412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Войцех Жукровский » Каменные скрижали » Текст книги (страница 28)
Каменные скрижали
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:13

Текст книги "Каменные скрижали"


Автор книги: Войцех Жукровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 33 страниц)

– К счастью, там о нас мало что знают. Я перестал бывать в клубе.

– Именно это выглядит странно. Скрыть меня тебе будет труднее с каждым днем. Ты должен показываться на люди. Тебе нельзя пропадать с глаз долой. Надо, чтобы тебя видели, так разумнее. Обещаешь?

– Предпочитаю поджидать тебя. Думаю… В обществе не нуждаюсь.

– Грезы, – грустно сказала она.

– А мне и этого нельзя?

– В грезах ты имеешь дело с той, которую выдумал. Я, живая, нужна тебе гораздо меньше, Иштван, насколько ты счастливее меня. Ты всему свету можешь рассказать в стихах, как страдаешь. А я – у меня есть только ты, и я не вдруг решусь словечко вымолвить.

Она приласкала его руку, положила к себе на грудь.

– Поедем в Кочин вместе. Если хочешь.

XII

Поглядеть со стороны, учреждение работало нормально, но все-таки можно было заметить, что другие посольства от них сторонятся, на приемах, как только к собравшейся кучке подходили посол или Ференц, общий разговор сам собой иссякал, собеседники растворялись в толпе визитеров. Казалось, окружение нетерпеливо ждет каких-то выступлений, демонстраций, казалось, чиновничья покорность любому правительству лишает их чести представлять интересы Венгрии. Это не просто выводило из себя, это унижало. Тереи был на несколько иных правах, в клубе и в дипкорпусе его попросту любили, однако общая терпимость и сердечность по отношению к нему одному, ставшие его непостижимой привилегией, возбуждали подозрительность своих.

Всеобщую огласку получило его стихотворение, опубликованное в бомбейском «Индиэн иллюстрейтид уикли». Перевел он сам, давно уже хотелось продемонстрировать Маргит, как звучат его строфы. Она предложила несколько поправок, помогла подобрать свойственные английскому языку обороты. Стихи были о Будапеште, о тоске по прекрасному городу.

Когда Иштвана вызвали к послу и он скорым шагом миновал комнату Юдит, поскольку дверь начальнического кабинета была распахнута и все пространство от порога просматривалось, Юдит только послала боязливый сочувственный взгляд. Так смотрят соседи на соседа, с которым каждый день встречались, а он, оказывается, жену прикончил, дом поджег и, уж самое малое, извращенец.

Не успел Иштван закрыть за собой дверь, как Коломан Байчи хлопнул запястьем по развернутой странице толстого еженедельника и прорычал:

– Как прикажете понимать, Терек?

– Стихи. Меня попросили, я послал.

– С кем согласовано?

– Но ведь вы сами, товарищ посол, рекомендовали, мол, надо снова появиться в печати.

– Стихи о Будапеште, вы понимаете, как их нынче здесь прочтут?

– А что, по случаю восстания название столицы должно исчезнуть? Это написано давно.

Байчи окинул Иштвана каменным взором.

– А что значит «листва, запятнанная кровью», «цепями скованные берега»? – с нажимом прочел он, вертя чубуком трубки, – Не делайте из меня дурака.

– Метафоры. Осенью листья краснеют, а берега Дуная соединены Цепным мостом, – пояснил Иштван с оскорбительной обстоятельностью. – Никак вы забыли про Цепной мост, товарищ посол?

– О нем тут ни одна душа не знает, – взревел Байчи.:– Вы доиграетесь, Терец. Кто обратил мое внимание на ваши выходки? Посол, с которым я поддерживаю дружеские связи. Меня, – ткнул он себя в грудь трубкой, как кинжалом, – меня поздравляют с подчиненным, который даже стихи пишет. Нетрудно понять, что при этом имеется в виду. Извините, я не желаю, чтобы из меня делали посмешище.

– А вдруг ваш знакомый разбирается в поэзии? – осмелился спросить Иштван разоружающе наивным тоном.

– Он? С какой стати? Надо быть бдительным, тут не до шуток. Имейте в виду, Тереи, я запрещаю вам публиковать что бы то ни было без моего согласия. Стройте из себя великого поэта, но дома, а не здесь, где каждое слово надо трижды под рентген положить, прежде чем напечатать. Вы на службе, вы мой чиновник. И никаких собственных игр в политику. Для этого здесь поставлен я.

«Мог бы – приказал бы высечь», – промелькнула мысль. Иштван уставился на пухлые руки, поросшие черным курчавым волосом, они сжимались в кулаки и разжимались от ярости.

– Ну, чего уставились? Вы поняли, чего я требую?

– Да. Хотел бы только предупредить, что в бенгальском литературном еженедельнике выйдет еще одно мое стихотворение со врезкой обо мне и с моей библиографией.

Байчи чуть не задохнулся.

– И там опять будет про кровь на листьях и про цепи? Немедленно снимите публикацию.

– Боюсь, это произведет еще худшее впечатление, мне же придется привести какую-то мотивировку, я напишу, что делаю это по вашему требованию.

– Пишите исключительно от собственного имени.

– Не могу! Я за то, чтобы стихи были напечатаны. Первые крохи венгерской поэзии в Индии.

Байчи ожег Иштвана взглядом, дыша, как после пробежки.

– И о чем эти стихи? – чуть спокойнее спросил он.

– О любви.

В горле у посла булькнуло, он с сомнением покачал головой.

– О любви? Вы под это дело все что хочешь подведете. О любви к женщине?

– Да.

– И опять с метафорами?

– Политики тоже пользуются метафорами, не только поэты. Стихи выйдут в переводе на бенгали.

– И то слава богу, – с облегчением вздохнул Байчи. – Пусть печатают, но на вас будет наложено взыскание. И на будущее будьте любезны начинать с этого стола, я желаю видеть каждую бумажонку, которую вы шлете в индийские редакции.

Он посидел, помял пальцами мясистые щеки и, наконец, спросил измученным голосом:

– Тереи, зачем вы меня с таким пристрастием дразните? Ведь стоит мне булавкой ткнуть, и вся ваша слава лопнет, как воздушный шарик, и вы вместе с ней.

– Накричать на меня вы можете, а больше вы ничего не можете. Можете отправить домой. Но там, в министерстве, тоже кое-что переменилось. Думаете, вас там все так любят и, стоит вам слово сказать, все тут же на колени встанут?.. Не те времена. Вы прекрасно знаете, что я наполнен собственным гелием, если уж употребить ваше сравнение с воздушным шариком… Так что я опять взлечу. Вдруг вашим детям придется изучать меня в школе? Само собой, надо же им будет зарабатывать аттестат зрелости. И вы об этом знаете не хуже меня. Ни в чьем поддуве я не нуждаюсь. Некую ценность имею и вне стен посольства. Помятое лицо Байчи блестело от пота, внезапно посол прохрипел:

– Ступайте.

– Достаточно ли я рассеял ваши сомнения, товарищ посол? – Тереи встал, приготовясь проститься с начальством.

– Вон отсюда! – взревел посол. – С глаз долой, а то хуже будет… Меня уже тошнит от вас, Тереи.

Байчи вскочил и отвернулся к окну. И даже не оглянулся, когда советник закрыл за собой дверь.

– Ну, что, бушует? – наклонилась из-за стола Юдит. – Сожрать хотел?

– Вот именно, но вовремя заметил, что не по зубам, – прищурился Иштван. – И знаешь, что его так взбесило? Гомеопатическая доза стихов, хватило одного моего стихотворения в «Индиэн иллюстрейтид».

– Рассудительным тебя не назовешь.

– Если бы я был рассудительным, не вышло бы из меня поэта, – грустно согласился Тереи. – И он тоже не знает, чего хочет. Сначала вызывает, потом кричит, что видеть не желает, хоть я, собственно, и не навязывался.

– Ну и настроеньице у тебя, – удивилась Юдит. – Вести из дому получил?

– Живы, с голоду не помирают, крыша не течет, окна застеклили, чего еще ты хочешь?

Юдит помолчала, сосредоточенно приложив палец к губам, и, наконец, сказала:

– У Ференца застряло какое-то письмо для тебя. Забрал бы ты его от греха. Только молчок, что это я тебе проговорилась.

Разъяренный, он ринулся в кабинет секретаря, но дергал ручку понапрасну, дверь была заперта на ключ. Ференц куда-то ушел.

У себя на письменном столе, рядом с газетами, свернутыми в трубку и перехваченными лентой-бандеролью из оберточной бумаги, он увидел узкий конверт с венгерской надписью «АВИАПОЧТА». Внимательно проверил, вскрывали его или нет. На обороте не было адреса отправителя, но его, Иштвана, адрес был написан каким-то знакомым почерком.

Постучав конвертом о край стола, он осторожно обрезал кромочку. Вынул исписанные торопливым почерком листки.

Посмотрел на подпись на последней из сложенных вчетверо страничек, и та отдалась в нем острой болью: письмо было от Белы.

«Нет дня, когда бы не вспоминал о тебе. Мне тебя очень не хватает. Поймал себя на том, что обращаюсь к тебе, когда шел через Площадь Героев. На мостовой лежала громадная поваленная статуя сверхчеловеческим лицом к небу, позеленевшая, с макушкой, выбеленной птичьим пометом, и эта белизна казалась сединами, которых мы до сих пор не замечали. Стоявшая, она была как бы вне времени, не старилась, а все больше славилась. И вот какой-то человек молотит ее по голове кувалдой на длинном молотовище, молотит так, что бронза стонет внутренней пустотой, но лицо статуи не поддается ударам. Молотобоец упарился, скинул куртку, явил миру косой крест подтяжек на белой рубашке, но лупит с дикой яростью, замашисто орудуя молотом. Вокруг ни души, редкие прохожие держатся поближе к приоткрытым подворотням, в промежутках между металлическими отзвуками ударов слышится тонкий свист шальных снарядов, стреляют откуда-то из-за Зоопарка в сторону предместий.

Я шел через площадь, почти лишенную огней, одни блики на мокром диабазе и трамвайных рельсах. У меня было чувство, что все это сон. Маленький обманувшийся человечек мстит, машет молотом, как ребенок отплачивает кулачком углу стола, о который набил шишку. Меня потянуло взглянуть на человечка поближе, откровенно говоря, это было почти репортерское любопытство: статуя на мостовой, грудь в бронзовом мундире стонет под ударами молота. За что мстит этот человек, силящийся сокрушить памятник? Он потерял кого-то из близких? Или это ненависть обманувшегося в своих представлениях о величии, о непогрешимости, о божестве? А может быть, он наказывает статую за свою слепую доверчивость, за привязанность и любовь, может быть это один из тех, кто в такт маршировке выкрикивал священное имя, пропуская мимо ушей упоминания о творимом зле, потому что только обладатель имени властен был думать за всех и устанавливать законы. Этот свирепый труд человека с молотом вовсе не радовал меня… Легче сокрушить этот памятник ударами, не оставляющими никаких отметин, кроме медного звона, чем изменить убеждения, распрямить согнутые спины, вбить в головы, что насилие, к которому обращался оригинал, возведя его в норму права, именно поэтому трижды преступно. Его настигла смерть, соратники опровергли сказки о его заслугах, рассказали, каким он был в действительности. Но в них жив прежний дурман, живо презрение к простому человеку, который обязан всего-навсего подчиняться и обожать. И при всей ненависти к прежнему идолу, перед которым они раболепствовали, в глубинах их душ осталась потачка „мокрым делам“, потому что случаются ситуации, когда проще всего прибегнуть именно к этому при всем при том „эффективному“ способу в два счета разрешать любой вопрос.

Эти слова я обращал к тебе и нынче ночью переношу их на бумагу. Я подошел к каменному цоколю, но тут по аллее из парка выкатился танк и ошпарил площадь пулеметным огнем. Клянусь, это было как в дурном сне… Я даже не испытал страха, словно все это лично меня не касалось. Поглядывал себе из-за гранитного цоколя, надо мной торчали гигантские сапоги, издевки ради заткнутые сверху пучками соломы. Посреди пустой площади одиноко лежала статуя, обращенная мертвым усатым лицом к низкому небу, и в неверном отблеске ракет со стороны Дуная казалось, что она насмехается над нами… Танк выехал на площадь и взялся расстреливать брошенный трамвайный вагон, вышибая остатки стекол из разбитых окон. Танкисты опасались засады. Потом покачивающиеся тонны стали поплыли в сторону парка. На асфальте остались отпечатки следов гусениц. За железнодорожным мостом посверкивало, оттуда доносились методичные автоматные очереди. Я стоял один посреди площади рядом с лежащей статуей. И вдруг увидел, что из ее пустой утробы выползает, волоча куртку, тот самый укротитель, тот самый мститель, оказывается, он прятался там. Он поплевал на ладони и ударил молотом по бронзовой голове, застонавшей, будто треснутый колокол. Отзвук удара выманил зевак из подворотен, снова началось движение, перебежки вплотную к стенам домов.

Жаль, ты не видел, так хоть прочти об этом. Не вышло у меня закончить письмо. Продолжаю после двухдневного перерыва. Сегодня я видел расстрелянных у стены кладбища. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, словно в поисках тепла. Мне сказали, что это доносчики, агентура. Кто-то их якобы узнал, созвал с улицы народ, их схватили и выдали в руки рабочей милиции. А та прикончила их без суда и следствия. Я с народом столицы, этот мощный поток увлекает меня, но бывают минуты, когда, отпуская грехи, рожденные судорогами ненависти, торопливо толкую себе: „Так должно быть, это цена, которую нужно платить“, я чувствую, как у меня холодеет лоб. Куда повлечет нас эта бурная струя? Иштван, толпа – это ужас. Хорошо, что тебе не пришлось это видеть… Сталин твердил: „Пусть погибнут десять невинных, лишь бы не уцелел ни один враг“. И это было преступление. Но сегодня с той же поспешностью карают неправедно, мне уже рассказывали о повешенных без вины, улица объята какой-то устрашающей горячкой, сводят счеты, словно не верят, что отныне воцарится правосудие и открытые трибуналы воздадут виновным должное. Толпа жаждет правосудия немедленно, не сходя с места, требует крови за кровь, поминая перенесенные унижения, избивают офицеров-следователей, прежних владык над жизнью и смертью-, плюют им в лица, а они не смеют стереть плевков, стекающих со лба… У них мертвый взгляд, они знают, что их ждет. Что делать, Иштван? Прощать? Завтра же они опомнятся, страх пройдет, и они сочтут великодушие нашей слабостью или, что хуже, глупостью. Что им нация, что им социализм, им лишь бы стакнуться. Им власть нужна, упоительное чувство безнаказанности. Они презирают тех, от чьего имени лезут вперед, считая их отбросами. Нет, ты скажи, как поступил бы с судьями, которые осуждали невинных, приходили на процесс с приговором в папочке, который им заранее продиктовали по телефону, как поступил бы со специалистами по заплечным делам, которые ногти вырывали, мучили физически и морально, пытками вынуждали подписывать оговоры и признания в несовершенных грехах? Что сделал бы ты с врачами, которые, обрекая политзаключенных на карцер теснее гроба, на выстаивание по колено в воде в подвале, цинично приговаривали: „Человек не лошадь, выдержит. А не выдержит, тиснем в свидетельстве о смерти: грипп, сердечко подвело. Пломбу на гроб, и вся недолга“? Дал бы им улизнуть? А не раздавить ли их, пока они у нас в руках? Пока пальцы рабочих так вцепились в их бритые разжиревшие глотки, что из них лезет хрип ужаса? Или затеем нынче игры в следствие, суд и справедливый приговор, чтобы завтра они попали под амнистию? Ведь они не просто уничтожали людей, они уничтожали социализм, крушили нравственные устои, запугивали и растлевали молодежь. Вокруг кипит, я мечусь вслепую, я не знаю, кому верить, так много противоречивой информации, и все из уст прямых свидетелей, все яростным криком, все клятвенно подтвержденное, люди видят то, что хотят видеть, Иштван, ты счастливчик, что далеко от этого, когда ты приедешь, ты вернешься уже на готовое. Отчаяние велит рубить сплеча. Слышно, как на Кольце грохочут танковые патрули, ревут моторы. Дали бы нам самим очиститься, это надо делать собственными руками. Без чьей-то помощи. Так делают поляки… О них много говорят, ставят их в пример, но они понятия не имеют о том, что у нас творилось все эти годы. Они никогда не следовали за немцами. Не глотали этой отравы.

Иштван, Комитет заседает непрерывно, огни горят день и ночь, яростные голоса перебивают друг друга, входят вооруженные делегаты, в гардеробе вешают не плащи, а винтовки. Чую, как содрогается венгерская земля. Грозная пора. Под окнами идет шествие, молодежь восклицает: „Не верьте Надю. Он болтун“, „Вся власть революционным комитетам!“. Я иду с улицей. Я иду в толпу. Это бурная река. Я ей доверяюсь. Я хочу добра этой нации, я хочу добра Венгрии.

Обнимаю тебя. Твой Бела.

P. S. Прошло два дня; Затихло, можем быть довольны. На почту не полагаюсь, она еще действует кое-как, отдаю это письмо журналисту из Вены, который нынче уезжает, потому что у нас ничего из ряда вон выходящего не происходит. Слава богу. О таких коммюнике можно только мечтать, 3 ноября 1956, Будапешт.

P. S. Еще одно: верь мне, изо всего этого водоворота мы выкарабкаемся целы-невредимы, не может быть так, чтобы в нашем лагере два социалистических государства, две армии, связанные оборонительным союзом, обратили друг против друга оружие.

Твой красный Бела».

Тупо смотрит Иштван на карту Индии, на треугольный контур материка, похожий на засохший ломтик сыра. За окном безоблачное небо и время от времени блеет автомобильный гудок. Опять забыл запереть машину, и наверняка за баранкой опять пристроился Михай.

«А на рассвете следующего дня…» – возвращается зловещее воспоминание. Как ты мог им поверить, Бела? Нация это не толпа, которая топчет портреты и витийствует на площадях, потрясая выхваченным у солдат оружием. Да, теперь легко остерегать. И с каждым днем, чем дальше от памятной даты, тем легче будет распознавать изначальные приметы ненависти, безумия, провокации и открытой контрреволюции. Но в гуще событий никто не хотел видеть их точно так же, как удирающие на самолете товарищи из руководства вплоть до самой вспышки не хотели слышать голосов протеста, жалоб и призывов к справедливости. Белы нет. И даже не скажешь: «Он пал». ЮПИ всего-то и сообщило: смертельно ранен при попытке перейти австрийскую границу. Значит, дал подхватить себя толпе, ринувшемуся людскому потоку, неразумной силе, надышался угара, покинул Венгрию.

Чем счесть это увядающее в пальцах письмо? Призывом? Завещанием? Или всего лишь предупреждением, коль скоро оно дошло?.. А если это знак, чтобы я не возвращался? Если родины нет, куда возвращаться? И дозволительно ли так думать даже в самый черный час?

Поскольку о смерти Белы сообщили западные газеты, его, скорей всего, похоронили в Австрии, даже не на венгерской земле. А собственно, какое это имеет значение? Магические приоритеты. Земля всюду одинакова. Нет. Нет. Та, по которой ты делал первые беспомощные шажки… В ее травах я прятал лицо, утирая слезы первого унижения. Та, по которой я в гневе молотил бессильным кулаком, за которую цеплялся, чтобы из рук не выскочила, потому что она вертелась после бешеной гонки так, что звенело в ушах. Та, которой я дал название на самом прекрасном языке, потому что это был мой собственный, венгерский язык. Она ждет меня, знаю, что ждет. Мое, не по мне малое место.

Со смертью Белы и я рухнул, рассыпался, у меня больше нет свидетеля детских игр, купанья коней, странствий на заросший ракитой островок посреди Дуная, когда внезапный коварный паводочек чуть не утопил нас, спавших в шалаше. Одному-единственному Беле я сказал, что люблю Илону, еще тогда, когда школу кончал. Готов был убить его, когда он выхватил у меня ее фотографию и стал дразнить, скача по партам и держа ее над головой, а потом, когда я поймал его, бросил карточку ребятам, и те возвратили ее изуродованной, с пририсованными усами и бородой. Тогда я пожелал ему смерти. Вот он ее и принял. А ведь я его любил, ведь он знал меня, делил со мной тревоги, столько ночей в разговорах до рассвета. Мы с горечью называли это игрой в спасение родины. Преданный друг. Великолепный товарищ, умевший радоваться жизни. Легкий на подъем, открытый для самой невероятной идеи. Не может быть, чтобы воздух сомкнулся над ним, как вода, и следа не осталось.

Слово об утерянном Друге детства. О том, как умираю сам в ушедших близких. Иштвану стало стыдно. Неужели любое чувство он готов поменять на слова с подсознательным расчетом, что завтра отдаст в печать, бросит, как зерно птицам.

Он весь ушел в погоню за образами дальнего прошлого, представлялись придунайские луга, жалобные крики перепуганных чаек, ивняки, крупные сережки в желтом вешнем пуху, ветер, колеблющий ветки, опрокидывающий желто-черных, как тигры, шмелей, которые отвечают недовольным басовитом жужжаньем, пронзительно-голубая вода, бегущая ручейками и медленно, как ртуть, натекающая в каждый след от конского копыта.

Зазвонил телефон.

«Вечно кто-нибудь мешает», – разозлился Иштван и взял трубку.

– Иштван? Ты меня звал к себе нынче… Перемен не будет? – в голосе Двояновского почудилось что-то колкое.

– Не будет, чудненько, что мы с тобой побалакаем.

– Жена здорова? Дети хорошо учатся? Говорят, в Будапеште стекла повставляли и берутся подновлять особо побитые фасады? Настроение получше?

– Дома все в порядке.

– А у тебя?

– Без новостей, просто устал. Иду в отпуск, мне обещали.

– Дернешь в Венгрию?

– Нет. Поеду к морю. Отпуск в стране пребывания, – вспомнил Иштван официальный оборот.

– Везунчик ты. Завидую. До вечера. Прими заказ: «деревянная тарелка» и красное сухое.

– Тебя во сколько ждать?

– Как отстучу телеграммы. Да, новость есть, не слыхал? У мадам Кхатерпалья выкидыш.

– Не может быть! – крикнул Иштван, словно его винят.

– Нагар сказал, а Нагар все знает. После визита врача разволновалась, и хлоп! – преждевременные роды. Ребенок мертвый.

– В чем дело? Такая статная женщина.

– А черт его знает. Может, давние грешки раджи? Как знать, здоров ли он? Кое-чего ни за какие деньги потом не купишь. Гляжу, я тебя здорово расстроил этой новостью?

– Ужасно. Она так радовалась, – пробормотал Иштван.

– Как всякая мать. Ничего не попишешь. Предназначение.

– Ты знаешь, где она? У родителей?

– Не знаю. Звякни Нагару или самому радже. До вечера.

– До свиданья.

Иштван положил трубку. «Бедная Грейс. С какой ужасной меткостью настигла ее беда. Сколько было хитроумных комбинаций, лишь бы обеспечить будущему наследнику нераздельное состояние. Перечеркнуты все расчеты и планы. Все зря». Вспомнилась веранда клуба и Грейс, которая кладет, прижимает его ладонь к своему лону, чтобы он почувствовал толчки. «А если это был мой ребенок? Нет, нет», – со страхом передернул он плечами.

Нервно покружил по комнате. Набрал номер раджи.

К телефону подошел дворецкий, сказал, что сейчас позовет господина. Голос был спокойный, вежливый, словно в доме ничего такого не случилось.

– Ты уже знаешь?: – услышал Иштван голос Кхатерпальи, – Благодарю. Грейс никого не хочет видеть. Даже меня. Не приходи.

– Я вам очень соболезную.

– Знаю. Ты к ней неравнодушен, – донесся вздох, и после долгого молчания хрипло прозвучало: – Больше всего злит и мучит, что это случилось через два часа после визита доктора Капура, он сказал, что все о'кей, до родов осталось недельки две… Возможны легкие схватки, потому что матка опускается, но все в порядке. И когда Грейс всполошилась, я решил, что это пустяки. А она вдруг испугалась, что ребенок перестал шевелиться… Я ее успокаивал, говорил, что он, наверное, спит. Она упорствовала, мол, нет, он никогда еще так надолго не затихал. Врач тоже не торопился. А потом послушал и только тут встревожился: «Не улавливаю пульса. Не слышу». И тут же начались роды. Пуповина дважды обернулась вокруг шеи и задушила. Как будто кто-то нарочно подстроил.

Иштван понимал, что раджа страдает, происшествие представляется ему ужасной несправедливостью, издевкой судьбы. Рука, в которой была трубка, стала скользкой от пота. «Если я так переживаю, то, каково ему?»

– Чем я мог бы помочь?

– Ничем. У него был мокрый черный чуб, личико сморщилось, словно от плача. Говорят, похож был на меня, а не на Грейс; я потерял сына.

– Что сказал врач?

– Не все ли равно? Не оживишь. Капур говорит, что плод был некрупный, как обычно бывает с первым ребенком. Говорит, все оттого, что мать волновалась, возбуждение передается, он кувыркнулся и запутался. Но у Грейс не было никаких поводов для волнений, она была такая счастливая.

– Какой ужас. Передай ей мои…

– Обязательно, – не дал Иштвану договорить раджа. – Как только она оправится, я тебе дам знать. Надо создать ей спокойную обстановку, собрать друзей, не давать думать о… Она его даже не видела. Пусть все это будет как дурной сон. Я велел прибрать все, что могло бы напомнить: кроватку, приданое, коляску, что заказал в Лондоне. Она с этой коляской гуляла по холлу, примерялась, каково будет. Нет. И не было. Не было у нас никакого ребенка. Одни мечты. Спасибо, Иштван. Я знал, что ты… Ты будешь первый, кого я хотел у нее видеть. Предупреждаю, говори о чем угодно, даже о том, что ты в нее влюблен, но об этом не поминай ни под каким видом. Ты понял?

– Да.

– Несколько дней абсолютного покоя. Пока она не оправится. Я дам тебе знать. Помни: ребенок впереди, он у нас будет через год, через полтора. А того не было.

Иштван оторопело промолчал в ответ. Вот что такое магическое мышление, раджа уверен, что ему удастся изгладить из памяти муку, утопить ее, как то крохотное тельце, которое приняли воды Джамны.

За окном сияло яркое солнце, ветер нес тучи красной пыли, месил лиственную гущу на оплетенной вьющимися растениями стене гаража.

С остатком писанины на сегодня Иштван справился, как автомат. И с облегчением покинул здание посольства. Михай в жокейской шапочке с задранным козырьком катался на половинке незапертых ворот, петли жалобно визжали.

– Дядя Пишта, я с тобой… Можно прокатиться?

– Я не домой, – ответил Иштван из «остина», вертя рукоятку подъема стекла.

– Значит, я тебе совсем разонравился. И секретов, как раньше, у нас теперь нет.

– Эх ты, шантажист. Ну, садись, – отпер Иштван дверцу. – Но учти, домой ты попадешь нескоро. Замшелый храмишко со щербатой крышей, похожей на обкусанное вкруговую яблоко, был осажден терновником, а позади него начинались городские цветочные плантации, длинные грядки рыжих львиных зевов и зеленоватой резеды, радостно и ало, так, что глаза слезились, пылали делянки шалфея. Там, где землю орошали резиновые шланги, осень была не помеха буйному цветению растений.

Иштван купил огромный букет лилово-черных гладиолусов, мясистые кубки соцветий были уже раскрыты. Жмурясь от солнца, Михай осторожно принял букет на колени.

– Мокрой землей пахнут, – разочарованно сказал он.

К цветам Иштван приложил конверт с запиской, ни одно слово в которой не было правдой: «Грейс, это общее наше горе».

Остановив машину у ворот парка, Иштван послал Михая вручить букет и записку; обычно здесь, как пес на цепи, кружил чокидар, но сейчас его не было. Двери дворца были растворены настежь, за ними была тьма, ставни на втором этаже были наглухо закрыты.

Мальчуган уже несся обратно, сверкая коленками.

– В холле никого не было, я положил цветы на столик, – радостно пропыхтел он. – То-то удивятся!

Когда Иштван отвез мальчика домой и направился к себе, на ступеньках, ведущих на веранду, он увидел две прижавшиеся друг к другу фигуры, то были чокидар и его девушка. Хранитель дома по-военному вскочил, зажег свет среди листвы. Его невеста ящерицей юркнула в темноту. Проходя мимо застывшего по стойке «смирно» ветерана, который шевелил подкрученными усами, словно собирался что-то сказать, Иштван углядел девичью фигурку, укрытую среди лиан, в тени поблескивали одни газельи глаза.

– Когда свадьба?

– Через неделю, сааб. Самый счастливый день, гороскопы сверены, звезды нам благоприятствуют.

Тереи пожал плечами и взялся за ручку двери. Навстречу уже спешил повар, зажег свет в холле, второпях включил и вентиляторы, те завертелись под потолком. «Звезды. Что общего у звезд со всем этим? Но как славно, когда можно свалить на них ответ за собственную жизнь, просить их, грозить им, а они висят над нами, кружат в морозной выси, неживые и безразличные».

– Госпожи нет, – объявил Перейра, потирая седеющую щетину. – Госпожа нынче ночевать не будет.

Иштван кивнул в знак того, что ему это ведомо, хотя какой-то миг верилось, что застанет Маргит притаившейся в кресле, чуть прикорнувшей, что она его поймает, остановит кончиками пальцев, прежде чем он успеет включить свет, и он будет долго-долго целовать ее, упершись лбом в ее висок.

Повар босиком бесшумно заходил в темноте. Включил настольную лампу. Маски со стен усмехнулись оскаленными зубами.

– Вам письмо, сааб, – помахал повар полосатым по кромкам конвертом авиапочты.

Иштван узнал круглые буквы, почерк Илоны. Конверт открылся легко, чуть поддетый острием ножа, словно уже привык открываться.

Внутри был листок и фотография. Илона. Высокий, чем-то детский лоб, обрамленный крыльями черных волос Густые брови, честные, прямо глядящие глаза. Полные, всегда готовые улыбнуться губы. «Красавица, одно слово, красавица, просто прелесть, – убедился Иштван. – Пожалуй, даже красивее Маргит». Всмотрелся в это лицо, словно силясь вспомнить, почему отличил его среди стольких иных, почему полюбил. «В нем же что-то индийское», – изумился он, а сам уже мысленно нарисовал кружок между бровей, навел тени на веки, надел на шею Илоны массивное серебряное ожерелье… Отложил снимок за круг света и взялся за письмо. Будничные, знакомые по прежним, рассказы об успехах сыновей, об ангине Шандора, о мечтах Гезы, чтобы отец привез обезьянку, пусть вот такусенькую. Вдруг наткнулся на фразу: «Бывает ли у тебя время подумать о нас как о своем доме? Так хочется, чтобы ты уже был с нами». Не тоскливый зов, не признание в любви – всего лишь напоминание, что он принадлежит им. Илона терпеть не могла ни явных жестов, ни света, когда отдыхала обнаженная, ни даже зеркала, когда он, уходя в редакцию, целовал ее в прихожей. Вечно ловил ее косой взгляд, брошенный на этого бессловесного лишнего свидетеля.

«Я стал далек. Стал чужд. Перелистываю собственное прошлое, как книгу о чужой жизни».

Он снова потянулся за фотографией и, дивясь красоте моложавой женщины, спокойно подумал: «Она еще может начать новую жизнь, не сломится, утешитель ей легко найдется».

«Что думает она обо мне? Собственно, не все ли равно?»

И вдруг, жалея самого себя, теша свои печали, поверил, что, когда знакомые, узнав о побеге, начнут осуждать и клеймить измену, Илона встанет на его защиту. Даже как бы прозвучал ее спокойный голос: «Наверное, для него так лучше, наверное, он поверил, что будет писать иначе, кто знает, что его заставило? Ему тоже нелегко».

Большие, темные, омраченные ресницами глаза Илоны смотрели не мигая. Это рассердило. Вызывающий взгляд, требовательный какой-то.

«Дурак фотограф велел, а она и уставилась», – бросил он фотоснимок на стол, потому что с веранды донеслись шаги и голос чокидара, уверявшего, что сааб вот уже час как дома. Значит, приехал Двояновский.

– Хэлло, так и сидишь и даже горла не промочил? – с порога воскликнул поляк. – Сезам, отворись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю