355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йоханнес Марио Зиммель » Зовем вас к надежде » Текст книги (страница 17)
Зовем вас к надежде
  • Текст добавлен: 12 мая 2017, 15:30

Текст книги "Зовем вас к надежде"


Автор книги: Йоханнес Марио Зиммель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 52 страниц)

Часть IV
Путь к посвящению

1

«Жутко», – подумал Линдхаут, очнувшись от глубокой задумчивости. Он отодвинул немного в сторону рукопись своей речи перед Шведской Академией наук – под большим стеклом, покрывавшим поверхность письменного стола, на зеленой бумажной подкладке лежал лист. Лежал, уже похожий на пергамент, ставший коричневатым и ломким, – лист гинкго двулопастного, который подарил ему комиссар Вольфганг Гролль в тот день, 10 сентября 1945 года, когда вернул ему и пистолет.

«Моему другу-убийце, доказать преступление которого мне запретили, – сказал он и добавил: – Впрочем, этот запрет не ущемляет моего самолюбия, поскольку я убежден, что вы действовали, защищая себя».

Да, жутко!

Тогда было 10 сентября 1945 года – сегодня 23 февраля 1979 года. Уже тридцать три с половиной года этот лист лежал здесь. Тридцать три с половиной года прошли со времени того разговора в лаборатории Линдхаута. Половина человеческой жизни, больше, чем половина. Чего только не произошло за это время! И тут же, рядом с листом гинкго двулопастного, лежал пистолет системы «вальтер» калибра 7.65. Линдхаут пристально смотрел на него. За столько лет, которые он прожил, ему приходилось не раз использовать это оружие. Что ж, в ожидании человека, который утверждает, что является капелланом Хаберландом, Линдхаут был полон решимости снова пустить пистолет в ход, если это окажется жизненно необходимым. По телефону легко выдать себя за «капеллана Хаберланда». Но у Линдхаута уже был опыт. Они и на этот раз не убьют его!

С того дня, 10 сентября 1945 года, когда комиссар Гролль возвратил ему пистолет, Линдхаут ни на секунду не расставался с ним, все больше и больше нуждаясь в защите. Он добросовестно чистил и смазывал оружие. Это была старая модель, но в хорошем состоянии и всегда готовая к использованию.

Он сидел в рубашке, брюках и туфлях, почти готовый к отъезду.

Его наручные часы показывали 16 часов 58 минут.

Всего каких-то три минуты прошло с тех пор, как он в последний раз посмотрел на часы. Три минуты – но сколько воспоминаний пробудились в нем за это время! Он думал о рассуждении Эйнштейна: что произойдет с человеком, которому удастся передвигаться со скоростью, равной скорости светового луча, – триста тысяч километров в секунду? Эйнштейн пришел к выводу, что с таким человеком совсем ничего не произойдет!

Совсем ничего.

За эти минуты на Линдхаута обрушился целый поток картин прошлого, но произойти – не произошло ничего. Он до конца упаковал свой чемодан и почти оделся. И все. Теперь он опять должен был ждать: этот «Хаберланд» собирался быть здесь через тридцать минут – так он сказал по телефону.

Тринадцать минут… тридцать минут… Что это? Смехотворное ничто? Вечность? Что такое время?

Время… он должен ждать.

«Спокойно, – сказал себе Линдхаут, почувствовав, как кровь застучала в висках. – Абсолютное спокойствие. Это самое главное. Спокойствие. – Он снова взглянул на старый лист гинкго. – Этот Вольфганг Гролль, комиссар отдела по расследованию убийств, который, кстати говоря, хотел стать естествоиспытателем, этот человек с одним здоровым легким, харкающий кровью, без сомнения страдающий туберкулезом, о чем он и сам, конечно, знал, но не допускал такой возможности, – что с ним стало?

Он назвал себя „набожным язычником“. Я помню, год спустя, в сорок шестом, его прооперировали: скверное дело, действительно торакопластика, в процессе которой разрушенное легкое было полностью отключено. Он еще написал мне из одного санатория недалеко от Вены. Ему, приговоренному к смерти, была подарена вторая жизнь, да, так он тогда написал.

Жив ли он сегодня? Где? Чем занимается? Остался ли он в полиции? Я больше его не видел, хотя как раз тогда имел дело с полицией и с судом – как свидетель в процессе против профессора Йорна Ланге, который обвинялся в убийстве. Русские передали Ланге австрийским властям, и двойной убийца в сентябре сорок пятого отвечал перед Земельным судом Вены. Ланге не признал себя виновным. Я помню, что у него был на редкость противный, агрессивный защитник, который бранился в самом разнузданном нацистском духе.

Тогда я снова увидел всех этих людей из Химического института: невесту Хорайши Ингеборг Дрэер, Макса Сламу, Йоханна Лукаса и многих других. Я давал показания, как и они, в качестве свидетеля. 15 сентября 1945 года Ланге был приговорен к смертной казни через повешение. Так же странно, как и тот защитник, вели себя после этого власти. Бумаги ходили от одной инстанции к другой, каждая рассматривала прошение Ланге о помиловании, и никто, по-видимому, не хотел принимать решение. Только через четыре месяца, в конце января, все признали, что Ланге должен быть казнен. Но до этого дело не дошло. В своей камере приговоренный раскусил спрятанную во рту капсулу с ядом и мгновенно умер. Так до сих пор и не выяснили, кто передал ему яд…

Воспоминания всплывают одно за другим, – думал Линдхаут, пристально глядя на двулопастный лист гинкго, лежавший перед ним под стеклом. – Я путаю имена людей и даты. Но это оттого, что слишком много мне довелось пережить…»

Внезапно он увидел перед собой смеющуюся, счастливую Джорджию Брэдли – каштановые волосы разметались по белой подушке, глаза с золотыми искрами сияют… Он увидел ее обнаженную – такую, как она лежала тогда…

2

…на кровати в ее комнате в бывшей больнице Корпорации венского купечества, там, наверху, у Парка турецких земляных укреплений и совсем рядом с кладбищем Дёблинга. Большое здание – там сейчас американский госпиталь – с чудесным местоположением, высоко над городом.

У нее были прекрасные полные груди, маленький живот, который делал ее еще более женственной, и длинные ноги. Сейчас она смеялась, и он видел ее ослепительно белые зубы.

Часы на туалетном столике показывали пять минут пятого утра. 4 часа 05 минут 26 ноября 1945 года…

– Ну прекрати, – сказал Линдхаут.

– Не могу, любимый, хочу, но не могу, – произнесла она между приступами почти истерического смеха. Ее груди волновались. Он почувствовал, что его охватывает новое возбуждение, но потом дурное настроение все же взяло верх.

– Это было так смешно? Я был так смешон? – Он сидел перед ней по-турецки совершенно обнаженный. Внезапно она перестала смеяться.

– Ты был прекрасен. Я ведь уже говорила тебе это! Мне было так хорошо… такого я еще не испытывала. Никогда… и в моем браке тоже… Знаешь, я, наверное, немного испорчена… Только с тобой я в первый раз испытала, как это должно быть… – Горела лампа с зеленым абажуром, никакого другого источника света в комнате больше не было. На улице было еще темно. Ночной ураганный ветер хлестал ветвями дерева о стены. В окно барабанил дождь. В маленькой квартирке Джорджии было тепло. Она взглянула на него. – Я никогда не смогу забыть тебя или бросить – уже только поэтому. – Ее груди беспокойно вздымались, и она снова начала смеяться. – Но когда ты сейчас пришел из ванной, совершенно голый… и сел на мою постель, я подумала: сейчас мы снова будем любить друг друга… И тут ты начинаешь со своими мышами… – Ее трясло от смеха. – Мы так долго оттягивали это… сегодня наша первая ночь вместе… у меня… из-за Труус… все было как в сказке… а потом… о боже, помоги мне… человек приходит из ванной и рассказывает мне о С-образном искривлении хвостов у его мышей! – Она начала кататься по постели.

Линдхаут пробормотал:

– Мне жаль… прости меня, Джорджия… но, видишь ли, эти субстанции, которые я нашел, эти антагонисты… они самое большое событие в моей жизни, я думаю о них во сне и наяву…

Внезапно она замерла и серьезно посмотрела на него:

– Это ты меня прости, любимый. Я вела себя как идиотка, как глупая гусыня… Конечно, твоя работа для тебя все… пожалуйста, говори дальше.

– Нет, – сказал он.

– Пожалуйста, если ты меня любишь, – сказала она.

Он провел рукой по ее бедру и увидел, как она вздрогнула, когда он коснулся темного треугольника.

– Знаешь, – сказал Линдхаут, – не так уж плохо, что я подумал при этом…

– Определенно нет!

– …но сразу после этого, в ванной комнате… – Его рука замерла. – Ведь это невероятно, что я пережил с этими субстанциями! Сначала одна отключает другую. Затем я пытаюсь избавить зависимого от болей, вводя ему АЛ 203. Результат? Боли сводят его с ума, а меня арестовывают русские и сажают под замок. Когда они меня отпускают, я встречаю тебя. Ты говоришь, что в Штатах работают над той же проблемой…

– Но ты впереди, – сказала Джорджия.

– Очевидно…

– Ты такой грустный. Что с тобой?

– Ничего… совсем ничего… – Он прикурил две сигареты и одну дал ей. – Знаешь, это оказалось гораздо страшнее, чем самый страшный детективный роман!

Внизу с завывающей сиреной подъехала «скорая помощь». Звук сирены постепенно замер.

– Тебе пора вставать?

– Нет, у меня сегодня свободный день, ты же знаешь. Рассказывай дальше!

– У мышей общее возбуждение и С-образное искривление хвоста круто вверх являются достаточно типичными признаками того, что они получили морфий, что они находятся под воздействием морфия.

– И что же?

– Недели, месяцы – все время одно и то же! Таким животным и ввожу АЛ 203, а также и АЛ 207. В обоих случаях мои субстанции действуют! У животных появляются явления воздержания, да – но всего на два часа! – Он затянулся сигаретой. – Через два часа восстанавливается прежнее состояние и снова обнаруживается действие морфия. Таким образом, очевидно, что мои антагонисты действуют только очень короткое время.

Джорджия села в постели. Она сама была хорошим врачом и одержимым исследователем и не считала, что для первой ночи любви это весьма необычный разговор. Она нащупала свои очки в роговой оправе и надела их, как будто после этого могла все видеть отчетливее.

– Но этот русский, которого ты лечил с помощью АЛ 203…

– Бедный Соболев… – Линдхаут кивнул. – У него дело обстояло совсем не так! Его самым жестоким образом просто лишили морфия. А АЛ 203 причинила ему дополнительные мучения. И это еще одна загадка, перед которой я оказался. Видишь ли, после того как Соболев перенес воздержание, он лечится у врачей и больше не получает морфия. Он излечился – если, не дай бог, у него не будет рецидива. Он прошел весь курс воздержания. У моих животных это длится два часа – а затем они снова оказываются под воздействием морфия! – Опять печально завыла сирена, то становясь громче, то снова затихая. – Так продолжается каждую ночь? – спросил он.

– А другие мыши? – спросила Джорджия, затушив свою сигарету в кружке. – Те, которые получали только АЛ 203 и АЛ 207?

– Они подтверждают мои наблюдения, – сказал Линдхаут.

– Каким образом?

– Когда я даю им морфий, он действует с незначительным замедлением. Но когда оно проходит, эти животные реагируют так же, как и те, что находятся под действием морфия!

Джорджия тихо сказала:

– Извини меня за мой смех. Это было так глупо. Я понимаю, что твоя работа не отпускает тебя, а эта загадка доводит до полного отчаяния. – В исступлении она внезапно прижалась к нему обнаженным телом и прошептала: – Я люблю тебя, Адриан, я так тебя люблю… и за это тоже… как раз за это… – Она увидела, что он смотрит в сторону.

– Что ты там увидел?

– Эта картина, – сказал он. – Шагал, не так ли?

Она повернула голову и посмотрела на висящую на стене литографию:

– Шагал, да. Когда наши вступили в Париж, я нашла эту картину в одной галерее и купила ее. С тех пор я повсюду таскаю ее с собой. Я ее очень люблю. Она прекрасна, не правда ли?

– Да, – сказал он.

Она обхватила руками его шею и потянула в постель.

– Иди ко мне, – задыхаясь, произнесла она.

И они снова любили друг друга со всем буйством страсти, а дождь барабанил по окнам и голые черные ветки бились о стекло.

3

Шагал!

Линдхаут, зажав в руке галстук, сидел напротив картины. Чтобы лучше видеть, он прищурил глаза.

«Да, – вспоминал Линдхаут. – Шагал от Джорджии. В ту ночь, тридцать четыре года назад, когда она наконец привезла меня домой, сюда, в переулок Берггассе, она отдала мне эту картину, и прежде чем я смог что-то сказать, уже умчалась на бешеной скорости, сделав вираж внизу на улице Лихтенштайнштрассе.

Влюбленная пара…

В рамку картины была вставлена записка, написанная ее отчетливым мелким почерком. Я до сих пор еще помню эти слова! „Till the end of time – Georgia“.

„До скончания времен – Джорджия“.

Перри Комо. „Рейнбоу-клаб“.

Наша песня! Как часто мы ее слушали – в Америке я купил пластинку. И картина – в скольких городах она побывала со мной за последние тридцать лет! – Линдхаут провел рукой по лбу. – В Америку я полетел только в пятидесятом году, через пять лет. Джорджия постоянно сообщала биохимикам из Клиники по наркотикам Американской службы здравоохранения в Лексингтоне о моих работах над странными антагонистами. В конце концов эта клиника и университет Кентукки пригласили меня приехать в Лексингтон и продолжить там мою работу. Профессор Альбрехт, давно возвратившийся из тихой долины в Альпах, сразу же оценил ту возможность, которая мне представилась, и разрешил мне воспользоваться этим предложением.

– Ваша лаборатория здесь будет всегда открыта для вас, если вы опять захотите здесь поработать, – сказал он мне на прощание.

Да, в пятидесятом я полетел в Америку, через пять лет после того, как Джорджия подарила мне Шагала, через пять лет…

Труус…»

Ах, Труус доставила ему немало хлопот за эти годы! Причем, как оказалось, это было только начало – потом все пошло гораздо хуже. Тогда, утром, после той ночи в американском госпитале, когда Труус увидела Шагала, сначала она пришла в восторг:

– Как красиво, Адриан!

– В самом деле, Труус?

– Вот это ты, а вот это я, Адриан!

– Знаешь, Труус…

Добрая фрау Пеннингер была уже на месте, как каждое утро, чтобы проводить Труус в гимназию, расположенную неподалеку. Она стояла за Труус, и лицо ее было печальным.

– Что я знаю? – спросила Труус.

– Собственно, эта картина…

– Ах так! – Глаза Труус стали злыми. – Это она тебе ее подарила, да?

– Да, Труус.

– Я ненавижу ее!

– Труус, будь же благоразумной! Как ты можешь ее ненавидеть – ты же ее совсем не знаешь! Ты видела ее несколько раз – и очень плохо себя вела!

– Мне все равно, как я себя вела! Я вела себя плохо? Вот и отлично! Это меня радует! Так я буду себя вести всегда, когда увижу ее!

Фрау Пеннингер спокойно сказала:

– Ты не сделаешь этого, Труус.

– Почему это, тетя Мария?

– Потому что ты не такая плохая. Ты хороший, умный ребенок.

– Я не умная и не хорошая! Я хочу быть плохой!

– Труус, перестань сейчас же молоть эту чепуху!

– Это не чепуха! Вы еще увидите! – От злости она стала бить ногами по ножке стола.

Линдхаут схватил ее за плечи. Сейчас он был в ярости:

– Ты знаешь, кем был твой отец!

– Мой отец теперь ты!

– Послушай! Тетя Мария знает правду! Сейчас твой отец я, да, потому что твой настоящий отец мертв. – «Зачем я обременяю этим ребенка, которому только что исполнилось одиннадцать лет? Чем все это кончится? Может ли такое хорошо кончиться? Но могу ли я допустить, чтобы меня тиранил ребенок?» – Твой отец был масоном, я тебе подробно объяснил, что это значит, и ты это поняла!

Труус, полная злости, снова ударила по ножке стола.

– Ты все хорошо поняла! Вспомни те многочисленные поездки, которые мы совершали все вместе в Швецию к его родителям – твой отец, твоя мать, моя жена и я! Разве это не было замечательно? Ответь мне! Разве это не было замечательно?

Едва слышно девочка ответила:

– Да, это было замечательно. Тогда! Все было замечательно тогда, а сегодня ничего больше не замечательно!

– Отец твоего отца, твой дед, тоже был масоном, – уверенно продолжал Линдхаут. – Разве ты не восхищалась его кольцом? И разве ты больше всех стихов не любила «Символ» и не любишь его сейчас? Разве ты не хочешь, чтобы я каждый вечер, прежде чем ты заснешь, читал тебе один стих оттуда? Потому что это масонское стихотворение!

Труус, ожесточившись, молчала. Лицо фрау Пеннингер выражало обеспокоенность.

– «Символ» – масонское стихотворение! – повторил Линдхаут. – И Гете был масоном! Масоны – люди, которые любят добро, красоту и справедливость – прежде всего справедливость, Труус. Твой дед и твой отец очень огорчились бы, увидев, как ты несправедлива по отношению к госпоже Брэдли!

– Значит, я несправедлива по отношению к госпоже доктору Брэдли! Значит, мой дед и мой отец очень огорчились бы из-за меня! Я ее терпеть не могу, твою госпожу Брэдли!

– Но почему?

– Потому что ты ее любишь больше, чем меня!

– Что за ерунда! Я люблю вас обеих совершенно одинаково. Только по-разному. Потому что она взрослая, а ты еще ребенок!

– Я уже не ребенок! – закричала Труус. – Я все очень хорошо понимаю! В школе подружки мне это объяснили! Ты спишь с ней!

– Труус, ну действительно, хватит… – начала было фрау Пеннингер.

– Ничего не хватит, нет! Ты спишь с ней, не ври, Адриан! Видишь, ты молчишь! И вы целуетесь и гладите друг друга, когда я не смотрю!

– Но я целую и глажу и тебя!

– Это совсем другое! – Труус с трудом переводила дыхание. – Ты же сам говоришь, что я ребенок, а она взрослая! А если у нее родится ребенок? Тогда у тебя будет настоящая дочь! Тогда вы поженитесь! А я?

– Ты всегда останешься моим любимым ребенком, – сказал он.

– Я не останусь любимым ребенком! Я стану плохой, я стану злой, я стану чертом!

– Никогда!

– Ты еще увидишь, Адриан! Вы все еще увидите!

Линдхаут вышел из себя:

– Если ты с этого же момента не будешь вежливой и любезной с госпожой Брэдли, то я пойду к властям и скажу правду. Ты отправишься в приют и больше меня вообще не увидишь! А я… я тоже не захочу тебя больше видеть!

Девочка стала мертвенно-бледной, ее нижняя губа задрожала.

«Это подло с моей стороны, – подумал Линдхаут. – Боже, как это подло…»

– Ты… ты действительно это сделаешь? – Взгляд Труус перекинулся на фрау Пеннингер. – Вы говорили, что я буду счастлива, потому что тогда на Рождество я нашла миндаль в своей рисовой каше! Совсем-совсем счастлива, да?

– Послушай же, Труус…

Но девочка не дала себя перебить:

– Я не стала совсем-совсем счастливой. Наоборот, я вообще не счастлива! И я знаю почему! Потому что миндаль не был миндалем… а рисовая каша не была рисовой кашей!

– Бог мой, дитя, – сказала фрау Пеннингер, – пойми же: тогда не было никакого миндаля, и риса не было. Я должна была взять что-то другое, чтобы это было похожим на вкус.

– Вместо миндаля был орех! Поэтому он не помог! Помогает только настоящий миндаль! А ты со своим орехом!

– Я сделала что могла, – беспомощно сказала фрау Пеннингер.

«Остается только шантаж», – обессилено подумал Линдхаут и сказал:

– Если не будешь вежливой и любезной с госпожой Брэдли, ты отправишься в приют. Выбирай!

С горестным видом кивая головой, маленькая девочка в красном бархатном платье под цигейковой шубкой сказала:

– Ладно, Адриан, я буду вежливой и любезной с этой, как ее там… – она указала на Шагала. – Да, я обещаю тебе это. Потому что если я такой не буду, я отправлюсь в приют. Это гнусно с твоей стороны, Адриан. Какими гнусными могут быть взрослые! Тетя Мария, нам надо идти, я опоздаю в школу. – Она схватила фрау Пеннингер за руку и потянула ее за собой. Хлопнула входная дверь.

Линдхаут стоял неподвижно. Его ярость обратилась в печаль. Обессиленный, он опустился в кресло за письменным столом…

4

…в котором он сидел сейчас, вечером 23 февраля 1979 года, стареющий мужчина со спутанными седыми волосами, изборожденным морщинами лицом и ясными, хотя и усталыми глазами.

Он вспомнил строку Платона, где тот приводит слова умирающего Сократа: «…дайте мне проститься со всем этим – не стеная, но воспевая как лебедь…»

«Кто-то, конечно, так может, – думал Линдхаут. – Я не могу. Я всю жизнь занимался одним-единственным делом. И я не должен допустить, чтобы труд всей моей жизни был уничтожен. Этот герр Золтан ожидает меня после моего возвращения из Стокгольма…» Горечь охватила его. Он подумал: почему я добился успеха? Почему мне удалось то, к чему я стремился? Лучше бы мне это не удалось! Тогда не было бы какого-то герра Золтана. И никакой Нобелевской премии. Ну, а если бы и так? В конце концов, что такое Нобелевская премия? С каким удовольствием я бы от нее отказался! С каким удовольствием я жил бы обычной жизнью обычных людей и был бы счастлив как обычный человек!

Труус сдержала слово и вела себя благовоспитанно по отношению к Джорджии – по крайней мере, довольно долго. Конечно, я все рассказал Джорджии. Она была растеряна, как и я.

– Этого следовало ожидать, Адриан, – сказала она. – Мы должны считаться с Труус. Когда она подрастет, все изменится.

Мы считались с Труус как могли, – подумал Линдхаут в бессильной горечи. – Я заботился о ней больше, чем когда-либо, чтобы она почувствовала, что ничего не изменилось.

Не изменилось?

Изменилась она, Труус. Она стала более замкнутой и тихой. Часто болела. Ничего страшного, нет, просто прихварывала время от времени. Ее учителя попросили меня зайти. «У вас что-то произошло? Труус чего-то не хватает? Что-то ее гнетет?» – поинтересовались они. «Почему вы так решили?» – спросил я.

Опять те же самые ответы, только еще более неприятные: Труус была такой хорошей ученицей, а сейчас ее успеваемость падает все ниже и ниже. Если так пойдет дальше, ей придется остаться на второй год. Так и случилось. Она осталась на второй год. Латынь и математика – неудовлетворительно. Потом стало еще хуже. Учителя опять попросили меня прийти. Труус постоянно лжет! Труус пытается натравить одного учителя на другого! У Труус нет подружек, потому что она ведет с ними ту же игру, что и с учителями! Труус агрессивна, она бьет слабых, родители жалуются. И напоследок: Труус ворует!

Одинокий мужчина в комнате, полной книг, вздохнул. Да, однажды дело дошло и до этого: Труус украла у одной ученицы деньги, я сам нашел их вечером в ее пальто. На этот раз увещеваниями было не отделаться. На этот раз был скандал – такой большой, что Труус исключили из школы. Правда, еще до исключения мне дали возможность перевести ее в другую школу, и то, что она сделала, в ее свидетельстве не написали.

Итак, я послал Труус во вновь основанную Американскую международную школу. Международная школа была расположена в начале улицы Хеэнштрассе, далеко на западе, уже у виноградников. Школьные автобусы американской армии доставляли туда детей из всего американского сектора, а потом развозили по домам. Два года Труус посещала эту школу. Неожиданно ее успеваемость снова стала выше всех похвал, равно как и поведение. У нее появилось много подруг.

По-видимому, кризис прошел. В двенадцать и тринадцать лет с Джорджией она была сама любезность. Девочка становилась все красивее, с великолепными манерами, – учителя говорили, что я могу ею гордиться. Ее подруги часто приходили в гости в переулок Берггассе. Фрау Пеннингер принимала их радушно, всегда угощала девочек кофе с печеньем. И мы не возражали, если некоторые девочки приводили мальчиков – англичан, французов, американцев. А мальчики курили…

Потом, в сорок седьмом году, наконец снова стала работать международная почта, и Труус получила письмо из Берлина – от своего товарища по детским играм Клаудио Вегнера. Адрес на конверте стоял – Химический институт.

Моя дорогая Труус! (приблизительно так было написано в этом письме). Мама и я очень надеемся, что у тебя и дяди Адриана все в порядке, и что с вами не случилось ничего плохого. Здесь, в Берлине, конец войны был совершенно ужасен, город почти полностью разрушен, и мы потеряли папу. Он ушел 15 апреля 1945 года, чтобы помочь друзьям, и у церкви поминовения это и произошло. Разорвалась мина и убила его. Нам рассказали об этом чужие люди, и мы с мамой пытались найти папу, но не нашли, потому что там было очень много мертвых и очень много обломков. Я очень сильно плакал, и мама тоже очень сильно плакала. Теперь она должна одна перебиваться со мной, и это очень трудно для мамы. Сейчас она пытается наладить работу папиного архитектурного бюро, которое осталось не разрушенным. Она там одна женщина, а все остальные – мужчины! Но она говорит, что справится. Будем надеяться! Она стала совсем худая, и у нее так много забот. Я уже хожу в среднюю школу. А в какую школу ходишь ты? А что делает дядя Адриан? Мама тоже напишет ему письмо. Ты уже знаешь, кем ты хочешь стать, Труус? Я знаю: актером. На следующий год мне можно будет ходить в детскую театральную школу. Наш дом уцелел, как и дом, в котором жила ты. В Груневальде почти ничего не случилось – по сравнению с остальным городом. Дорогая Труус, я очень часто думаю о тебе и очень хотел бы тебя увидеть. Мама говорит, что пока это невозможно, поэтому пиши мне, пожалуйста, как можно чаще. Я тоже буду все время писать тебе. Тебя обнимает твой дорогой друг Клаудио…

Приблизительно таким было это первое письмо, – думал Линдхаут. Это забавное выражение «твой дорогой друг» я хорошо помню. Конечно, Труус сразу же ответила, и завязалась оживленная переписка.

Я совершенно успокоился. Только работа доставляла мне много хлопот. После того как профессор Альбрехт снова взял на себя руководство институтом, я смог полностью сосредоточиться на проблеме. В первые годы после войны приходили Красоткин и выздоровевший майор Соболев, приходили английские и французские офицеры медицинской службы. Мы дебатировали ночи напролет. Американцы приносили консервы и сигареты, русские – водку и мясо, французы – красное вино. До рассвета мы сидели все вместе в моей лаборатории, обменивались опытом, строили планы. Это была такая дружба, у нас были такие планы!

Сколько же это продолжалось?

В сорок восьмом году уже началась блокада Берлина: воздушный мост, «раскол», «холодная война»! Все, кто думал, что пережил адское время и что теперь нужно начинать строить новый, лучший мир, были в ужасе и отчаянии. Многие, разочаровавшись в жизни, стали спиваться.

Моих советских друзей отозвали. Соболев и Красоткин пришли проститься – теперь им было запрещено заходить в американскую зону, где был расположен институт…

Большого труда нам стоило сохранять оптимизм и не унывать, хотя настроение было – хоть волком вой. Между нами установились теплые отношения. В России, когда обращаются друг к другу, называют не одно, а два имени – его собственное, и имя его отца. Красоткина звали Илья, а его отца – Григорий, поэтому я называл его «Илья Григорьевич». А Соболева я называл «Сергей Николаевич», потому что имя его отца было Николай. Красоткин, который был заядлым альпинистом, рассказал мне о своих приключениях на Кавказе, а потом ему пришла в голову мысль сделать альпинистами меня и Соболева. Он хотел, чтобы мы втроем полазали по австрийским Альпам! Мы с Соболевым не имели ни малейшего понятия об альпинизме, и на этой почве завязался прощальный разговор с анекдотами и пошлыми остротами. Мы смеялись, чтобы не плакать. Я помню еще, как мои друзья Илья Григорьевич и Сергей Николаевич договаривались об этой экскурсии в горы, – он употребил, несколько переиначив, выражение бравого солдата Швейка: «Значит, в шесть часов после холодной войны в „Чаше“!»

Мы обнялись и расцеловались в обе щеки. Красоткин принес для меня подарок. Я должен был его открыть только после того, как он уйдет. Вечером я его открыл. Это были религиозные песни негров. Одно название на этикетке было подчеркнуто красным. Я поставил эту песню и испугался, когда услышал стенающий мужской голос: «Nobody knows the trouble I see, nobody knows but Jesus…»

«Никто не видит горя, которое вижу я, – никто, кроме Иисуса…»

Да, вот и кончилось наше счастливое время, не прошло и трех лет. Но эти без малого три года были, конечно, самыми прекрасными в нашей жизни!

Что было потом? Отрезвление. Отчаяние. В Корее началась новая война. В Индокитае французы тоже давно вели войну. Настроение вселенской катастрофы. «1984» Оруэлла (до этого года осталось всего пять лет, и кажется, что Оруэлл был пророком), «25 часов» Георгиуса, «Солнечное затмение» и «Божий трон стоит пустым» Артура Кестлера…

Теперь в институт приходила только Джорджия. Напротив входа, на первом полуэтаже, установили мраморную доску. На ней было написано:

5 АПРЕЛЯ 1945 ГОДА В ЭТОМ ЗДАНИИ ПРИ ПОПЫТКЕ СПАСТИ ОТ НАЦИОНАЛ-СОЦИАЛИСТОВ ЦЕННОЕ ОБОРУДОВАНИЕ ПОГИБЛИ АССИСТЕНТЫ ДОКТОР КУРТ ХОРАЙШИ И ДОКТОР ХАНС ФОЛЛЬМАР – СОЮЗ АКАДЕМИЧЕСКИХ БОРЦОВ ЗА СВОБОДУ.

Эта доска, тогда сразу же бросавшаяся в глаза каждому, кто входил в институт, сегодня находится справа от входа и так вдавлена в каменную стену, что ее почти не замечают. Кто знает, что произошло в Химическом институте 5 апреля 1945 года? Я и еще несколько человек. Немногие. Многие, возможно, не хотят знать. А молодые вообще не имеют об этом никакого представления. Nobody knows the trouble I see…

12 августа 1950 года я поехал с Джорджией в город, в Первый район. Первый район находился в международном секторе, управление которым каждый месяц брала на себя другая оккупационная держава. Там в переулке Вайбурггассе находилось учреждение, где, имея на то благословение союзников, люди получали все документы, необходимые для поездки в Америку.

В тот день было очень жарко. Бледный чиновник, человек моих лет, занимался со мной как с привилегированной особой. Он выдал мне все бумаги и пожелал удачи в моей работе в Америке…

Линдхаут снова глубоко погрузился в свои воспоминания…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю