355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Реймонт » Земля обетованная » Текст книги (страница 35)
Земля обетованная
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:22

Текст книги "Земля обетованная"


Автор книги: Владислав Реймонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 40 страниц)

Цукер вынул из кармана смятое письмо и бросил на стол.

– Прочтите, – сдавленным голосом сказал он и в упор уставился на Боровецкого.

В письме в грубых, вульгарных выражениях говорилось о его связи с Люцией.

Боровецкий читал долго – хотел выиграть время – и при этом делал невероятное усилие, чтобы не выдать себя, сохранить спокойное, безразличное выражение лица под устремленным на него пристальным, сверлящим, как у следователя, взглядом Цукера, от которого у него все внутри переворачивалось.

Дочитав до конца, он без слов вернул письмо.

Воцарилось долгое, тягостное молчание.

Цукер, казалось, сосредоточил все свои душевные силы в хищном буравящем взгляде, словно хотел прочесть тайну в серых глазах Кароля; а тот невольно опускал веки и машинально переставлял на столе разные предметы. И чувствовал: если эта нестерпимая мука и неопределенность продлятся еще хоть несколько минут, он не выдержит и выдаст себя.

Но тут Цукер встал и, понизив голос, спросил:

– Как я должен отнестись к этому, пан Боровецкий?

– Это ваше дело, – неуверенно сказал он, подумав: а вдруг Люция во всем призналась мужу?

У него затряслись колени и тысячью иголок закололо в висках.

– И больше вам нечего сказать?

– А что вы хотите от меня услышать в ответ на подлую клевету?

– А что мне делать, что думать об этом?

– Разыскать автора письма и за подлую клевету упечь в тюрьму и никому об этом не рассказывать. Я помогу вам, ведь это и меня затрагивает.

Постепенно к нему возвращалось спокойствие и душевное равновесие. Значит, подумал он, Люция ничего не сказала мужу. И выше подняв голову, он смело, даже нагловато, посмотрел на Цукера.

А тот, растерянно потоптавшись на месте, сел, оперся головой о стену и, тяжело дыша, с трудом заговорил:

– Пан Боровецкий, я такой же человек, как вы, у меня тоже есть сердце и немножко достоинства. Заклинаю вас всем святым, скажите: это правда?

– Нет, неправда! – твердо и решительно прозвучало в ответ.

– Я простой еврей, а что может вам сделать простой еврей? Застрелить? На дуэль вызвать? Ничего он не может! Я человек простой, но очень люблю свою жену. Работаю, не покладая рук, чтобы она ни в чем не знала недостатка. Она живет у меня, как королева. Знаете ли вы, что я воспитал ее на свои деньги? Она для меня дороже всего на свете, и вдруг я узнаю из письма, что она ваша возлюбленная! Я думал, мир рухнул на мою несчастную голову!.. У нее через несколько месяцев должен родиться ребенок. Ребенок! Понимаете, что это такое? Я целых четыре года ждал этого! И вдруг такое известие! Что мне теперь думать: чей это ребенок? Скажите правду, вы обязаны сказать правду! – внезапно закричал он и, как безумный, сорвался с места, подскакивая с кулаками к Боровецкому.

– Я вам уже сказал: это гнусная ложь, – невозмутимо отвечал Боровецкий.

Цукер постоял с воздетыми руками и тяжело опустился на стул.

– Вы любите совращать чужих жен, и вам безразлично, что ждет их потом. Вам дела нет, что вы позорите, бесчестите всю семью, вы… Господь Бог тяжко покарает вас за это… – чуть не плача, прошептал он сдавленным, дрожащим голосом. И из покрасневших глаз его выкатились слезы невыразимой горечи и заструились по иссиня-бледному лицу и бороде.

Он говорил еще долго, постепенно успокаиваясь, так как поведение Боровецкого, его открытый взгляд, сочувственное выражение лица заставляли верить, что это в самом деле клевета.

Боровецкий, подперев голову рукой и глядя ему прямо в глаза, незаметно выдвинул ящик стола и написал карандашом на листке бумаги: «Ни в чем не признавайся, отрицай все. Он у меня, подозревает, записку сожги. Вечером там же, где в последний раз».

Вложив записку в конверт, он подошел к телефону, соединявшему фабрику с квартирой.

– Матеуш, принесите в контору вино и содовую воду, – сказал он в трубку и обратился к Цукеру: – У вас такой измученный расстроенный вид, что я думаю: вам не мешает выпить немного вина. Поверьте, я от души вам сочувствую. Но коль скоро это неправда, зачем же огорчаться?

Цукер вздрогнул: что-то фальшивое почудилось ему в выражении лица и голосе Кароля, но тут вошел Матеуш и отвлек его внимание.

Кароль тем временем наполнил бокал и протянул Цукеру.

– Выпейте, это вас подкрепит немного, – сказал он и, крикнув в открытое окно: «Матеуш!», – выбежал из комнаты.

Догнав слугу, сунул ему в руку записку, наказав немедля отнести, никому не говорить, от кого она, вручить лично и поскорей возвращаться, желательно с ответом.

Все это произошло так быстро, что Цукер, ничего не подозревая, пил вино, а Кароль прохаживаясь по конторе, распространялся о фабрике: он хотел задержать его до возвращения Матеуша.

Цукер слушал, но не слышал, и после долгой паузы снова спросил:

– Пан Боровецкий, заклинаю всем святым, скажите: это правда?

– Я ведь уже сказал, что неправда. Даю вам честное слово!

– Поклянитесь! Я поверю, только если вы поклянетесь. По пустякам клясться грешно, но ведь дело идет о моей жизни, о жизни моей жены и будущего ребенка, и о вашей тоже. Да, да, и о вашей жизни! Поклянитесь на этой иконе, я знаю, поляки очень почитают Божью Матерь. Поклянитесь, что это неправда! – повелительно сказал он, протягивая руку к иконе, которую Анка распорядилась повесить над дверью.

– Я ведь дал честное слово. А вашу жену я видел всего несколько раз и даже не уверен, знает ли она меня.

– Поклянитесь! – громко и требовательно повторил Цукер, и Кароль вздрогнул.

А Цукер посинел, затрясся и каким-то диким, хриплым голосом твердил свое.

– Ладно, будь по-вашему! Клянусь этой иконой, что между мной и вашей женой ничего не было и нет, и в письме все – от первого до последнего слова – ложь! – воздев руку, торжественно произнес Кароль.

Его голос звучал так чистосердечно – ведь как-никак речь шла о Люции, – что Цукер поверил и, швырнув бумажку на пол, растоптал ее.

– Я верю вам! Вы спасли мне жизнь… Теперь я вам верю, как самому себе, как Люции… Можете рассчитывать на меня, если вам понадобится помощь… По гроб жизни буду вам благодарен! – обрадованно воскликнул он, не помня себя от счастья.

Тут в контору вошел запыхавшийся Матеуш и вручил Каролю записку, содержавшую всего несколько слов: «Приду… Люблю… люблю…»

– Ну мне пора! Я спешу к жене, она ведь ничего не знает, а я ее так обидел! Теперь я опять здоров и весел и по дружбе скажу вам кое-что по секрету: берегитесь Морица и Гросглика, они хотят вас съесть. До свидания, дорогой пан Боровецкий!

– Благодарю за предостережение, но оно мне мало что говорит.

– Больше ничего не могу сказать. Будьте здоровы! Желаю здоровья вашему отцу, невесте, детям.

– Спасибо, спасибо! И если еще раз получите что-нибудь подобное, прошу уведомить меня. А письмо оставьте, надо установить, кто написал его.

– Я этого мерзавца в тюрьму засажу! Его в Сибирь на сто лет сошлют! Дорогой пан Боровецкий, вы всегда можете рассчитывать на меня!

Он бросился Каролю на шею, расцеловал его и выбежал вон.

«Мориц и Гросглик хотят меня съесть! Важная новость!» – Эта мысль целиком завладела Боровецким, и он забыл об анонимном письме, о своей клятве и вообще о визите Цукера, так его взволновавшем.

Кроме четырех преферансистов и четы Травинских, все гости уже разошлись. Начинало смеркаться, и Кароль, выбежав из дома, сел на извозчика и, велев поднять верх, поехал на свидание с Люцией. Он прождал около четверти часа и уже начал нервничать.

Когда она показалась на тротуаре, Кароль высунул голову, и Люция, заметив его, вскочила в пролетку, бросилась ему на шею и осыпала поцелуями.

– Карл, что случилось?

Он ей все рассказал.

– То-то он пришел такой радостный и подарил мне этот сапфировый фермуар. И непременно хочет ехать сегодня в театр.

– Из этого следует, что нам на время надо перестать встречаться, чтобы отвести возможные подозрения, – говорил он, привлекая ее к себе.

– Он сказал, что отправит меня к своим родным в Берлин на это время, понимаешь…

– Тем лучше. У него не будет оснований подозревать нас.

– Карл, ты будешь приезжать ко мне? Я умру, если ты не приедешь, правда, умру! Приедешь? – пылко спрашивала она.

– Конечно.

– Ты меня еще любишь?

– А разве ты не чувствуешь этого?

– Не сердись, но ты теперь не похож на моего прежнего Карла… Ты стал такой… холодный…

– А ты думаешь, большое чувство может длиться всю жизнь?

– Да, потому что я люблю тебя с каждым днем все сильней, – призналась она.

– Все это очень хорошо, Люци. Но нам надо обдумать наше положение, ведь вечно так продолжаться не может.

– Карл, Карл! – воскликнула она и отшатнулась, словно над ней занесли нож.

– Говори тише! Ни к чему посвящать извозчика в наши дела! И выслушай меня спокойно. Я люблю тебя, но, пойми, нам нельзя так часто встречаться. Рисковать твоим спокойствием и навлекать на тебя месть мужа я просто не имею права. Надо быть благоразумными.

– Карл, я все брошу, уйду к тебе и больше не вернусь домой. Я не могу так мучиться! Забери меня, Карл! – страстно шептала она, прижимаясь к нему и покрывая его лицо поцелуями.

Она так его любила, что, если бы он захотел, презрела бы семейные узы и пошла за ним.

А его эта страстная, неистовая любовь пугала, и у него явилось желание сказать прямо, без обиняков, что пора кончать, но он пожалел ее, так как понимал: без этой любви ее жизнь лишится смысла. К тому же он боялся, как бы она чего-нибудь не выкинула и не навредила ему.

Он постарался успокоить ее, но это оказалось нелегко: она все еще была под впечатлением слов, сказанных им в начале разговора.

– Когда ты уезжаешь?

– Он сказал, что отвезет меня послезавтра. Карл, приезжай ко мне!.. Приезжай… И потом тоже… ты должен увидеть нашего ребенка… – шептала она ему на ухо. – Карл! – внезапно воскликнула она. – Поцелуй меня, как прежде, крепко-крепко!..

Когда он исполнил ее желание, она забилась в угол пролетки и разрыдалась, жалобно приговаривая, что он ее не любит.

Он заверял ее в любви, утешал, но это не помогло и с ней сделалась истерика. Пришлось остановиться и бежать в аптеку за лекарством.

Наконец она понемногу успокоилась.

– Не сердись на меня, Карл! Я так страдаю, так страшно страдаю… Мне кажется, я никогда больше тебя не увижу! – сквозь слезы говорила она. И не успел он опомниться, как она сползла с сиденья, опустилась на колени и, обхватив его ноги, умоляла любить ее и не обрекать на муки одиночества.

При мысли об отъезде и предстоящей разлуке она впадала в такое отчаяние, что переставала владеть собой. Обвив руками его шею и прильнув к нему всем телом, она со слезами целовала его, и, хотя тронутый ее горем он шептал любовные признания, дикий ужас, как пред лицом неминуемой смерти, сжимал сердце, причиняя нестерпимую боль.

Измученная слезами и горем, она склонила голову ему на грудь и, держа за руку, долго молчала; только слезинки, как бусинки, скатывались по ее лицу, и из груди время от времени вырывались рыдания.

Наконец они расстались. Он обещал незримо присутствовать на вокзале и каждую неделю писать.

Боровецкий чувствовал себя виноватым, но помочь ей был бессилен.

Он возвращался домой смертельно усталый, расстроенный ее слезами и отчаянием, раздосадованный упреками в свой адрес.

«Черт бы побрал романы с чужими женами!» – пробормотал он, входя в дом.

XVII

Фабрика была на ходу, верней, работала пока только прядильня; ею ведал Макс, который горячо взялся за дело и целыми днями пропадал в цеху. Как это бывает на первых порах, машины часто портились, и в одном лице – слесарь, механик, подсобный рабочий и управляющий – он всюду поспевал и все делал сам. Но упакованные и предназначенные на продажу первые партии пряжи со знаком их фирмы доставили ему огромную радость и вознаграждали за все труды.

Боровецкий тоже работал не покладая рук, торопясь до наступления зимы ввести в строй остальные цеха.

Коммерческой и административной стороной дела ведал Мориц.

Он трудился с не меньшим энтузиазмом, полагая, что работает на себя, и незаметно прибирал фабрику к рукам. Поскольку она требовала все новых трат, а у Кароля наличных денег не было, Мориц сам или через подставных лиц – чаще всего это был Стах Вильчек – давал взаймы для выплаты рабочим и на текущие расходы. Кроме того, тоже втайне и при посредстве других, скупал векселя и долговые обязательства Боровецкого.

Как он теперь убедился, Гросглик был прав: фабрика Боровецкого послужила для поляков вдохновляющим примером.

В Лодзи уже ходили слухи о намерениях поляков основать новые предприятия, о чем не замедлила раструбить пресса, подогревая недовольство определенной части населения, которую не удовлетворяло низкое качество товаров, выпускаемых на фабриках, принадлежащих евреям.

Агенты, имевшие дело с известными торговыми фирмами, которые обслуживали богатых и взыскательных клиентов, начали проявлять интерес к продукции фабрики Боровецкий и К °.

Но пока опасения эти были преждевременны, и когда Мориц поделился ими с Боровецким, тот в ответ рассмеялся.

– Преувеличение и еще раз преувеличение! – сказал он. Ну, сам подумай, кому мы можем составить конкуренцию? По сравнению с сотнями миллионов метров, которые ежегодно производят и выбрасывают на рынок Бухольц и Шая Мендельсон, что значат несколько тысяч моих. Кому это может испортить коммерцию? Тем более, что я намерен изготовлять такие сорта тканей, которые сейчас ввозятся из-за границы. Вот если дела пойдут хорошо, если будут деньги и удастся расширить производство, тогда мы сможем потягаться с теми, кто выпускает безвкусную дешевку. Пока это только мечта, но за ее осуществление я буду бороться.

Мориц ушел, ничего не сказав.

Предостережение Цукера заставило Кароля пристальней следить за Морицем, и он со страхом убедился, что тот чрезмерно усердствует в добывании денег и слишком большую сумму уже вложил в дело, вследствие чего стал вести себя самоуверенней, все чаще оспаривая его решения и противопоставляя им свои.

В последнее время Мориц часто бывал груб, агрессивен, но Боровецкий, стиснув зубы, терпел, так как всецело зависел от него.

«Денег! Денег!» – рвался крик из души, и, когда он сравнивал свою фабричонку со стоящим рядом гигантом Мюллера, им овладевала острая, мучительная зависть и злость на самого себя.

Он забывал при этом, что мюллеровская фабрика возводилась на протяжении тридцати с лишним лет, корпуса строились постепенно, один за другим, и, прежде чем эти капитальные стены огласились неумолчным гулом труда, прошли долгие годы. А ему захотелось достигнуть этого сразу.

К тому же он подсчитал: даже если дела пойдут успешно, доход от фабрики будет меньше жалования, которое выплачивал ему Бухольц. И это роняло его в собственных глазах.

Он хотел быстро встать на ноги, выдвинуться на настоящую дорогу, ворочать миллионами, хотел, чтобы его окружали сотни машин, тысячи рабочих, мечтал о неистовом движении, о неиссякаемом потоке денег, о грохоте и мощи крупного производства, а вместо этого у него была жалкая фабричонка с тремястами рабочих.

Хотелось парить, а приходилось ползать!

Чувство собственной ничтожности унижало, его широкой натуре претило мелкое производство, грошовый расчет и отвратительная, ибо мелочная, экономия.

Тяготила также необходимость все покупать по дешевке: и смазку, и уголь, и красители, нанимать дешевую рабочую силу, тяготила вечная нехватка денег.

– Если дело и дальше так пойдет, снизится качество, – сказал он как-то Морицу.

– Зато доходы повысятся.

Так в неустанном, лихорадочном труде прошло еще несколько недель.

Фабрика была на ходу, и пока ее продукцию составляла только пряжа, на которую после зимнего кризиса и наступившего осенью бума был большой спрос, ее сразу же продавали, причем весьма выгодно. Теперь же, когда работали и другие цеха, товар приходилось хранить на складах в ожидании сезона, который начинался только в середине зимы, а расходы между тем непрерывно росли, кредит же не увеличивался, а напротив, почти совсем иссяк.

Сговор дельцов во главе с Гросгликом ширился, удушая фабрику отказом в кредите, подрывом доверия к ней и распространением слухов о ее близком банкротстве.

Боровецкого это выводило из себя, и он все чаще подумывал, не прибегнуть ли к помощи старика Мюллера, которую тот неоднократно предлагал.

Но пока он от этого воздерживался, и не столько из-за Анки, хотя понимал, какой ценой придется заплатить за эту помощь, сколько из гордости и упрямства, которые росли одновременно с трудностями.

В минуты откровенных размышлений он смеялся над собой, проклинал нелепые предрассудки и сантименты, – так называл он сомнения, мешавшие ему порвать с Анкой и жениться на Маде, – но тем не менее не отрекался от них.

Возможно, причиной тому была Анка, которую он ежедневно видел и начинал понимать ее душевное состояние. И ему становилось ее жалко, ибо эта печальная, разочарованная девушка была совсем не похожа на прежнюю Анку, – жизнерадостную, доверчивую и откровенную.

А сама Анка?

Она стала похожа на тень. Лицо осунулось, и улыбка уступила место глубокой и, как ей казалось, неисцелимой скорби.

Целые дни проводила она у постели пана Адама, с которым в начале октября сделался удар. Его чудом удалось спасти, и теперь он лежал недвижимый: едва мог пошевелить рукой и выговорить с трудом кое-какие слова.

Она преданно ухаживала за ним, исполняя все его – часто поистине детские – капризы. Читала вслух, всячески старалась развлечь, а он тосковал, привыкший, несмотря на свое увечье, к деятельной жизни.

Как ни тяжело это было, поступать иначе не позволяло чувство глубокой привязанности к старику.

Дом из-за болезни пана Адама совсем опустел и казался ей могилой, в которой ее заживо погребли.

Дни тянулись с ужасающим однообразием: ничего не менялось ни в состоянии больного, ни в их отношениях с Каролем. Теперь Кароль часто проводил вечера с отцом, посвящая его в свои дела и вовлекая в разговор и ее.

Но это уже не доставляло ей радости, а напротив, было глубоко безразлично. И она боялась себе признаться, что присутствие жениха тяготило ее.

Ловить на себе его печальные взгляды, видеть утомленное, озабоченное лицо было ей неприятно и в то же время тяжело.

И она начинала упрекать себя в том, что он страдает из-за нее и что вообще во всем виновата она.

Но чувство вины все чаще вытеснялось оскорбленной гордостью, тем более, что она все больше убеждалась в его бездушии и эгоизме. Однако легче от этого ей не становилось.

Порой прежняя любовь эхом отзывалась в душе, пробуждая страстное желание любить, отдаться целиком этому чувству, которое, словно могучая волна, подхватило бы и понесло, избавив от мучительного одиночества, безысходности, бессмысленных метаний, – этого один на один противоборства с судьбой.

Однажды во время долгой задушевной беседы Нина вырвала у нее ревностно оберегаемую тайну.

– Зачем так страдать? – с недоумением воскликнула она. – Не лучше ли вам расстаться?

– Я не могу этого сделать из-за отца: известие о нашем разрыве убьет его.

– Но ведь ты не выйдешь замуж, не любя?

– Оставим этот разговор! Я не выйду за него, потому что не хочу испортить ему жизнь. Ему нужна богатая жена, чтобы он мог осуществить свои планы, достичь вожделенной цели. И я не желаю быть ему помехой и… не буду.

– Ты все еще его любишь?

– Сама не знаю. Иногда люблю, иногда ненавижу. Но всегда жалею: он несчастный человек, и сомневаюсь, будет ли он когда-нибудь счастлив.

– Но ведь так не может продолжаться.

– Как тяжела и безрадостна жизнь! А ведь еще совсем недавно, весной, я была так счастлива! Где оно, счастье мое, где? – с горечью вопрошала она и, словно не слыша утешений Нины, смотрела в окно на потемневший от фабричной гари снег.

Голые остовы деревьев гнулись под ветром и с жалобным, печальным стоном заглядывали в окно, как бы моля о помощи и милосердии.

– Что такое любовь? Чувство, которое спаивает, нерасторжимо связует души, или фантом, мираж, который может развеять малейший ветерок? Ведь я любила его! Любила, казалось, всем сердцем, всей душой. Но где же она, моя беззаветная любовь?

– В этой скорбной твоей жалобе.

– Что сталось с ней? Или сознание, что я не любима, убило ее? Но ведь муки, разочарование, раны, нанесенные изменой, якобы с новой силой возрождают и укрепляют любовь. Значит, то, что я принимала за любовь, не было ею, не могло быть. Наверное, я не способна на настоящее, большое чувство. – Она во всем винила себя, в себе искала истоки обрушившегося на нее несчастья.

– Видишь ли, любовь бывает разная. Тепличная любовь в обычных условиях погибает. Любовь-амеба прилепляется к любимому и до тех пор живет, пока черпает в нем силу. Иная любовь, как звук: не извлечешь его – и ее словно бы нет. Не кори себя, ты ни в чем не виновата.

Она не договорила: в комнату вошел Травинский и, не желая мешать, остановился на пороге.

– Ты будешь вечером дома?

– Я как раз хотел сказать тебе, что скоро ухожу. Сегодня суббота, и мы, как всегда, собираемся у Куровского.

– Эти сборища стали притчей во языцех. Чем вы там занимаетесь?

– Пьем и беседуем обо всем на свете. И при этом говорим только правду, как бы неприятна она ни была. Тон всегда задает Куровский.

– Странно, что вы на это идете. Потому что одно дело самому говорить, а другое – выслушивать о себе правду. Ведь самый беспристрастный человек никогда себя не обидит.

– Согласен, но мы, как это ни странно, и говорим друг другу правду, и выслушиваем ее.

– Это только лишний раз доказывает, что цивилизованного человека не могут удовлетворить фабрика, деньги, коммерция и время от времени он должен окунуться в холодную отрезвляющую купель, чтобы перестать обольщаться на свой счет.

– Ты права. Там бывает даже Кесслер. Он не упускает случая безнаказанно выругать нас и побравировать своими дурными наклонностями.

– Человек вообще любит порисоваться. Ему неважно, в хорошем или плохом свете выставить себя, главное привлечь внимание к своей особе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю