355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юозас Пожера » Рыбы не знают своих детей » Текст книги (страница 10)
Рыбы не знают своих детей
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 18:00

Текст книги "Рыбы не знают своих детей"


Автор книги: Юозас Пожера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)

Они с дядей Егором уложили на подводу наши вещи: чугунки, тарелки, постель, зимнюю одежду, валенки, потом в хлеву завалили подсвинка, связали ему ноги. Однако двоим втащить его на подводу было не под силу. Подскочили Островой, Солдаткин, накинулись на связанного откормыша и кое-как погрузили. Тот нипочем не желал смирно отлеживаться, все норовил подняться на ноги, ворочался, дрыгался и визжал, будто его уже режут. Было ясно: далеко его не увезешь, вывалится из подводы. Тогда отец взял веревку и привязал кабанчика так крепко, что тот еле мог повернуть вспененную слюнявую морду. Живность заняла половину подводы – ведь не станешь ставить вещи на живую свинью! Сибирская телега – плоская, вроде стола. На такую немного нагрузишь. И отец задумал этот самый «стол» окружить со всех сторон как бы заборчиком из досок. Так они с дядей Егором и сделали. Затем свинью затолкали в самый конец подводы, погрузили все остальные вещи, корзины с галдящими курами, гогочущими гусями. Птицам тоже связали ноги, чтобы они не удрали, сверху корзины затянули пестрым ситцем. Соседки смотрели на наши сборы и утирали слезы. А находились и такие, что посмеивались, отпускали колкие словечки, и когда наконец телега тронулась с места, некоторые мальчишки засвистели в два пальца. Так мы и отбыли под свист и улюлюканье. Островой забрался на подводу и шлепнулся на узел с нашими вещами, милиционер пошел вперед, а мы – отец, мать и я – потащились сзади. Мать шла и плакала, ломала руки – можно было подумать, она идет за гробом родного человека. Отец вел меня за руку, иногда крепко-крепко сжимал мою ладонь и ничего не говорил. Я тоже молчал, хоть мне и было больно, а особенно – стыдно этого свиста…

Сразу же за деревней дорога нырнула в тайгу. Сначала милиционер бодро шагал впереди, потом вровень с подводой, потом рядом с нами, а под конец придержал лошадь и сказал:

– Вот что, поезжайте сами. Дорогу найдете. А там, на месте, уже знают, куда вас определить. Мне домой надо – жена болеет. В вашей деревне хоть пароход пристает, а оттуда добирайтесь как знаете… Вот вам документы и – с богом…

Он вынул из планшета бумаги, передал их Островому, взял под козырек и повернул назад.

– Ну, сосед, теперь ты у нас за командира, – насмешливо сказала мать. – Показывай дорогу, веди свою армию к новой жизни.

– Какой я вам командир, – вроде бы пытался оправдываться Островой.

Его слова подействовали на мать странно: она расплакалась. Плакала долго, навзрыд, я еще никогда не видел, чтобы она так рыдала. Отец пробовал ее утешить, но мать еще пуще заплакала, завыла на всю тайгу. Она сидела на обочине и горько рыдала, уткнувшись себе в подол. Отец нехотя присел рядом, обнял ее трясущиеся плечи, привлек к себе и вздохнул:

– Не плачь, рыбка ты моя золотая, не пропадем. Только бы здоровья бог дал.

Мать подняла заплаканное лицо и напустилась на Острового:

– Ну, чего стал, как пень? Сказано было – гони!..

– Вперед так вперед! – вздохнул Островой и как огреет кнутом лошадь – сорвал-таки злобу на бессловесной скотинке.

Дорога все глубже вгрызалась в тайгу. Наша подвода не ехала, а почти что ползла по буграм, рытвинам, громыхая на торчащих из-под земли узловатых корнях, переваливаясь с бока на бок, – ни дать ни взять жирная утица. Отец то и дело сажал меня на подводу, устраивал на узлах. Он уговаривал и мать забраться ко мне, но та упрямо мотала головой и всю дорогу шла рядом с отцом. У маленького родничка мы сделали привал. Островой выпряг тощую лошадку и пустил ее пощипать травы, а отец набрал в чайник воды, развел костер, заварил чай и велел матери достать что-нибудь из припасов. Мать порылась в поклаже, нашла нужный мешок, вынула из него буханку хлеба и кусок сала. Отрезала ломоть хлеба, тонкий листик сала и первым подала мне. Потом отцу, а под конец взяла себе.

– Человеку-то дай, – шепнул по-литовски отец.

– Я здесь больше ни одного человека не вижу, – сердито ответила мать.

Она уже собралась спрятать еду в мешок, но отец отнял у нее, отрезал толстый ломоть хлеба и чуть не такой же толщины кусок сала и отнес Островому, который сидел поодаль и пил ледяную воду, черпая ее горстью прямо из ключа. Отец вернулся к костру, а мать в сердцах бросила ему:

– Мучителя своего кормишь? – И, помолчав, добавила: – Корми, корми, чтобы крепче бил. Ведь это он заложил нас.

Отец не отвечал. Только вздохнул – глубоко-глубоко, будто перед тем долго находился под водой.

Мы снова двинулись в путь и всю оставшуюся часть дня, потом весь вечер, чуть не до полуночи, тряслись без остановки по этой узкой, ухабистой лесной дороге в бескрайней тайге. Остановились на ночлег у небольшого говорливого ручья с густой, сочной травой на берегу. Островой выпряг лошадь, спутал ей передние ноги, пустил пастись, а отец с матерью разулись, сели на берегу и окунули в ручей сбитые за день ноги.

– Горяченького бы сварить, – проговорил отец, обращаясь не то к матери, не то к себе самому, но слова его будто канули в ручей – никто ему не ответил. – Надо какой-нибудь кудахталке шею свернуть, ясно? – уже громче сказал он. – И малому супчик, и мы похлебаем.

– Хоть всех забей! – угрюмо заворчала мать. – Все равно нищими остались.

– Не пропадем, мамаша… Которой тебе не жалко?

– Рябую возьми. Вовсе плохо нестись стала.

Отец босиком побрел по росистой траве к телеге, вынул из-под мешков топор, отобрал обреченную курицу и отошел в сторонку, а когда он вернулся, курица висела у него в руке без головы, из шеи капала черная кровь. Он подал курицу матери, а мне велел:

– Сходи, сынок, собери хворосту. Валежника тут полно, на всю ночь запасемся.

Перво-наперво я наломал тонких хрустких веток с рыжей хвоей – эти горят не хуже пороха. Потом стал волочь к костру толстые, увесистые сучья, сваливать их в кучу, а мать тем временем поставила на огонь котел с выпотрошенной курой, принесла наши зимние тулупы и разостлала их вблизи костра: лето летом, а ночи все же прохладные. Я лег на мягкую овчину и стал смотреть, как отец вытаскивает из дощатой загородки свинью. Он распутал ее связанные ноги и пустил на траву. «И бедной животинке отдых нужен», – сказал отец…

Когда кура сварилась, мать разлила по мискам дымящийся суп – мисок было четыре. Она нарезала мясо, хлеб и вполголоса сказала отцу:

– Ладно уж, позови своего этого… – и кивнула на сидящего в сторонке Острового.

Отец просиял, будто ему ни с того ни с сего подарили что-то ценное:

– Вот это да! Нравишься ты мне такая!

А мать, словно желая окончательно его потрясти, добавила:

– Я тебе в валенок бутылочку сунула. Возьми, что ли. И я бы глотнула, вдруг полегчает.

Отец всплеснул руками:

– Не знаю, что тебе и сказать, рыбка ты моя золотая!

Я видел, как он порылся в узлах, вытащил свои валенки, сунул руку в один, потом в другой, затем вытащил тускло блеснувшую в сумраке бутыль и крикнул:

– Слышь, сосед! Пора заморить червячка!

Островой двинулся к костру не спеша, можно было подумать, что он сомневается. Помялся, не решаясь подсесть, – видно, ждал особого приглашения. Отец это заметил, взял его за руку и усадил рядом с собой. Мать жалась к отцу с другого бока.

Отец обнял ее за плечи, привлек еще ближе к себе, чмокнул в висок. Я впервые видел их обнявшимися, впервые видел, как отец поцеловал мать, и от умиления у меня даже сердце защемило. По-моему, это чувство передалось и всем остальным. Я втихомолку радовался тому, что родители снова ладят друг с другом, и, пожалуй, впервые осознал на собственном опыте, что нет худа без добра. Да ну ее, корову эту, и телку с ней, – главное, что родители помирились, даст бог – заживем счастливо… Отец разлил спиртное по кружкам и кивнул: «Выпьемте». Островой поднял свою кружку и заискивающе проговорил:

– При таком угощенье я хоть каждый день да на край света возить могу! Пожалста!

У матери рука как-то сама собой опустилась, будто не водки ей налили, а по меньшей мере полную кружку свинца. И отец не стал пить. Он посмотрел на Острового удивленно и с укоризной, а тот смущенно пожал плечами и что-то невнятно пробурчал – видимо, сам сообразил, что пошутил не к месту. Как говорится, в доме повешенного о веревке…

– Вы уж простите, если что не так… – расслышал я.

Отец – тот сразу размяк, а мать долго не могла успокоиться. Она смягчилась лишь тогда, когда мы кончили ужинать, а отец принялся расспрашивать Острового о той деревне, куда он нас вез. Удалось разузнать не слишком много – Островой и сам толком не знал, что это за деревня. Бывать он в ней не бывал, но слышал, что живут там в достатке.

Мы ехали еще около полутора суток. Островой уже не на подводе – уступил место матери, а она все больше подсаживала на узлы меня, сама же шла рядом с отцом, стараясь попасть с ним в ногу, а я смотрел на них и радовался тому, что нет добра без худа.

* * *

– Значит, еще в детстве, насколько я понимаю, ты усвоил мораль сказки о золотой рыбке? – спросил я.

Юлюс невесело улыбнулся, сделал несколько резких гребков, выравнивая ход лодки, потом сказал:

– Если бы сказки или книги вообще могли научить людей жить, на земле был бы рай… Уроки той поры, конечно, не прошли даром, но сами убеждения появились гораздо позже. Чтобы убедиться в чем-то, нужен все-таки опыт. Надо иметь, с чем сравнить. Как говорится, чтобы вкус ощутить, надо попробовать. Как-то мне довелось читать, как живут сегодня американские индейцы. Большинство прозябает в резервациях, терпит лишения, а не хочет жить как белые. Жизнь белых они называют крысиными бегами. Хорошо сказано, а? Крысиные бега, то-то!

– Н-да, неплохо, – кивнул я.

Дальше мы плыли молча. Не знаю, о чем думал Юлюс, время от времени выравнивая лодку, а на меня вдруг нахлынули безотрадные воспоминания, и до того бурно, что даже сердце заболело. Испытывая острую боль в сердце, я словно воочию видел Дору. Вот она стоит посреди комнаты, сверлит меня злобным взглядом, а голос – я так и слышал ее презрительный голос: «Скажите пожалуйста, детей захотел! Как же нам обзаводиться детьми, если сами еле сводим концы с концами? На что? На твою жалкую зарплату? На мизерные полторы сотни? Ты должен бы знать, что в наше время младенец – это роскошь». Так рассуждала моя жена. А какое-то время спустя вышел у меня дурацкий конфликт с водителем мусоровоза. Я высыпаю ведро мусора, а он давай цепляться: мол, вместе с мусором я ему бутылку кинул в машину, а стекло, видите ли, в машину кидать воспрещается. Напрасно я уверял его, что не было в моем ведре никакого стекла и ничего стеклянного – тычет мне в нос порожнюю бутылку из-под дорогого коньяка и с пеной у рта доказывает, что выкинул ее я… Мне бы уже тогда присмотреться к своей супруге, да вот… Мы беспокоились только о собственном достоинстве. Каждый воевал за свое чувство собственного достоинства, да воевал так, что не оставалось и следа этого самого достоинства. Одни руины. Пошлая история – пошлее некуда. И развязка самая банальная. Я поступил опрометчиво. Как капризная барышня. Уложил вещички и сбежал на край света. Если женщине случится сказать глупость – необязательно удирать из дома. Надо снисходительно пропустить эту глупость мимо ушей, а если уж воспринимать, то в одно ухо впустить, в другое выпустить. И тут же забыть. Ведь не на глупостях строится жизнь. Не так уж они часты, и времени на них уходит не слишком много. И от нас в конечном счете зависит, как с ними управляться. Мы должны быть снисходительны к нашим женщинам, ибо они – женщины. Не слишком убедительный аргумент, но и все теории о женской эмансипации – тоже пшик. И – слава богу. Жалкий вид имели бы мы, мужчины, и существование влачили бы самое нищенское, если бы эти теории имели под собой реальную основу. И это прекрасно, что большинство женщин продолжает оставаться женщинами. Ну а эмансипированные (или, как у нас говорят, дизель-бабы) небось и сами несчастливы, и те, кто с ними живет, тоже страдают… Надо быть старомодным и не обращать внимания на слова, слетающие с женского язычка. Поистине бесценна древняя истина: о женщина, слабость имя тебе!

– Смотри! – Юлюс тронул меня за руку.

Из тайги выбежал лось и бросился к реке. До зверя было совсем недалеко, мы отчетливо видели, как из-под копыт летела галька. В тот же миг из тайги выскочили Чак с Чингой. Собаки бежали во весь опор, казалось, они не бегут, а летят, вытянувшись всем телом, не касаясь ногами земли. Но лось успел броситься в воду, подняв целую тучу брызг, и, даже не оглянувшись, уходил все дальше, забредал все глубже, не отрывая взгляда от дальнего берега. Казалось, вот-вот и собаки поплывут следом, но те лишь прыгнули в воду и остановились – ледяная вода мигом охладила их пыл. Вытянув морды к уплывающему сохатому, Чинга и Чак чуточку полаяли, потом жалобно заскулили, точно оплакивая свою неудачу.

– Само мясо к нам идет, – сказал Юлюс, готовясь завести мотор.

– Неужели ты выстрелишь?

– А то как же…

– Ведь это браконьерство! Зверь же сейчас беспомощен…

– Такой вздор несешь, что прямо стыдно за тебя, – сердито, как никогда прежде, оборвал меня Юлюс. Он дернул за шнур, и мотор взревел на полную мощность. Не спуская глаз с плывущего зверя, Юлюс дотянулся до своего охотничьего карабина, который всегда брал с собой, ощупью нашарил в патронташе патроны, вытащил два, зарядил оружие, а потом погнал лодку на бешеной скорости наперерез животному. В несколько секунд мы его догнали, обошли, но Юлюс не спешил стрелять, зачем-то медлил, и я подумал, уж не мои ли слова на него подействовали. Лось был рядом: раскидистая корона рогов, полные ужаса большие темные глаза, клубы пара, бьющего из раздутых ноздрей, мясистые губы в жестких седоватых волосках. Сейчас можно было не только убить его из ружья, а просто перерезать ножом горло, и дело с концом, но Юлюс все еще медлил. Лишь когда лось, подгоняемый нашей лодкой, повернул обратно к берегу, я понял все: Юлюс уложит его у самого берега, чтобы меньше было возни с вытаскиванием туши. Так и случилось. Как только животное коснулось копытами дна, пригнуло голову и, выставив навстречу собакам рога, стало выходить из воды, и над поверхностью возникла вся его спина и мощная грудь, – грянул выстрел и эхом раскатился по вершинам тайги. Лось будто поскользнулся или оступился, а потом стал медленно оседать на бок, и его голова свешивалась все ниже, точно не в силах удержать тяжесть рогов, и вдруг он резко рухнул, окунулся с головой, а вода сразу окрасилась кровью…

– Хватай за рога! – точно кнутом хлестанул Юлюс.

И я послушно ухватился обеими руками за корону, приподнял безжизненную голову исполина над водой, а Юлюс вовсю терзал мотор, подгоняя лодку ближе к берегу. Однако мы сразу застряли. Я перекатился через борт лодки и шлепнулся в воду, угодив по пояс. Юлюс подогнал лодку к берегу, и мы, напрягая силы, поволокли добычу на берег. Потом пришлось взяться за ломы, и вершок за вершком мы выкатили лося на сушу. Трудились молча, не перебрасываясь и словом. Не знаю, о чем думал Юлюс, но мне было дико обидно от его резких слов, а главное – от того презрения, которое крылось за этими словами. Да что там – крылось! Юлюс не думал его скрывать, прямо в глаза бросил. Ну и подавись ты своей добычей! Я вытащил из лодки рыбу. Для начала унес мешки с солеными хариусами, поднял мох недалеко от зимовья, вырезал лопатой кое-какие углубления и сунул мешки в этот ледник из вечной мерзлоты, затем накрыл их снова землей и обложил сверху мхом. Вернулся на берег и принялся потрошить остальную рыбу, Юлюс же тем временем свежевал лося. Зверь лежал на спине, воздев к вечернему небу все четыре копыта, а отсеченная голова с венцом рогов лежала рядом и открытыми глазами глядела на свое тело, с которого человек сдирал темно-бурую шкуру. Юлюс трудился, засучив рукава, в окровавленных руках ходил нож. Свирепое, забрызганное кровью лицо да прорывавшийся сквозь стиснутые зубы невразумительный стон время от времени, – ясно было, насколько все накалено и кипит у него внутри. Поэтому я донельзя удивился, когда он вдруг сказал: «Извини, я погорячился, но и сдержаться было трудно. Само мясо идет тебе в руки, а тут поучают, городят какие-то глупости…» «Не глупости, – возразил я, – это охотничья этика. У нас, например, не принято стрелять в сидящую утку или в косулю, если она выбежит на замерзшее озеро. Надо оставить зверю какой-то шанс на спасение, а плывущего сохатого всякий дурак ухлопает». Юлюс саркастически усмехнулся: «Гуманистов из себя строите? Идете убивать, а чтобы совесть была спокойна, шанс, видите ли, даете зверю. Ты что, не видишь, какое это лицемерие? А мы проще смотрим. Мы идем убивать зверя, потому что нам надо есть. И никаких „шансов“! Чем их меньше, тем лучше. А в данном случае – мясо, можно сказать, с неба упало. И только последний дурак не воспользуется таким случаем. Кому-нибудь рассказать, как ты разглагольствуешь, – засмеют, проходу не дадут. А что обидное словцо обронил – прости. Нечаянно. Да не торчи тут мокрый весь. Сходи переоденься, принеси спирту. Не хватает еще, чтобы ты тут у меня воспаление легких схватил!» Это ворчание Юлюса меня успокоило, остатки былого возмущения испарились, а к тому же я понял, что Юлюс прав: мы и так целыми днями трудимся в поте лица, передохнуть и то некогда. А если бы еще пришлось гонять по тайге за сохатым или за оленем, сколько на это ушло бы сил и времени? Да и мясо нам давно требуется. На рыбу смотришь – с души воротит, настолько надоела! О собаках тоже подумать надо, им предстоит тяжелая работа. Все языки повысовываем, когда начнется погоня за соболем… И настроение нынче такое поганое, что, как уверяет Юлюс, добрый глоток спирта – ей-богу, не помеха. Пожалуй, и два не помешают.

Когда я возвратился на берег, Юлюс уже удалил внутренности освежеванного лося. Но кругом было чисто, лишь собаки в отдалении пожирали что-то кровавое, поджав свои мохнатые хвосты.

– Все нынче празднуют, – сказал Юлюс.

Из этих слов я понял, что лосиные потроха отправились в реку.

– Реку-то зачем засоряешь?

– Рыбу подкармливаю, – ответил Юлюс и стал разрубать топором грудную клетку зверя. Когда открылась грудная полость, Юлюс вырвал оттуда сердце и печень, которые были столь огромны, что не уместились бы в добрый таз. Трепещущие, сочащиеся кровью, они были унесены в лодку. Сам Юлюс ополоснул руки, взял в лодке наши оловянные кружки, одну подал мне и сказал:

– Ну, отведаем свеженинки. Подкрепимся.

Он погрузил свою кружку в отверстую грудную клетку лося, почти до краев наполнил ее кровью и залпом выпил. Вытер губы.

– Попробуй, – кивнул он мне.

Я знал, что на Севере многие пьют теплую оленью или лосиную кровь. Особенно туземцы, люди местных племен. Я собрал все свое самообладание, подошел к освежеванной туше, почувствовал, как в нос шибануло чем-то приторно-прелым, увидел, как в прохладном воздухе курится, поднимаясь из вспоротой лосиной груди, легкий пар. Превозмогая отвращение, я сунул туда кружку, но поднести к губам не отважился.

– Посоли. С непривычки с солью-то легче.

Я послушался совета Юлюса и кинул в кружку щепотку грубой соли, затем кое-как заставил себя проглотить несколько глотков. Остановился, выжидая, когда непривычное питье пойдет вспять, но ничего подобного не произошло. А Юлюс прополоскал в реке свою кружку, плеснул туда спирту, потом осторожно погрузил кружку в воду и набрал столько же воды, лезвием складного ножа помешал. То же проделал и я. Мы чокнулись и выпили. Очевидно, я слабо разбавил – рот мигом пересох, а грудь и желудок обожгло, словно я проглотил головню из костра. Ничего страшного. Лучше продезинфицирует. Говорят, непривычных к свежей крови и сырому мясу сразу слабит, а Юлюс уж полосует дрожащую лосиную печень, уже готовит, бес, новую закусь, чтоб ей провалиться. Право, обойдется. Спирт, небось, подействует, сделает доброе дело, и не придется ночью бегать в кусты. И нечего ждать, когда тебе поднесут угощение, – надо самому отхватить кус лосиной печени, ведь все равно не избежать этого, с позволения сказать, деликатеса. Так я и поступаю. Но отрезаю тонюсенький ломтик, а потом его рассекаю на узкие полосочки, чтобы не пришлось слишком долго «смаковать». Такую порцию и беззубый без труда проглотит. Обмакиваю одну полосочку в соль, кладу в рот, пытаюсь жевнуть и сам удивляюсь: еда как еда. При такой закуске можно и по второй чарке осушить. Так мы и делаем.

Стемнело. В вышине зажглись звезды, из-за горы выползла оранжевая луна, похожая на обрезанный кружок морковки, а вокруг нее кольцами белел туман. «К перемене погоды, – заметил Юлюс, глядя на небо. – Должно быть, подморозит, и слава богу. В самое время мясом запаслись. Если похолодает, нам его надолго хватит. Только на ночь так тушу не оставишь, надо разделать и сложить на место, не то волки мигом растащат».

Мы натаскали из тайги валежника, развели костер и принялись за работу: Юлюс разделывал тушу, а я потрошил рыбу. Когда глаза начинали слезиться и веки так и норовили сомкнуться, а руки переставали слушаться и нож выпадал наземь, Юлюс капельку подливал из бутылки в оловянные кружки, мы чокались, выпивали до дна, закусывая уже остывшей лосиной печенью, затем снова брались за ножи. Когда в конце концов мы управились с нашей добычей, когда улеглись в избушке на нарах и Юлюс тотчас же уснул сном праведника, я почувствовал, что не могу спать. Из каждого угла, через тесное оконце и низкую дверку, даже из трубы, даже из печной топки выползала лютая тоска и подкрадывалась ко мне. Я лежал с открытыми глазами, снова и снова вспоминал рассказ Юлюса о родителях, об их разладе в ту пору, когда жилось вполне сносно, затем об их сближении, о возникновении, так сказать, чувства локтя перед лицом общей беды. Мы с Дорой страдали по-настоящему, но то было лишь МОЕ или только ЕЕ страдание. Нам не хватало этой общей беды, общего горя. Общей боли мы никогда не переживали. Вот в чем суть. Только общая большая беда, видно, сближает людей и делает их благороднее, побуждает взваливать на себя тяжелейшую долю общего бремени, чтобы оно всей своей тяжестью не легло на плечи близкого человека. Каждый из нас приобретает в одиночку опыт и платит за него порой по самой высокой цене… «И что мне даст это бегство? Зачем мне все это? Если назвать это сжиганием мостов, то прежде всего такие мосты надо сжигать в самом себе, а пепел развеивать по ветру. И зачем мне все это нужно?» – спрашивал я себя не помню в который раз, а ответа не находил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю