355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Реймонт » Земля обетованная » Текст книги (страница 8)
Земля обетованная
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:22

Текст книги "Земля обетованная"


Автор книги: Владислав Реймонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 40 страниц)

– А ума не нажил, – быстро и с раздражением бросил Мориц – ему хотелось поскорее пойти к Меле.

– Хочешь забрать приданое – забирай, хочешь развод – даю его, хочешь те деньги, что у меня еще остались, – возьми! Мне уже осточертела жизнь в этом гнусном вертепе. Я с тобой, Регина, никогда не смогу поладить! Не было детей – она покоя мне не давала, что ей стыдно показаться на улице, теперь их у нее четверо – опять недовольна.

– Замолчи, Альберт!

– Ша, ша! Это ваше семейное дело! – прикрикнул на них Грюншпан-старший, ставя блюдце на стол.

– Она вечно чем-то недовольна, вечно со мной ссорится.

– Да как я могу не ссориться, когда он заставляет меня ездить на дохлых клячах, над которыми все смеются!

– Хороши и такие, люди побогаче тебя пешком ходят.

– А я хочу ездить, у меня хватит денег на приличных лошадей.

– Так купи их себе, у меня на это нет средств.

– Тише, евреи! – крикнул Фелюсь, раскачиваясь в кресле.

– Он окончательно сдурел! Чтобы покупать, нужно, видите ли, иметь деньги! Разве нужно иметь деньги, чтобы покупать то, что нужно? Или у Вульфа они есть, раз он строит фабрику, или у Берштейна их много, раз он покупает обстановку за сто тысяч? – выкрикивала Регина, обводя родню вопрошающим взглядом.

Альберт, повернувшись ко всем спиною, смотрел в окно.

Спор возобновился с новой страстью и дошел до апогея – все разом кричали, наклонялись над столом, стучали по нему кулаками, вырывали один у другого из рук листки бумаги, чертили на клеенке все новые столбцы цифр, развивали самые бессовестные планы и способы объявления банкротства, вступали в перебранку, вскакивали из-за стола и опять садились; лица у всех горели, бороды, усы тряслись от возбуждения, от этих цифр возможной прибыли; все возмущались этим глупцом, который стоял, повернувшись к ним спиною, и не хотел слушать о банкротстве.

Грюншпан-старший громко что-то доказывал, Регина, утомленная бурным объяснением, сидела в кресле и судорожно всхлипывала, Ландау отвернул клеенку и куском мела писал цифры на столе, время от времени авторитетно их поясняя, а Зыгмунт Грюншпан, весь красный, потный, кричал громче всех, требовал, чтобы они наконец договорились, и проверял колонки цифр в принесенном Региной фабричном гроссбухе.

Один Мориц не принимал участия в семейных волнениях, он опять присел под пальму рядом с Фишбином, который, развалясь в кресле, покачивался, курил сигару и изредка покрикивал:

– Тихо, евреи!

– Да, оперетта не больно-то веселая! – сказал Мориц с досадой и, окончательно махнув рукой на союз с Грюншпаном, отправился в другие комнаты искать Мелю.

Он застал ее у бабушки, которую вся семья окружала необычайным почетом и заботой.

Бабушка сидела у окна в кресле на колесах. Это была почти столетняя старуха, парализованная и впавшая в детство; лицо у нее было настолько ссохшееся и морщинистое, что и выражения никакого не осталось – на изжелта-сером, дряблом куске кожи выделялись только темные, как бусинки, но тусклые глаза. Поверх черного парика был надет чепчик из пестрого шелка с кружевами, как носят еврейки в маленьких местечках.

Меля чайной ложечкой вливала бульон в ее запавший рот, и бабушка, как рыба, только открывала рот и закрывала.

Мориц поклонился старухе – она перестала есть, посмотрела на него мертвенным взором и спросила глухим, словно из-под земли исходившим, голосом:

– Кто это, Меля?

Она никого не узнавала, кроме самых близких людей.

– Это Мориц Вельт, сын моей тети, Вельт, – повторила погромче девушка.

– Вельт, Вельт! – пожевала старуха беззубыми деснами и широко раскрыла рот для очередной ложечки с бульоном, которую поднесла Меля.

– Они еще ссорятся?

– Настоящий Судный день!

– Бедный Альберт!

– Тебе его жаль?

– Ну конечно! Собственная жена и семья не дают ему быть человеком. Регина просто поражает меня своим торгашеством, – с грустью вздохнула Меля.

– Уж раз ты фабрикант, изволь быть как все. Он немного страдает идеализмом, но после первого же банкротства, если только на нем хорошо заработает, он излечится.

– Не понимаю я ни отца, ни дядей, ни тебя, ни Лодзи. Во мне все кипит, когда я смотрю на то, что здесь творится.

– А что такое творится? Все хорошо, люди делают деньги, только и всего.

– Но как? Какими способами?

– Это не имеет значения. От того, каким способом заработаешь рубль, стоимость его не уменьшается.

– Ты циник, – прошептала Меля с укоризной.

– Я всего лишь человек, который не стыдится называть вещи своими именами.

– Ах, помолчи немного, я так расстроена, что даже нет сил ссориться.

Меля кончила кормление бабушки, поправила подушки, которыми та была обложена, и поцеловала ей руку. Старуха слегка ее обняла, погладила костлявыми, как у скелета, пальцами ее лицо и, посмотрев на Морица, опять спросила:

– Кто это, Меля?

– Вельт, Вельт! Идем ко мне, Мориц, если у тебя есть время.

– Ах, Меля, для тебя у меня всегда есть время, когда только захочешь.

– Вельт, Вельт! – глухо повторила бабушка, открыла рот и уставилась мертвыми глазами в окно, за которым виднелась стена фабрики.

– Мориц, я тебя уже просила – не надо комплиментов.

– Поверь, Меля, я говорю искренне, даю слово порядочного человека! Когда я с тобой, когда я слышу тебя, смотрю на тебя, я чувствую и думаю по-другому. В тебе есть такая удивительная мягкость, ты настоящая женщина, Меля, таких в Лодзи мало! – говорил Мориц с чувством, идя вслед за Мелей в ее комнату.

– Проводишь меня к Руже? – спросила она, ничего ему не ответив.

– Если бы ты не сказала, я бы сам попросил разрешения.

Меля, прислонясь лбом к оконному стеклу, смотрела на воробьев, которые, ошалев от первого весеннего мартовского дня, скакали и дрались в саду.

– О чем ты думаешь? – тихо спросил Мориц.

– Об Альберте. Сделает он так, как решил, или так, как они хотят.

– Уверен, что он объявит себя банкротом и договорится с кредиторами.

– Нет, я его знаю, я убеждена, что он заплатит.

– Держу пари, что договорится.

– А я что хочешь готова поставить, что он этого не сделает.

– Гросман, конечно, с философской придурью, но все же он человек умный, и я готов поставить на кон все свое состояние, что он заплатит не больше, чем двадцать пять процентов.

– А я так хотела бы, так хотела бы, чтобы это не случилось.

– Знаешь, Меля, мне пришло в голову, что тебе надо было выйти за него замуж. Вы бы прекрасно подошли друг другу, сидели бы голодные, зато были бы такими честными, что вас показывали бы в паноптикуме.

– Он мне нравится, но я за него не вышла бы, это не мой тип.

– Кто же твой тип?

– Ищи и догадывайся! – опять улыбнулась она своей нежной, мимолетной улыбкой.

– Ну да, наверно, Боровецкий, в него влюблены все женщины в Лодзи.

– Нет, нет, по-моему, он сухой, высокомерный карьерист, нет, нет, слишком уж он похож на всех вас.

– Тогда Оскар Мейер – барон, миллионер и красавец, правда, он барон мекленбургской породы, зато миллионер самый доподлинный.

– Я видела его один раз, и он мне показался переодетым мужиком. Наверно, ужасный человек, я много о нем слышала.

– Да, он нрава дикого, бешеного, настоящая прусская скотина! – с ненавистью произнес Мориц.

– Даже так? Это начинает быть интересным.

– Довольно об этом хаме. А может, тебе нравится Бернард Эндельман?

– Уж слишком он еврей! – презрительно скривилась Меля.

– Ах, какой я недогадливый! Ты же воспитывалась в Варшаве, жила там среди поляков и побывала во всех варшавских кружках и гостиных, так могут ли тебе нравиться евреи или здешние люди! – иронически воскликнул Мориц. – Ты привыкла к лохматым студентам, ко всему этому радикальному сброду, который так красиво декламирует в ожидании наследства или казенной синекуры, привыкла к той атмосфере утонченной болтовни и взаимного охаивания в самом возвышенном, благородном стиле. Ха, ха, ха, я через это прошел и всякий раз, как вспомню о тех временах и тех людях, просто умираю со смеху.

– Оставь, Мориц. Ты говоришь со злостью, а значит, не беспристрастно, я не желаю тебя слушать, – поспешно перебила его Меля, задетая за живое, потому что она и впрямь всем существом своим еще жила в том мире, хотя уже года два, как приехала в Лодзь.

Меля ушла в другую комнату, минуту спустя она возвратилась одетая для выхода.

У ворот ждал с открытой дверцей изящный экипаж.

– Поедешь только до Нового Рынка, дальше уже не так грязно, и я пойду пешком.

Кони резко тронули с места.

– А ты, Меля, тоже меня удивляешь.

– Чем же?

– Вот именно тем, что ты такая – совсем не еврейка. Я наших женщин хорошо знаю, знаю им цену и ценю их, но я знаю, что, в отличие от тебя, они не принимают всерьез всякие эти книжные идеи. Ты же знаешь Аду Васеренг? Она тоже жила в Варшаве и вращалась в тех же кругах, что и ты, так же загоралась от всех этих слов, так же всем интересовалась, так же спорила со мной о равенстве, о свободе, о добродетели, об идеалах.

– Я с тобой обо всем этом не спорю, – возразила Меля.

– Это правда, но разреши мне закончить. Так вот, она была самая идеалистическая идеалистка, но, когда вышла замуж за своего Розенблатта, позабыла обо всех этих глупостях, идеализм был не ее призванием.

– Тебе это нравится?

– Да, нравится. В свое время она развлекалась поэзией – а почему бы не развлекаться, в польских домах это принято, это вносит некую модную нотку и не так скучно, как хождение по театрам да балам.

– Значит, ты убежден, что все это делается лишь для развлечения?

– Что касается полек и тебя, я этого не утверждаю – тут другая стать, но что до евреек – о, тут я знаю наверняка. Сама подумай, почему все это должно их волновать? Я еврей, Меля, я этого никогда и нигде не стыдился и не отрицал – что за смысл отрицать! И меня, как и всех наших, точно так же ничто не волнует, кроме собственных моих дел, – просто у меня этого нет в крови. Вот, к примеру, Боровецкий, он странный человек, мой товарищ по гимназии в Варшаве, мой товарищ по Риге, мой друг, мы живем вместе столько лет, и мне казалось, что я его знаю, что он наш человек. Коготки у него острые, он вполне лодзинский человек, еще больший делец, чем я, а вот порою выкинет что-нибудь этакое, чего я не понимаю, чего ни один из наших не выкинет; ведь он же «лодзерменш» – и тут же у него разные завиральные идеи, утопические мечты, ради которых он готов дать рубль, если у него их два, и ради которых я дал бы гривенник, да и то, коль уж нельзя было бы отвертеться, я…

– К чему ты клонишь? – опять перебила его Меля, трогая зонтиком кучера, чтобы тот остановился.

– А к тому, что в тебе как раз есть что-то такое, что есть у них, у поляков.

– Не называется ли это душой? – весело спросила Меля, соскакивая на тротуар.

– Это слишком серьезная тема.

– Пойдем по Средней, я хочу немного прогуляться.

– Ближе всего дойти до Видзевской, а оттуда до Цегельняной.

– Ты выбираешь путь покороче, чтобы поскорей отработать барщину?

– Ты же знаешь, Меля, я всегда сопровождаю тебя с огромным удовольствием.

– Не потому ли, что я так терпеливо слушаю?

– Пожалуй, но еще и потому, что ты очень хорошенькая с этой иронической улыбкой, да, очень хороша.

– Зато твой комплимент не так уж хорош, слишком он подан en gros [19]19
  в общем (фр.).


[Закрыть]
.

– А тебе было бы приятней по-варшавски, en détail [20]20
  в деталях (фр.).


[Закрыть]
, на краткий срок и с надежным жиро?

– Хватило бы хорошего воспитания и порядочности.

– Но, несмотря на это, было бы полезно обеспечить себя брачным контрактом, – иронически заметил Мориц, надевая пенсне.

– Ну вот ты и высказался! – досадливо сказала Меля.

– Ты сама этого хотела!

– Я прежде всего хотела, чтобы ты проводил меня к Руже, – возразила она, подчеркивая каждое слово.

– Я проводил бы тебя, куда бы ты только ни пожелала! – воскликнул Мориц, стараясь скрыть сухим смешком странное волнение, вдруг охватившее его.

– Благодарю тебя, Мориц, но туда меня уже проводит кто-нибудь другой, – довольно резко ответила Меля и умолкла, глядя на немыслимо грязную улицу, на ветхие дома и изможденные лица прохожих.

Мориц тоже молчал, он злился на себя, а еще больше – на нее. Со злости он толкал прохожих, поправлял пенсне и неприязненно поглядывал на бледное личико Мели, иронически подмечая, с каким сочувствием она смотрит на оборванных истощенных детишек, играющих в воротах и на тротуарах. Он думал, что понимает ее, и она казалась ему очень наивной, ну просто очень!

Она раздражала его своим дурацким польским идеализмом, как он про себя определил ее характер, но одновременно привлекала его черствую, сухую душу своей чувствительностью и необычной поэтической прелестью и добротой, которую излучало ее бледное личико, задумчивый взгляд, вся ее стройная, изящно сложенная фигурка.

– Ты молчишь, потому что я тебе надоела? – спросила она после паузы.

– Я не смел нарушить молчание – а вдруг ты думаешь о каких-нибудь возвышенных вещах.

– Уверяю тебя, о более возвышенных, чем это доступно для твоей иронии.

– Ты, Меля, сразу убила двух зайцев – и меня уколола, и сама себя похвалила.

– А хотела только одного, – улыбаясь, сказала она.

– Меня осадить, так ведь?

– Да, и сделала это с удовольствием.

– Я тебе очень не нравлюсь, Меля? – спросил он, слегка задетый.

– Отнюдь нет, Мориц, – покачала она головой и криво усмехнулась.

– Но ведь ты не любишь меня?

– Не люблю, Мориц.

– Занятный у нас с тобой флирт! – сказал он, раздраженный ее тоном.

Она остановилась, чтобы подать несколько монеток женщине в лохмотьях, стоявшей у забора с ребенком на руках и громко просившей милостыни.

Мориц сперва насмешливо глянул, затем тоже достал монетку и подал.

– Ты тоже подаешь нищим? – удивилась Меля.

– Я позволил себе совершить эту милосердную акцию, потому что у меня как раз оказался фальшивый злотый. – И он от души расхохотался, видя ее возмущение.

– Нет, ты от своего цинизма не излечишься! – бросила она, прибавляя шаг.

– У меня еще есть время, вот только были бы условия да такой доктор, как ты.

– До свидания, Мориц.

– Жаль, что уже надо прощаться.

– Я ничуть не жалею. Ты сегодня будешь в «колонии»?

– Не знаю. Я ночью уезжаю из Лодзи.

– Зайди туда, поклонись от меня всем дамам и скажи пани Стефании, что я буду у нее в магазине завтра до полудня.

– Хорошо, но и ты поклонись от меня панне Руже и передай Мюллеру – также от меня, что он шут.

Они обменялись рукопожатием и разошлись в разные стороны.

Мориц оглянулся, когда Меля уже входила в ворота дворца Мендельсона. Сам он направился в город.

Солнце, угасая, заходило где-то за городом, бросая на окна кровавые закатные отблески. Город затихал и как бы смешивался с сумерками – дома, крыши быстро сливались в сплошную серую массу, изрезанную каналами улиц, вдоль которых загорались бесконечно длинные линии газовых фонарей, и только фабричные трубы, словно лес могучих красных стволов, возносились над городом и, казалось, вздрагивали и покачивались на фоне светлого небосклона, еще озаренные лучами заката.

– Сумасшедшая! А я бы женился на ней! «Грюншпан, Ландсберг и Вельт» – солидная была бы компания, надо об этом подумать, – прошептал Мориц, усмехаясь своим мыслям.

VII

«Что это сегодня с Морицем?» – думала Меля, входя в большой трехэтажный дом на углу, который называли «Шаин дворец». «Правда, у меня пятьдесят тысяч приданого, а у него, наверно, дела плохи, отсюда эта внезапная нежность».

Продолжить свои размышления ей не удалось: в переднюю, слегка припадая на правую ногу, выбежала встретить Мелю закадычная ее подруга Ружа Мендельсон.

– А я уже хотела послать за тобой коляску – не могла дождаться.

– Меня провожал Мориц Вельт, шли медленно, он говорил мне комплименты, ну и так далее.

– Истый еврей! – презрительно сказала Ружа, помогая Меле раздеться и бросая на руки лакею шляпку, перчатки, вуаль, пелерину, по мере того как снимала их с Мели.

– Он шлет тебе нижайший поклон.

– Глупец! Думает, что если будет мне кланяться, то я с ним поздороваюсь на улице.

– Он тебе не нравится? – спросила Меля, приглаживая растрепавшиеся волосы перед большим трюмо, стоявшим между двумя высокими искусственными пальмами, украшавшими переднюю.

– Не выношу его, потому что отец как-то похвалил его, впрочем, Вилли тоже его не выносит. Пошлый фат!

– Вильгельм пришел?

– Все тут и все скучают, ждут тебя.

– А Высоцкий? – спросила Меля тише и слегка неуверенно.

– И он здесь и клянется, что перед тем, как прийти, вымылся с ног до головы. Слышишь, с ног до головы.

– Ну мы же не будем проверять…

– Приходится верить на слово. – И Ружа прикусила губу.

Рука об руку они пошли по анфиладе комнат, погруженных в предвечерние сумерки и обставленных с необычайной пышностью.

– Что ты делаешь, Ружа?

– Скучаю и притворяюсь перед гостями, будто они меня забавляют. А ты?

– Я ни перед кем не притворяюсь и тоже скучаю.

– Ужасная жизнь! – со вздохом сказала Ружа. – И до каких пор будет так продолжаться?

– Сама прекрасно знаешь, до каких пор, – наверно, до смерти.

– Ах, что бы я дала, если б только могла влюбиться! Что бы я дала!

– Дала бы себя и миллионы в придачу.

– Ты хотела сказать: миллионы и себя в придачу, – с горькой усмешкой поправила ее Ружа.

– Ружа! – укоризненно проговорила Меля.

– Ну, тихо, тихо! – И Ружа сердечно ее поцеловала.

Они вошли в небольшую комнату, всю черную: мебель, обои, портьеры – все было в черном плюше или окрашено матовой черной краской.

Комната производила впечатление часовни, приготовленной для похоронного обряда.

Две фигуры нагих, откинувшихся назад гигантов из темной бронзы держали над головами в геркулесовых ручищах большие ветви причудливо изогнутых подсвечников с хрустальными белыми цветами, из которых струился в комнату мягкий электрический свет.

На черных кушетках и низких креслах молча сидели несколько человек в самых непринужденных позах, один даже лежал на ковре, покрывавшем весь пол; ковер тоже был черный, только в середине был вышит огромный букет красных орхидей – как будто диковинные, уродливые, извивающиеся черви ползали по комнате.

– Вилли, ты мог бы перекувырнуться, приветствуя Мелю, – заметила Ружа.

Вильгельм Мюллер, огромный светловолосый детина в облегающем костюме велосипедиста, встал с кресла, бросился на ковер, трижды перекувырнулся с ловкостью профессионального гимнаста и, став на ноги, по-цирковому раскланялся.

– Браво, Мюллер! – крикнул лежавший на ковре у окна мужчина и закурил папиросу.

– Меля, иди поцелуй меня! – позвала дебелая девица, полулежавшая в кресле-качалке, и лениво подставила Меле щеку.

Меля ее поцеловала и села на кушетку рядом с Высоцким, который, склонясь над маленькой, худенькой, румяной блондинкой, положившей ноги на табуретку, что-то ей шептал, ежеминутно отряхивая лацканы, засовывая в рукава довольно грязные манжеты и энергично подкручивая светлые усики.

– С точки зрения собственно феминистической, – доказывал он, – между женщиной и мужчиной не должно быть никаких различий в правах.

– Пусть так, но какой же ты, Мечек, нудный! – пожаловалась блондинка.

– Ты не поздоровался со мной, Мечек! – прошептала Меля.

– Прошу прощения, пани Меля, тут вот я никак не могу убедить панну Фелю.

– С Высоцкого двойной штраф: Мелю он назвал «пани», а Фелю «панной». Плати, Мечек! – закричала Ружа, подбежав к нему.

– Заплачу, Ружа, сейчас заплачу. – И Высоцкий принялся расстегивать пиджак и шарить по карманам.

– Ну, Мечек, не расстегивайся до конца, это совсем не интересно, – прощебетала Феля.

– Я за тебя заплачу, если у тебя нет денег.

– Спасибо, Меля, деньги у меня есть – меня этой ночью вызывали к больному.

– Ружа, ну долго мне еще скучать? – простонала Тони в кресле-качалке.

– Вилли, развлекай Тони, слышишь ты, бездельник!

– Не хочу, мне надо потянуться, а то поясница болит.

– Почему это у тебя болит поясница?

– У него, Тони, поясница болит по той же причине, что у тебя, – рассмеялась Феля.

– Надо ему сделать массаж.

– Я бы хотела иметь твою фотографию, Вилли, ты сегодня замечательно выглядишь, – прошептала Ружа, и в ее больших серых глазах вспыхнули зеленоватые искры; она закусила губу, узкий рот будто красной чертой рассекал ее продолговатое, до прозрачности бледное лицо, которое окружал ярко-медный ореол волос, разделенных посередине пробором и зачесанных на виски и на уши, так что лишь розовые мочки сверкали огромными сапфирами в бриллиантовом обрамлении.

– Сфотографируйте меня в такой позе! – воскликнул Вилли, ложась на ковер навзничь, и, подложив под голову руки, громко и весело смеясь, растянулся во весь рост.

– Девочки, сядьте возле меня! Идите сюда, синички!

– Он сегодня такой красивый, – проговорила Тони, склоняясь над его светлым, молодым, типично немецким лицом.

– Он слишком молод! – воскликнула Феля.

– А ты предпочитаешь Высоцкого?

– Ну, у Высоцкого такие тонкие ноги!

– Тихо, Феля, не говори глупостей.

– Почему?

– Просто потому, что неприлично.

– Дорогая моя Ружа, ну почему неприлично? Я знаю, что мужчины говорят про нас, мне Бернард все рассказывает, недавно он мне рассказал такой смешной анекдот, я просто умирала со смеху.

– Расскажи, Феля, – зевая от скуки, попросила Тони.

– Знаешь, малышка, если ты при мне расскажешь, так я тебе больше никогда ничего не расскажу, – запротестовал лежавший на ковре Бернард.

– Он стыдится! Ха, ха, ха! – Феля вскочила с кушетки и закружилась по комнате как сумасшедшая, опрокидывая мебель и валясь на Тони.

– Феля, чего ты дурачишься?

– Мне скучно, Ружа, я бешусь от скуки.

Феля села на кипу плюшевых подушек, которые ей пододвинул лакей.

– Откуда у тебя, Вилли, этот шрам? – спросила Феля, проводя длинным тонким пальцем по красному рубцу, пересекавшему его лицо от уха до небольших растрепанных усиков.

– От сабли, – ответил он, пытаясь схватить ее палец зубами.

– Из-за женщины?

– Конечно. Пусть Бернард расскажет, он был моим секундантом, да наболтал столько, что все берлинские гуляки знали об этом деле.

– Расскажи, Бернард.

– Оставьте меня, мне некогда, проворчал Бернард, перевернулся навзничь и уставился в потолок, на котором вслед за золотой колесницей Амура летели стаи голых крылатых нимф; Бернард курил одну папиросу за другой, их подавал ему и зажигал стоявший в дверях лакей, одетый в красную французскую ливрею. – К тому же история эта слишком скандальная.

– Вилли, мы же с тобой условились, устраивая наши собрания, что должны говорить друг другу все-все, – напомнила Тони, придвигаясь поближе вместе со своим креслом.

– Расскажи ты, Вильгельм, тогда я в награду выйду за тебя замуж. – И Ружа как-то странно засмеялась.

– Я бы женился на тебе, Ружа, в тебе сидит изрядный чертенок.

– А приданое у меня еще изрядней, – с издевкой заметила Ружа.

– Ну, такая скука! Вилли, изобрази свинью, ну же, дорогой, изобрази свинью! – стонала Тони, потягиваясь в качалке так самозабвенно, что большая пуговица в виде камеи отскочила от ее корсажа.

Ей было невероятно скучно, и она жалобным голосом, настырно, как ребенок, просила:

– Изобрази свинью, Вилли, изобрази свинью!

Вильгельм стал на четвереньки, выгнул спину и короткими, неуклюжими прыжками, превосходно подражая движениям старой свиньи, принялся кружить по комнате и повизгивать.

Тони покатывалась от безумного хохота. Ружа изо всех сил хлопала в ладоши, а Феля колотила пятками по ковру и подпрыгивала от удовольствия. Ее короткие волосы рассыпались, закрыв светло-желтой метелкой розовое, сияющее лицо.

Увлеченная общим весельем, Меля швыряла подушками в Мюллера, и тот при каждом ударе подскакивал, забавно вскидывая ноги, и протяжно визжал; наконец, утомившись, он начал чесаться выгнутой спиною о ноги Ружи, затем повалился на середину ковра, вытянулся и, совершенно как утомившаяся свинья, стал хрюкать, ворчать и повизгивать будто сквозь сон.

– Неподражаемо! Изумительно! – восклицали в восторге развеселившиеся девицы.

Высоцкий, удивленно вытаращив глаза, впервые наблюдал подобную забаву скучающих миллионерш – он даже перестал отряхивать лацканы, не засовывал манжеты в рукава, не крутил усики, только обводил взглядом лица барышень и с отвращением шептал:

– Шут.

– С какой точки зрения? – спросила Меля, которая первой угомонилась.

– Со всех человеческих точек зрения, – жестко парировал Высоцкий и оглянулся, ища цилиндр, в который Феля пыталась засунуть обе ноги.

– Убегаешь, Мечек? – спросила она, удивленная его суровым взором.

– Я вынужден уйти, потому что мне становится стыдно, что я человек.

– Франсуа, отворить все двери – от нас уходит оскорбленное человечество! – насмешливо вскричал Бернард, который во время представления, устроенного Мюллером, спокойно лежал и курил папиросы.

– Ружа, Мечек обиделся и хочет уйти, не разрешай ему!

– Мечек, останься! Что с тобой? Зачем ты так?

– Мне некогда, я договорился о встрече, – мягко оправдывался Мечек, стараясь стянуть свой злосчастный цилиндр с Фелиных ног.

– Останься, Мечек, очень тебя прошу, ты же обещал проводить меня домой! – с жаром просила Меля, и бледное ее личико зарумянилось от волнения.

Высоцкий остался, но сидел мрачный, не отвечая ни на насмешливые реплики Бернарда, ни на буршевские остроты Мюллера, который опять улегся у ног Ружи.

Воцарилась тишина.

Мерцало в хрустальных цветах электричество – свет его, словно голубоватой пылью, припорошил всю комнату: матовые черные стены, с которых, будто голубые глаза, глядели подвешенные на шелковых шнурах четыре итальянские акварели в бархатных черных рамках, эти томящиеся от безделья головы, светлыми пятнами выделявшиеся на черном фоне стен и мебели, бронзовые украшения стоявшего в углу пианино – его открытая клавиатура напоминала пасть чудовища, сверкающую длинными желтоватыми зубами.

Плотно закрытые внутренние ставни и тяжелые черные шторы не пропускали никаких городских шумов, кроме слабого гула, город давал еще о себе знать беззвучными содроганиями, пронизывавшими все вокруг, будто едва слышное биение пульса.

Табачный дым, который клубами выпускал Бернард, плавал синеватым редким облаком, заслоняя, словно тончайшей индийской кисеей, золотую колесницу Амура и голых нимф; опускаясь, он цеплялся за стены и за плюшевую мебель, расслаивался на длинные волокна и уплывал в другие комнаты через дверной проем, в котором, будто резкий крик в этой черной симфонии, алела ярко-красная ливрея лакея, ловившего каждый господский знак.

– Ружа, я скучаю, я смертельно скучаю, – простонала Тони.

– А я замечательно веселюсь! – воскликнула Феля, подбрасывая ногой цилиндр Мечека.

– Я-то веселюсь лучше всех, потому что мне никаких развлечений не надо, – иронически заметил Бернард.

– Франсуа, скажи, чтоб подавали чай! – распорядилась Ружа.

– Ружа, не уходи, я тебе доскажу анекдот.

Вилли приподнялся на локте и зашептал ей на ухо, то и дело целуя розовую мочку.

– Не прокуси мне сережку! Не так сильно! У тебя такие горячие губы! – бормотала она, склоняя к нему голову и прикусывая губу; из-под полуприкрытых, тяжелых синеватых ее век сверкали зеленоватые искры.

– Со страху он начал креститься, – довольно громко шептал Вилли.

– Но разве ж он католик?

– Нет, но почему на всякий случай себя не обезопасить?

Ружа дослушала конец анекдота, но не рассмеялась – ей было скучно.

– Вильгельм, ты очень добрый, милый, – говорила она, гладя его по лицу, – но твои анекдоты слишком уж берлинские, они скучные и глупые. Я сейчас приду, а пока Бернард, может, что-нибудь сыграет.

Бернард поднялся, подтолкнул ногою табурет к пианино и начал играть бравурную третью фигуру кадрили.

Все очнулись от скуки и томительного молчания.

Вильгельм вскочил и пошел танцевать с Фелей, они отплясывали контрданс с таким азартом, будто канкан, – волосы у Фели разметались, как пук соломы на ветру, они закрывали ей глаза, падали до подбородка, реяли за спиной, она откидывала их рукой и самозабвенно танцевала.

Тони, лежа в качалке, скучающим взглядом следила за движениями Вилли.

Лакей ставил у стены маленькие столики черного дерева, изящно инкрустированные перламутром, расставлял чайный сервиз.

Ружа лениво потянулась и, прихрамывая, колыша широкими бедрами, направилась к дверям; на минуту она остановилась возле Высоцкого, который вполголоса говорил Меле:

– Даю вам слово, что это не декадентство, это нечто совсем иное.

– Так что же это? – спросила Меля, придерживая руку Высоцкого, чтобы помешать ему отряхивать лацканы и засовывать манжеты.

– А я хотела бы быть декаденткой, Мечек! Могу я стать декаденткой? Мечек, я хочу быть декаденткой, а то мне скучно! – ныла Тони.

– Это просто праздность, у вас слишком много времени и слишком много денег! Скука – болезнь богачей. Ты, Меля, скучаешь, Ружа скучает, Тони скучает, Феля скучает, и вместе с вами скучают эти двое болванов, а где-то еще скучают другие дочки и жены миллионеров. Вам всем скучно, потому что вы можете иметь все, что можно купить. Вас ничто не волнует, вы хотите только развлекаться, но и самое буйное развлечение завершается тоже скукой. С социальной точки зрения…

– Но ты же, Мечек, обо мне не думаешь дурно? – перебила Меля, гладя его руку.

– Я не делаю исключений, в конце концов ты также принадлежишь к выродившейся расе – к расе, более всех других отдалившейся от природы, за что вы и расплачиваетесь.

– Побольше слушай его, Меля, он тебе докажет по-ученому, докажет со всех ему известных точек зрения, что величайшее преступление в мире – это иметь деньги.

– Посиди с нами, Ружа.

– Я сейчас вернусь, только загляну к отцу.

Ружа вышла и из передней, уже освещенной электрическими люстрами, поднялась наверх, в кабинет отца, где было почти темно.

Шая Мендельсон сидел посреди комнаты в ритуальной одежде, с обнаженной левой рукой, обвитой ремешками, и вполголоса молился, сосредоточенно кланяясь.

У двух окон стояли два старых седобородых синагогальных кантора в таких же ритуальных накидках в белые и черные полосы и, глядя на последние розовые отсветы дня на сером небе, ритмично раскачивались и пели необычно страстную и необычно печальную молитвенную песнь.

Голоса их, исполненные жалобы и скорби, подобно трубным напевам, то вздымались в страдальческих сетованиях, то угасали в глухом отчаянии, то взрывались стоном безнадежности, резким, пронзительным воплем, который долго отдавался в стенах комнаты; порой же понижались почти до шепота, и тогда плыла вдаль и разливалась протяжная, нежная мелодия, словно звуки флейты в глубокой тишине цветущих садов, под сенью деревьев, дышащих ароматами амбры, в полусне, полном экстатических любовных грез, в которых прорывались жгучие ноты тоски и томления по пальмовым рощам Иерусалима, по бескрайним, унылым пустыням, по знойным лучам солнца, по утраченной и так горячо любимой родине.

Певцы кланялись все более ритмично, глаза их горели экстазом, длинные седые бороды тряслись от волнения. Оба были увлечены звучаньем собственных голосов и ритмом напевов, изливавшихся из их груди в пустую, тихую, сумрачную комнату, – они рыдали, просили, умоляли, трепеща и предаваясь сетованиям на горькую долю, и славили милосердие и могущество Владыки владык.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю