355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Реймонт » Земля обетованная » Текст книги (страница 9)
Земля обетованная
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:22

Текст книги "Земля обетованная"


Автор книги: Владислав Реймонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 40 страниц)

За окнами была тишина.

В больших рабочих казармах напротив выходивших на улицу окон кабинета начали загораться огоньки на всех этажах, а с другой стороны – кабинет был угловой комнатой – чернел парк с густо посаженными елями, отделявшими дворец от фабрики, и белели в сумерках меж низкими кустами на газонах заплаты нерастаявшего снега.

Шая сидел посреди комнаты, против большого углового окна, и быстрый его взгляд охватывал контуры гигантских фабричных корпусов с торчащими трубами и угловыми выступами, похожими на средневековые башни.

Шая молился горячо, однако ни на миг не отрывал глаз от этих могучих стен, все больше сливавшихся с густеющим мраком ночи; окутывая город своим волшебным плащом, она тихо глядела с небес мириадами звезд.

Пенье продолжалось, пока не стало совсем темно.

Певцы сложили молитвенные одежды в шелковые мешочки, на которых блестели вышитые золотом еврейские буквы.

– Вот тебе, Мендель, рубль!

Шая дал одному из певцов серебряную монету, которую тот стал озабоченно разглядывать.

– Смотри, смотри, рубль настоящий! А тебе, Абрам, я сегодня заплачу всего семьдесят пять копеек, ты сегодня пел без охоты, только изображал, что поешь. Ты что, хотел обмануть меня и Господа Бога?

Певец посмотрел на Шаю глазами еще полными слез и восторга, взял завернутую в бумажку стопку медяков, тихо попрощался, и оба они бесшумно вышли.

Ружа все это время стояла в дверях и слушала пенье, едва сдерживаясь, чтобы не прыснуть от смеха.

Как только певцы ушли, она нажала кнопку выключателя, и комнату залил электрический свет.

– Ружа!

– Тебе что-нибудь надо? – спросила она, присаживаясь на подлокотник кресла и прижимаясь к отцу.

– Нет, ничего. Пришли твои гости?

– Да, все здесь.

– Хорошо тебя развлекают? – И он погладил ее по голове.

– Нет, не очень. Даже Мюллер сегодня нудный.

– Зачем же ты их держишь? Мы ведь можем иметь веселых гостей. Хочешь, я скажу Станиславу, пусть поищет. Разве мало в Лодзи веселых людей? Чего ради тебе скучать за собственные деньги? А Высоцкий, что он за человек?

– Он доктор, он совсем особенный, не лодзинский человек, он из аристократической семьи, мать графского рода, гербы у него есть.

– Да только носить их не на чем. Он тебе нравится?

– Пожалуй, да. Он не похож на наших и очень ученый.

– Ученый? – Шая величавым жестом погладил свою бороду и стал слушать внимательней.

– Он написал книгу, за которую какой-то университет в Германии присудил ему золотую медаль.

– Большую?

– Не знаю. – Ружа презрительно пожала плечами.

– Нам нужен будет доктор в лазарет, я бы его взял, если он такой ученый.

– А ты много платишь?

– Плачу хорошо. Но дело не в этом, у него была бы большая практика, и он служил бы в моей фирме, одно это стоит денег. Скажи ему, пусть завтра придет в контору. Я люблю помогать ученым людям.

– Ты сказал Станиславу, чтобы он пригласил к нам Боровецкого?

– Ружа, я тебе говорил, что Боровецкий – человек Бухольца, а я Бухольцу и всему, что с ним связано, желаю всяческих бед. Пусть он обанкротится и пойдет на службу. Из-за этого негодяя, из-за этого шваба, который прикатил к нам в Польшу и на нас нажился, чтоб у него повымерли все до десятого поколения, из-за него я больной хожу, сердце болит, он же вечно меня грабит. А Боровецкий – самый худший из его швабов! – со злобой воскликнул Шая.

– Но он же поляк.

– Да, поляк, хорош поляк! Как начал печатать свои байки, так мне из России половину товара вернули, сказали, дрянь, а вот у Бухольца байка, мол, лучше. И это поляк так поступает! Он всю торговлю портит, он этим дурным хамам делает такие рисунки и краски, что любая графиня не отказалась бы. Почему? Зачем? Сколько я из-за него потерял! И я, и все наши! Сколько из-за него потеряли бедные ткачи! Он сожрал старого Фишбина, сожрал тридцать других фирм. Ты мне о нем не говори, у меня все нутро переворачивается, как вспомню о них. Да он хуже самого худшего немца, с немцем еще можно поторговаться, а он, видишь ли, пан, он аристократ! – И Шая с презрением и ненавистью плюнул.

– Прислать тебе чаю?

– Я поеду пить чай к Станиславу, отвезу Юльке игрушки, которые мне нынче прислали из Парижа.

Ружа поцеловала отца в щеку и ушла.

Шая поднялся, выключил свет – он любил во всем экономию – и начал ходить по комнате в полной темноте.

Он ходил и думал о вечной своей язве – Бухольце.

Он ненавидел Бухольца со всей страстью еврейского фанатизма, ненавидел как фабриканта-соперника, которого ничем не мог одолеть.

Бухольц всегда и везде был первым – именно этого не мог ему простить Шая, который чувствовал себя первым среди лодзинских фабрикантов, был предводителем еврейской мелкоты, окружавшей его рабским преклонением, любовью и почитанием, нищих, загипнотизированных миллионами, что умножались в его руках с быстротой снежной лавины.

Сорок лет тому назад – он хорошо помнил то время, когда Бухольц приближался уже к миллионам, – он, Шая, начинал свой путь в качестве приказчика жалкой лавчонки в Старом Мясте, его обязанностью было зазывать и затаскивать покупателей в лавку, разносить покупки по домам, убирать лавку и тротуар перед ней. Месяц за месяцем выстаивал он на тротуаре, и морозы его морозили, и дожди его мочили, и жара его донимала, и прохожие толкали, почти всегда он был голодный и оборванный, охрипший от зазыванья, без гроша денег и платил ежемесячно рубль за ночлег в жуткой норе еврейских бедняков, каких в городах не счесть.

Потом он вдруг исчез с тротуара, на котором, можно сказать, жил.

После двух лет отсутствия Шая вновь появился на лодзинских улицах, и тогда его никто не узнал.

При нем было немного деньжат, и он начал вести собственное дело.

Тут Шая снисходительно усмехнулся, вспомнив себя в те времена, вспомнив убогую подводу, на которой он развозил товар по окрестным селам, вспомнив своего коня, которого пас на обочинах дороги и на крестьянских полях, и постоянную гнетущую нужду, его мучившую, – ведь он, имея всего пятьдесят рублей капитала, включая подводу и коня, должен был кормить себя, жену и детей.

Потом пошли первые основанные им ткацкие мастерские, тысячи мелких обманов на весе сырья, которое он выдавал ткачам, бравшим работу домой, на замерах тканей, на желудках своем и всей семьи, словом, на всем – пока он не рискнул взять в аренду маленькую заброшенную фабрику.

Когда ж дело пошло, он первый начал рассылать агентов по местечкам, сам не спал, не ел, не жил, только работал и экономил.

Он первый стал продавать в кредит каждому, кто пожелает, и сам начал пользоваться кредитом, меж тем как Бухольц и лодзинские фабриканты-немцы вели расчеты по старинке – на наличные.

Он первый начал производить дешевку, снижая качество лодзинской продукции, которая до того пользовалась доброй славой.

Он почти первый ввел, развил и усовершенствовал систему эксплуатации всех и вся.

После случившегося у него пожара он построил собственную фабрику на тысячу рабочих. Тогда он уже твердо стоял на ногах.

А счастье сопутствовало ему неотступно – десятки, сотни тысяч, миллионы поплыли в его кассы отовсюду: из господских усадеб, из крестьянских хат, из тонувших в грязи местечек, из столиц, из степей, с далеких гор, плыли все более широкими потоками, и Шая рос и крепнул.

Другие теряли состояния, умирали, терпели крах из-за житейских бед и поражений, но Шая стоял прочно – старые фабричные корпуса один за другим горели, на их месте вырастали новые, более внушительные, и с еще большей жадностью высасывали соки из земли, глотали людей, мозги, конкурентов и перерабатывали все это в миллионы для Шаи.

Но Бухольц всегда был сильнее, его Шая не мог перегнать.

По мере того как Шая рос, все мучительней становилось его желание победить Бухольца; каждый рубль, заработанный соперником, Шая считал украденным, отнятым у него, он жил химерической надеждой, что все же перегонит Бухольца, перегонит всех, что придет время и он будет возвышаться над Лодзью, как могучая труба главного машинного отделения его фабрики, гигантский силуэт которой чернел за темным окном, – что он станет королем Лодзи.

Но Бухольц все равно был первым, с ним считалось общественное мнение, его слово было на вес золота, у него искали совета и поддержки во многих важных делах, его товары славились своей маркой, он был окружен почетом, между тем как к Шае люди, ничуть не уступавшие ему в мошенничествах, относились с презрением и ненавистью.

Шая не мог этого понять, ему казалось, что Бухольц отбирает у него не только деньги, но вообще все, что ему дорого, отбирает у него честь властвовать над этим скопищем фабричных труб.

И за это Шая ненавидел его еще сильнее.

Расхаживая по темному кабинету, он смотрел в окно на фабрики, на дома для рабочих, светившиеся, как фонари. Вдруг он остановился, надел очки и устремил взгляд на четвертый этаж дома, стоявшего напротив его дворца, – там в трех ярко освещенных окнах мелькали силуэты людей.

Шая открыл форточку и прислушался.

Тоненький голосок скрипки выводил сентиментальный вальс, ему жалобно вторила виолончель, временами музыка затихала, и тогда шум голосов, громкий смех, звон стаканов и тарелок оглашали тихую улицу.

Там веселились вовсю.

Шая нажал на кнопку электрического звонка.

– Кто там живет? – резко спросил он, указывая лакею на окна.

– Сейчас выясню, милостивый пан.

«Я болен, а они веселятся! На какие деньги веселятся? Откуда у них деньги на веселье?» – с раздражением думал Шая, не в силах оторвать взгляд от окон.

– Дом Е, четвертый этаж, пятьдесят шестая квартира, живет там Эрнест Рамиш, мастер из пятого ткацкого цеха, – быстро доложил лакей.

– Хорошо, пойдешь и скажешь, чтобы они перестали играть, потому что я не могу уснуть, я не желаю, чтобы они развлекались. Вели заложить коляску. Да, наверно, Эрнест Рамиш получает слишком много, раз у него есть деньги на развлечения, – повторял Шая, вбивая себе в память это имя.

VIII

– Сейчас приеду. До свиданья! – со злостью ответил Боровецкий и положил трубку. (Это Люция просила его немедленно приехать в рощу Мильша, у нее, мол, чрезвычайно важное дело.)

– В такое время ехать в рощу! Сумасшедшая, ей-Богу! – досадливо шептал он.

С шести утра он был в конторе, не имея ни минуты свободной, – бегал на фабрику проследить за печатанием новых рисунков, ездил в главную контору по поводу злоупотреблений, которые обнаружил Бухольц на главном складе, всюду побывал, много писал, дал тысячи советов, тысячи дел бурлили в его мозгу, тысячи людей ждали его распоряжений, сотни машин нуждались в его указаниях; он спорил с Бухольцем, к тому же был в нервном напряжении из-за того, что уже несколько дней ждал телеграмму от Морица с сообщением, в какой цене хлопок; он был донельзя утомлен работой, этим ужасным ежедневным ярмом, которое он, выручая Кнолля, надел на свою шею, был ошеломлен масштабами и количеством дел, которые ему приходилось вести, а тут еще эта сумасшедшая зовет его куда-то за город на свидание.

Его раздражение все усиливалось.

Сегодня у него не было времени даже выпить чаю – Бухольц, хотя и больной, приказал нести себя в кресле в контору, во все вмешивался, кричал на всех и только сеял страх и смятение среди служащих.

– Пан Боровецкий, – позвал он, сидя с укутанными ногами, в потертой фетровой шляпе и с палкой на коленях. – Позвоните, пожалуйста, Максу, чтобы он ни на один рубль не давал товару Мильнеру в Варшаве. Мильнер брал у нас в кредит и уже слишком много задолжал, а у меня как раз есть известие, что он очень быстро движется к краху.

Боровецкий позвонил и принялся просматривать длинные колонки цифр.

– Пан Горн! Проверьте, пожалуйста, этот фрахт, тут есть ошибка, железная дорога взяла лишнее, они должны были посчитать тарифы по другому номеру, – кричал он Горну, который уже несколько дней, а точнее с воскресенья, был по желанию Бухольца переведен из конторы при печатном и белильном цехах в личную контору Бухольца.

Горн, очень бледный, с глазами, красными от усталости и бессонницы, машинально подсчитывал, шепча синими губами, цифры, колонки которых плясали перед его глазами, будто хлопья сажи. То и дело зевая, он с тоской поглядывал на часы, дожидаясь полудня.

– Той бабе, которой вы протежируете, пусть выдадут двести рублей – и пусть идет их пропивать. Да она вся со своими щенками и пятидесяти не стоит!

– Значит, юридический отдел уладил это дело?

– Да, и она должна нам выдать официальную расписку. Бауэр, проследите за этим делом, надо же с ним наконец покончить, а то кто-нибудь еще подговорит эту бабу, чтобы она подала на нас в суд.

Горн опустил голову пониже, скрывая злорадную, торжествующую усмешку.

– Пан президент, лошади у вас дома?

– Если вам надо, возьмите, и вообще берите их, когда только потребуется. Сейчас позвоню в конюшню. Подтолкни, болван! – крикнул он лакею, и тот подтолкнул кресло к внутреннему фабричному телефону.

– Конюшня! – резко закричал Бухольц. – Побыстрее коляску к дворцу. И когда пан Боровецкий потребует лошадей – сразу приезжать! Говорит Бухольц, дуреха! – крикнул он, отвечая телефонистке, спросившей, кто говорит.

Лакей подвез его обратно к столу и стал рядом.

– Пан Горн, сядьте поближе, я вам подиктую. Да быстрей шевелитесь, когда я с вами говорю! – со злостью воскликнул старик.

Горн только прикусил губу, сел и стал писать под диктовку – Бухольц быстро произносил одну фразу за другой, не переставая заниматься другими делами, то и дело покрикивая:

– Не спите, пан Горн! Я вам плачу не за сон. – И громко стучал палкой об пол.

Горна это ужасно раздражало, и вообще он в этот день был так расстроен, что с трудом сдерживался, внутри у него все кипело.

Зазвонил телефон.

– Барон Оскар Мейер спрашивает, застанет ли он через полчаса пана президента?

– Скажите ему, пан Боровецкий, что я никого не принимаю, лежу в постели.

Кароль передал ответ и прислушался.

– Чего он еще хочет?

– Говорит, что у него важное личное дело.

– Я никого не принимаю! – вскричал Бухольц. – У барона Оскара Мейера может быть важное дело к моей собаке, но не ко мне. Болван! Хам! – бросал он в перерывах между диктуемыми фразами.

Он терпеть не мог Мейера и во всеуслышание издевался над баронством, которое купил себе в Германии Мейер, бывший его рабочий-ткач, а ныне фабрикант шерстяных изделий, ворочавший миллионами.

– Побыстрей, пан Горн! – со злостью крикнул он.

– А я обеими руками писать не умею.

– Как это понимать?

– А так, что я не могу писать быстрей, чем пишу.

Бухольц продолжил диктовку, но уже несколько медленнее, потому что Горн, будто назло, еле-еле двигал пером и все более гневно хмурил брови.

В конторе стало совсем тихо.

Боровецкий, в пальто, стоял у окна и с нетерпением поджидал лошадей.

Конторские служащие, уткнувшись в бумаги, работали лихорадочно, затаив дыхание и боясь перемолвиться словом, – присутствие Бухольца нагоняло страх на всех, кроме Бауэра, давнего друга и поверенного президента, того самого, который, по предположению Кароля, вероятно, передал тайно телеграмму Цукеру.

Наконец лошади появились, и Бухольц крикнул вслед уходившему Боровецкому:

– Загляните сюда, как вернетесь.

Боровецкий не ответил, только втихомолку выругался – он был настолько измучен работой и тщетным ожиданием телеграммы от Морица, что едва держался на ногах.

Кучеру он велел ехать в рощу Мильша.

Перед старой пивоварней, огромным полуразрушенным зданием, которое, будто некий всеми заброшенный труп, одиноко гнило за городом, Кароль приказал остановиться и ждать его.

Обойдя вокруг здание без дверей, с выбитыми стеклами окон, с прохудившейся крышей и ветхими стенами, с которых рыжие обломки кирпичей падали в топкую грязь, и миновав длинные заборы у складов, Боровецкий по болотистому пустырю, увязая по щиколотки, добрался до так называемой «рощи Мильша».

– Черт бы побрал всех истеричек! – бранился он все более злобно, так как глинистая, раскисшая земля налипала на обувь и он с трудом вытаскивал ноги из грязи. Иерусалимская сумасбродка! – сердито приговаривал он, чувствуя, что смешон в роли любовника, вынужденного шлепать по грязи ради свидания на другом конце города, в роще, в марте месяце!

День был сумрачный, тучи плыли низко над землею и не спеша кропили ее мелким знобящим дождиком. Лодзь тонула в грязно-серых, почти черных испарениях и дымах, нависших над городом, будто покрывало, поддерживаемое лесом труб.

Боровецкий на минуту остановился возле летнего, теперь закрытого, ресторана на опушке рощи на окнах намордники ставен, большие веранды загромождены столиками и креслами, двери заколочены досками, только между голыми деревьями, на посыпанных желтым гравием дорожках, белели скамейки, заваленные гниющими листьями.

Под стенами ресторана дождь лился не так обильно, но оттуда почти ничего не было видно, и Боровецкий направился в рощу.

Рощица была еловая, чахлая, она медленно погибала, убиваемая соседством фабрик, множеством артезианских колодцев – их бурили все более глубоко, и они, осушая почву, отнимали у деревьев влагу – и потоком фабричных сточных вод, который пестрой лентой извивался между желтеющих елей, вносил разложение в эти могучие организмы и распространял вокруг смертоносные миазмы.

Под сенью деревьев на тропинках еще лежал снег, а на широкой дороге, по которой зимою никто не ездил, только ходили рабочие из соседних деревень, виднелись глубокие следы подошв, отпечатавшихся на зеленоватом размякшем снегу.

Оскользаясь в грязи и в снегу, спотыкаясь о корни деревьев, Боровецкий шел в глубь рощи, но Люции нигде не было видно.

Раздраженный бесплодными поисками, холодом и пронизывающей сыростью, он уже хотел повернуть обратно, как вдруг из-за ствола ели, где она притаилась, Люция кинулась ему на шею, да так бурно, что шляпа упала с его головы наземь.

– Я люблю тебя, Карл! – шептала она, страстно его целуя.

Он отвечал на поцелуи, но не говорил ни слова – от злости ему хотелось только браниться.

Люция взяла его под руку, и они пошли между деревьями по раскисшей, скользкой земле.

Роща шумела печально и глухо, с деревьев вместе с иголками засыхающих елей сыпались на них капли дождя, который все сильнее шуршал среди ветвей.

Непринужденно болтая, Люция перемежала свои речи поцелуями и ласково, по-кошачьи, прижималась к Каролю. Она, как ребенок, лепетала обо всем подряд, перескакивая с одного предмета на другой, не закончив фразу, начинала поцелуем следующую. И по любому, самому незначительному поводу заливалась веселым, искренним смехом.

Она была очаровательна в своем весеннем английском костюме, в большой черной меховой пелерине с воротником а-ля Медичи из страусовых перьев, в огромной черной шляпе, из-под которой дивные ее глаза сияли, как два сапфира.

Романтичная встреча с любовником приводила ее в восторг.

Встречаться с ним в городе Люция не хотела, она жаждала чего-то необыкновенного, жаждала тревог, волнующего трепета. Потому и придумала это свидание в роще и теперь всей своей истомившейся от скуки душой наслаждалась им, не обращая внимания на молчаливость Кароля, который отвечал ей односложно и часто поглядывал на часы.

Что ей до того! Кароль шел рядом, в его ответных поцелуях порой было столько страсти, что глаза ей застилал белесоватый туман; она могла говорить ему о своей любви, могла ежеминутно падать в его объятья и ощущать сладкое волнение, пронизанное страхом, что их могут увидеть.

То и дело она испуганно озиралась по сторонам – стоило деревьям вдруг зашуметь сильнее или воронам с карканьем взлететь с ветвей и устремиться к городу, как Люция с возгласом ужаса, вся дрожа, прижималась к Каролю, и ему приходилось успокаивать ее поцелуями и увереньями, что они тут в полной безопасности.

– Карл, у тебя есть револьвер? – спросила она.

– Да, есть.

– Достань его, золотой мой, единственный. Видишь ли, мне тогда будет спокойней. Ты же никому не отдал бы меня, правда? – шептала она, прижавшись к нему.

– Конечно, не беспокойся. Но чего ты боишься?

– Сама не знаю чего, но очень боюсь, очень! – И глаза ее быстро скользили по роще.

– Здесь нет убийц, даю тебе слово.

– Ну да, я недавно читала, что в этой роще убили рабочего, который возвращался с работы, я точно знаю, что тут убивают. – И она нервно содрогнулась.

– Будь спокойна, со мной тебе ничто не грозит.

– Я знаю, ты, наверно, очень храбрый. Я люблю тебя, Карл, поцелуй меня, только крепко-крепко.

Он начал ее целовать.

– Тихо! – воскликнула она, отрываясь от его уст. – Кто-то зовет!

Никто не звал, роща шумела, деревья медленно, как бы автоматически, раскачивались, самые высокие из них, казалось, разгоняли верхушками клубы тумана, плывшего с полей все более угрожающе, но постепенно редевшего, так как дождь припустил и капли сыпались на рощу, будто крупные зерна, громко барабаня по жестяной крыше ресторана.

Кароль раскрыл зонт, они, спасаясь от дождя, стали под дерево.

– Ты промокнешь, я очень жалею, что ты вышла в такую ненастную погоду.

– Ах, Карл, мне это так нравится!

Она сняла перчатку и подставила под дождь тонкую белую руку.

– Еще простынешь и захвораешь.

– Вот было бы хорошо, я бы лежала в постели и могла бы все время думать о тебе.

– Да, но тогда я не смог бы с тобою видеться.

– Раз так, не хочу болеть. Я уже целых три дня не видела тебя и не могла выдержать, мне непременно надо было с тобою встретиться. А ты – ты думаешь обо мне?

– Приходится, потому что не могу думать ни о чем ином.

– Как это чудесно. Ты меня еще любишь, Карл?

– Люблю. Неужели ты сомневаешься?

– Я тебе верю, верю, что ты будешь меня любить всегда.

– Всегда.

Кароль старался говорить ласковым тоном и придать лицу счастливое выражение, но удавалось это не слишком хорошо – гамаши у него промокли, в галоши набралось воды и грязи, вдобавок его ожидало сегодня так много работы.

Они провели вместе около часа, она решила возвращаться лишь тогда, когда ее лицо и руки настолько озябли, что Каролю пришлось их отогревать поцелуями, а когда он, прощаясь, спросил, действительно ли у нее было важное дело, о котором она говорила по телефону, Люция бросилась ему на шею.

– Я люблю тебя, вот это я хотела тебе сказать, я хотела тебя увидеть!

Она ушла, но не сразу – все возвращалась, чтобы еще раз попрощаться и уверить в своей любви и просить, чтобы он не выходил из леса, пока она не сядет в экипаж, ожидавший ее на улочке за заборами.

Когда Кароль наконец сел в коляску, со всех сторон уже подавали свой голос гудки, возвещая обеденный перерыв, и он приказал побыстрее ехать в контору.

Там он застал только Бухольца и Горна, остальные ушли на обед.

– Вы говорите со слишком большим апломбом, – пробормотал Бухольц, вытягиваясь в кресле.

– А я иначе не умею говорить, – огрызнулся Горн.

– Придется научиться, я такого тона не терплю.

– А мне это «шваммдрюбер» [21]21
  Schwammdrüber – оставим это (нем., разг.);здесь: безразлично.


[Закрыть]
, пан президент! – Горн говорил почти спокойно, только нервно подрагивал рот да голубые глаза вдруг потемнели.

– Да вы с кем говорите? – Бухольц слегка повысил тон.

– С вами, пан президент.

– Пан Горн, я вас предупреждаю, я, знаете ли, терпеньем не отличаюсь, я вам…

– Мне незачем знать, отличаетесь ли вы терпеньем или нет, меня это не касается.

– Не перебивайте, когда я говорю, когда Бухольц говорит!

– А я не понимаю, почему Бухольц не может помолчать, когда говорит Горн.

Бухольц подскочил в кресле, но лишь застонал от боли – с минуту он гладил укутанные ноги и тяжело дышал, затем прикрыл глаза и, хотя весь дрожал от злости, хранил молчание, подавляя гнев.

Между тем Горн, который вполне сознательно и даже с известной методичностью старался рассердить Бухольца, сложил книги, с самым невозмутимым видом собрал свои карандаши, ластики и ручки, завернул их в бумагу и сунул в карман.

Все это он проделывал очень медленно, поглядывая на Боровецкого, который, дивясь такому его поведению и этой невообразимой ссоре, не знал, как поступить. Стать на сторону Горна он не мог, ибо не понимал, из-за чего спор, а впрочем, он в любом случае не сделал бы этого – расположение Бухольца было для него куда важней. И Боровецкий с досадой смотрел на Горна, пока тот спокойно надевал галошу, усмехаясь посиневшими от раздражения губами.

– Вы у меня служить не будете, я вас увольняю! – тихо проговорил Бухольц.

– А мне в высшей степени плевать и на вас, и на вашу службу.

Горн надел другую галошу.

– Да я прикажу выставить тебя за дверь!

– Только попробуй, хам! – выкрикнул Горн, поспешно набрасывая пальто.

– Болван, выставь его за дверь! – еще тише произнес Бухольц, нервно сжимая палку.

– Не подходи, Аугуст, не то я и тебе, и твоему хозяину ребра переломаю.

– Ферфлюхт! [22]22
  Verflucht – проклятый (нем.).


[Закрыть]
Выставить его за дверь! – крикнул Бухольц.

– Молчи, вор! – прорычал Горн, хватая тяжелый табурет и готовясь ударить, если его тронут. – Молчи, швабская морда! Ты, шакал! – И, швырнув табурет под стол, он вышел, хлопнув дверью с такой силой, что из нее вылетели стекла.

Боровецкого к этому времени в конторе уже не было.

Бухольц, не помня себя от ярости, со стоном откинулся, сил у него хватило лишь на то, чтобы нажать кнопку электрического звонка и сдавленным, охрипшим голосом прошептать:

– Полиция!

В опустевшей конторе надолго воцарилась тишина. Прибежавший испуганный лакей стоял неподвижно, не зная, что делать; он смотрел на синее лицо Бухольца и его искривленный от боли рот. Наконец Бухольц пришел в себя, открыл глаза, оглядел пустую комнату, сел поудобней в кресле и, еще минуту помолчав, ласково позвал:

– Аугуст!

Лакей приблизился со страхом – он знал, что, когда хозяин кличет его по имени и прикидывается добреньким, тут-то он опасней всего.

– Где пан Горн?

– Вы, вельможный пан, его прогнали, и он ушел.

– Хорошо. А где пан Боровецкий?

– Он только заглянул сюда и сразу ушел, наверно, на обед пошел, двенадцать давно било, гудки давно гудели на перерыв, – нарочно растягивал свой ответ Аугуст.

– Хорошо. Стань поближе.

Лакей вздрогнул, но повиновался.

– Слушаю вас! – покорно сказал он.

– Я велел тебе выставить этого пса. Ты почему не послушался, а?

– Он, вельможный пан, сам ушел, – со слезами на глазах оправдывался лакей.

– Молчать! – крикнул Бухольц и изо всех сил ударил его палкой по лицу.

Аугуст невольно попятился.

– Стой, иди сюда, поближе!

И когда лакей, устрашенный, опять приблизился, Бухольц схватил его за руку и стал нещадно колотить палкой.

Аугуст даже не пытался вырваться, только отвернулся, чтобы скрыть слезы, струившиеся по бритым щекам, а когда Бухольц, смертельно утомившись, прекратил избиение и со стоном откинулся в кресле, Аугуст стал укутывать ему ноги фланелью, которая от резких движений размоталась.

Между тем Кароль, предусмотрительно удалившийся, чтобы не быть свидетелем скандала, поехал на обед.

Обедал он в так называемой «колонии» на Спацеровой улице.

«Колония» состояла из десятка женщин-полек, выброшенных судьбою из разных концов страны на лодзинские берега.

В большинстве то были неудачницы, знавшие лучшие времена: вдовы, разорившиеся помещицы, бывшие богачки, бывшие важные дамы, старые девы и молодые девушки, приехавшие в Лодзь в поисках работы. Нужда объединила их и сравняла общественно-кастовые различия.

На Спацеровой улице они снимали целый этаж дома, напоминавший гостиницу, – длинный коридор вдоль всего этажа заканчивался большой комнатой в торце, которая служила общей столовой.

Кароль и Мориц столовались там вместе с несколькими приятелями.

Кароль слегка запоздал – все прочие столовники уже сидели за большим круглым столом.

Обед ели торопясь, молча, ни у кого не было времени на разговоры, все озабоченно прислушивались, приподымая голову, не гудят ли уже гудки.

Кароль сел рядом с баронессой, которая в субботу задавала тон в ложе, молча пожал несколько протянутых ему рук, кивнул тем, кто сидел подальше, и принялся за обед.

– Горн еще не приходил? – спросил кто-то через стол у пани Лапинской.

– Что-то он нынче опаздывает, – ответила она.

– А он придет только вечером, – сообщила молодая девушка с коротко остриженными волосами, которые она ежеминутно откидывала со лба.

– Почему, Кама?

– Он собирался сегодня устроить Бухольцу скандал и отказаться от места.

– Он вам об этом говорил? – живо спросил Кароль.

– Такой у него был план.

– Я вижу, он никогда ничего не делает без плана – воплощенная методичность.

– Вот что значит немчура!

– Ох, тетя, пан Серпинский назвал Горна немчурой! – возмутилась Кама.

– Немчура и есть: даже в гневе у него методичность.

– Ба, я однажды видел, как он у нас в конторе ссорился с Мюллером.

– А я только что оставил его в такой же стычке с Бухольцем.

– И что же там случилось, пан Кароль? – с живостью воскликнула Кама; подбежав к Боровецкому, она запустила ему в волосы свою маленькую, почти детскую ручку и, тряся его голову, шаловливо заныла: – Тетя, пусть Кароль нам расскажет!

Несколько пар глаз обернулось к ним.

– При мне еще ничего не случилось, а вот после моего ухода – этого я не знаю. Разговор был серьезный. Горн от всего сердца убеждал Бухольца, что он вор и швабская морда.

– Ха, ха, браво, Горн, храбрый малый!

– Благородная кровь, милостивый государь, она себя покажет так или иначе, – с удовольствием пробурчал Серпинский, утирая пышные крашеные черные усы.

– А я вас люблю, потому что вы настоящий аристократ. Правда, тетя?

– И я Каму люблю, милостивые пани, уж поверьте…

– Люблю так или иначе, – со смехом докончила Кама.

– У Горна не столько храбрости, сколько бессмысленного задора, – с досадой сказал Кароль.

– Мы запрещаем так говорить о Горне! – хором закричали женщины, глядя на Каму, которая, отпустив голову Кароля, резко отскочила и, вся раскрасневшаяся, с горящими глазами, сердито воззрилась на него.

– Я от своих слов не отказываюсь и готов доказать, что я прав. Если он хотел оставить службу – он мог это сделать, если у него были претензии к Бухольцу – он мог их высказать: с Бухольцем легче договориться, чем с другими, потому что Бухольц умный человек. Но зачем было устраивать такой скандал – разве что из тщеславия, чтобы в Лодзи о нем говорили. Да, мальчишки будут дивиться его смелости и отваге. Великое геройство – отругать больного старика. Бухольц ему никогда этого не простит, будет мстить до самой смерти, память у него хорошая.

– Э, долго это не протянется, слава Богу, он, кажется, тяжело болен! – весело воскликнула Кама.

– Кама, что ты болтаешь!

– И ничегошеньки он Горну не сделает. Горн поедет в Варшаву, к себе домой, и будет над Бухольцем потешаться. Правда, тетя?

– А что он шваба обругал, это уже при нем останется.

– У Бухольца руки длинные – и до Варшавы достанут. Он найдет способ, чтобы Горна взяли на заметку, сделает так, как Мюллер сделал с Обрембским, и Горн поостынет – времени будет вдосталь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю