака и сама бросит зверя, как только загонит его на дерево – ведь она знает, что, сколько ни лай, сколько ни усердствуй, охотника не дозовешься. Так можно испортить и самую лучшую собаку.
Я нарубил сушняка, развел костер, набил полный котелок снегом и подвесил над огнем. Снег мигом растаял, но вода лишь прикрыла донышко. Пришлось набрать оловянную кружку снега и добавить в котелок – шипящий, облизываемый языком пламени. Я кинул в него две горсти сушеного мяса, а пока оно варилось, нарубил веток потоньше для лежанки, приволок дров для костра. На всю ночь. Запасать дрова в таком месте – одно удовольствие: тут тебе и хворост, и толстые сучья, и валежины, и усохшие верхушки поваленных деревьев. Чинга все караулила дерево с соболем. Время от времени она поглядывала на меня, словно спрашивая, почему я ничего не предпринимаю, почему не извлекаю господина в дорогой шубе из его укрытия. Она уже почти перестала лаять. Лишь изредка, очевидно, как только зверек делал попытку шевельнуться, она коротко взлаивала, а затем принималась рыть носом снег – измучилась и пить хотела, бедняжка, – день-то какой выдался трудный. Ничего, сейчас мы с тобой подкрепимся, вытянем усталые, сбитые ноги. Когда мясо сварилось, я выгреб его в кружку, отлил бульона, а в остальной накидал нарезанной кусками рыбы – будет ужин для Чинги. Плохо, что не захватил ее плошки, придется делиться с ней котелком, да невелика беда. Мы с Чингой наелись, и, кажется, вкусно и досыта. Насухо вылизали котелок и кружку. Потом я сдвинул пылающий костер в сторонку, тщательно убрал даже мелкие угольки, а на месте костра стал готовить лежанку для ночлега. На бывшем кострище земля не только подтаяла, но и малость просохла. И была такой горячей, что обжигала руку. Пока она не остыла, я накидал сверху тонких веток, хвои, а рядом развел костер из толстых бревен, которые будут тлеть всю ночь. Просушил мокрые от пота портянки и носки, снова обулся и в полном облачении разлегся на пружинящем, хрустящем ложе из веток. Чинга примостилась рядом, повернув голову в сторону обведенного сеткой дерева. Но хотя я был дико усталый и ноги уже не держали, уснуть не удавалось. В голову лезли безотрадные мысли, и я ворочался с боку на бок, возился, как кабан в загончике. Снова видел я себя самого: смотрел с высоты на затерянный в безбрежной тайге одинокий костер и съежившегося возле него жалкого человечка и в сотый, тысячный раз задавал себе вопрос: «Чего ты здесь ищешь, что думаешь найти? И что, если ты изловишь этого соболька, а за ним – второго, третьего, пятого, десятого? Разве в этом выход? Ведь придется однажды расстаться с тайгой и вернуться к людям. А куда возвращаться? Как жить дальше? Гнусное это дело – развод… Это не только крушение иллюзий и сладких грез, но и ломка всех планов на жизнь, всевозможных конкретных дел, а за ним следует разочарование, которое не покинет тебя всю жизнь… Ведь все наши мечты связаны с самым близким человеком. Почему же мы с Дорой не могли не только осуществить свои мечты, но даже ужиться под одной крышей? Скорее всего мы так беспредельно обожали самих себя, что не оставалось любви на нашу молодую семью. А ведь семья всегда похожа на здание, которое держится на трех краеугольных камнях – женском радении, мужском радении и духовной близости обоих. Чуть не самая большая нагрузка приходится именно на последнее. Это и будет главный краеугольный камень. Могут сдвинуться с точки опоры первый и второй камни, но здание, чуть дрогнув или покачнувшись, простоит еще долгие годы, а если расшатается самый что ни есть краеугольный камень, все рухнет в мгновение ока. Так случилось и с нами. Глупая, непоправимая ошибка! И когда только люди поймут, что времена патриархата и матриархата безвозвратно канули в прошлое? А мы все пытаемся воскресить их из мертвых, изыскиваем и требуем себе привилегий – себе, своему полу. Разве не абсурд? А где ты был раньше? Почему раньше пел совсем другую песенку? Соскучился по домашнему уютцу? По своему милейшему, своему дражайшему домашнему очажку? А может, правда, еще не все потеряно, может, еще мыслимо все склеить заново? Лучше не тешить себя неосуществимыми иллюзиями да не смешить людей: как ни склеивай разбитый сосуд, все равно вода вытечет. Выкинуть надо из головы подобные мысли. Лучше вставай-ка ты да чаю согрей, не то от мороза не только спина закоченела, но и внутренности дрожмя дрожат», – приказал я себе.








