412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Реймонт » Земля обетованная » Текст книги (страница 16)
Земля обетованная
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:22

Текст книги "Земля обетованная"


Автор книги: Владислав Реймонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 40 страниц)

У Эндельманов он томился от скуки – и общество ему было не интересно, и концерт, и новая картина. Потрясение, вызванное беседой с Эммой и ее последними словами, никак не проходило. Он сам не мог понять своего состояния, никогда еще не доводилось ему чувствовать себя столь глубоко оскорбленным.

«Она презирает меня и ненавидит!» – думал он, и ее презрение и ненависть все сильнее мучили его.

XII

У входа в дом Кароля поджидала женщина с четырьмя детьми, та самая, что хлопотала о возмещении за гибель мужа.

– Вельможный пан! Пришла я к вам с великой просьбой! – завопила она, бросаясь к его ногам.

– Чего вы хотите? – спросил он довольно резко.

– А я насчет того, что вы, вельможный пан, обещали, вы же сказали, фабрика мне заплатит за то, что машина разорвала моего мужа.

– А, это вы, Михалкова? – спросил он уже мягче, глядя на ее красные глаза, на исхудавшее иссиня-бледное лицо, изглоданное нуждой.

– Да, да, Михалкова, она самая, я же еще с жнива…

– Вам должны заплатить двести рублей. Надо пойти к пану Бауэру, он заплатит, ваше дело у него.

– Была я еще нынче у того немца, так он, треклятый, велел спустить меня с лестницы, да еще через лакея пригрозил, что в тюрьму посадит, если буду ему надоедать, у него, мол, нынче праздник. Чтоб ему не поздоровилось, дьяволу, за мое сиротство и маету!

– Приходите в понедельник в контору пана Бухольца, там вам выплатят. Еще денек потерпите.

– Так я ж терплю, вельможный пан, лето минуло, картошку выкопали, зима морозная прошла, вот уж весна наступает, а я все жду, вельможный пан. Беда мне с детьми, жрут, как звери жадные, а помощи никакой, у меня уже ни силушки, ни терпенья нету, ума не приложу, что делать. И ежели вы, вельможный пан и благодетель, нас не выручите, уж верное дело, пришла наша погибель.

Она начала тихо всхлипывать, умоляюще, с отчаянием заглядывая ему в глаза.

– Приходите в понедельник, как я вам сказал, – ответил Боровецкий; он вошел в сени и дал Матеушу рубль, чтобы он вынес той женщине.

– Так она еще тут? Я уже три раза отгонял ее, а она, точно сука, все под дверь возвращается и скулит со своими щенятами. Ничего не поделаешь, придется поколотить.

– Дашь ей деньги и чтобы пальцем не тронул, слышишь! – с досадой крикнул Кароль, направляясь в комнаты.

На оттоманке с трубкой в зубах лежал Макс, а рядом, в черном костюме, сидел Муррей, умильно уставясь на дно цилиндра, который держал в руке. Он явно был взволнован – челюсти двигались быстрей обычного, а горб подрагивал так часто, что сюртук на спине вздернулся чуть не до шеи.

Кароль, кивнув им, прошел в свою комнату. Там он привел в порядок бумаги на столе, поправил цветы в вазах, долго смотрел на фотографию Анки, затем распечатал конверт с письмом, но читать не стал, а отложил письмо и принялся ходить по комнате, время от времени поглядывая в окно.

Он чувствовал себя как человек, раненный в сердце, который никак не может понять, что с ним, и, шатаясь, инстинктивно пытается удержать равновесие, ухватиться за что-нибудь. Из памяти не шли оскорбительные слова Эммы.

Наконец Кароль присел возле окна – над городом гасли последние лучи дневного света. Мутные, серые сумерки заполняли комнату, навевая тоску и апатию, все сильнее овладевавшую его душой.

Зажечь лампу Кароль не разрешил, он сидел в темноте и вслушивался в затихающие уличные шумы.

Изредка доносились до него реплики Макса, зато все отчетливей слышался сдавленный, глухой голос англичанина.

– Чего вы хотите? И собака привыкает к своей будке. Знаете, когда я иду к Смолинским, на душе становится так тепло, так спокойно, мне у них так хорошо, свободно, радостно, что я со страхом думаю: а ведь скоро придется возвращаться к себе, в пустую, темную, холодную квартиру. До того надоела мне холостяцкая жизнь, что сегодня я окончательно решил…

– Сделать предложение? Который же это раз? – пробурчал Макс.

– Да, я сделаю предложение, и сразу после Пасхи – свадьба. В июне возьму отпуск, повезу жену в Англию, к своей родне. Ах, как она была нынче хороша в костеле! – воскликнул он.

– Кто же она, ваша избранница?

– Завтра узнаете.

– Немка, еврейка, полька? – с интересом выспрашивал Макс.

– Полька.

– Если она католичка, то не пойдет за вас, они, знаете, держатся за свою религию, как пьяный за столб.

– Это не помеха, признаюсь вам по секрету, что готов, как только стану женихом, перейти в католичество. Мне все равно, моя религия – любовь.

– А покамест – только жена.

– Да, только жену можно любить и уважать, только жены достойны преклонения.

– Immer langsam voran, langsam! [36]36
  Потише, не спешите, потише! (нем.)


[Закрыть]
Вы же еще не были женаты, сперва попробуйте.

Боровецкий прервал их беседу.

– Ты, Макс, придешь к Куровскому?

– Приду. А ты уже уходишь?

– Да. До свидания, Муррей!

– Я пойду с вами.

Англичанин поспешно одернул сюртук, простился, и они вышли вместе. На этом отрезке Пиотрковской, между рынком Гаера и Евангелической улицей, стояла тишина, тротуары были почти безлюдны. Низкие, одноэтажные дома глядели на улицу освещенными окнами, через которые было хорошо видно, что делается внутри.

Боровецкий молчал, Муррей же с любопытством заглядывал в окна, то и дело останавливаясь.

– Посмотрите, какая милая сценка! – воскликнул он у окна с прозрачной занавеской, сквозь которую была видна большая комната – вокруг стола, под висячей лампой, сидела семья.

Румяный папа с повязанной салфеткой наливал из суповой миски суп в тарелки детям, которые жадными глазенками следили за движениями отца.

Мать, дебелая немка в голубом фартуке со свежим, улыбающимся лицом, заботливо ставила тарелки перед старой седой женщиной и стариком, который выбивал трубку над пепельницей и что-то громко говорил.

– Наверно, им очень хорошо! – тихо произнес Муррей, завистливо глядя на эту обычную семейную сцену.

– Да, им там тепло, у них хороший аппетит и есть обед на столе, – с досадой отозвался Кароль, резко ускоряя шаг; англичанин, не поспевая, брел позади и всматривался во все светящиеся окна. Он глубоко страдал от тоски по семье и любви.

Боровецкий оказался в потоке рабочих, шедших с боковых улиц и заполнивших тротуары Пиотрковской, и дал ему себя увлечь, не думая, куда идет.

На встречу с Куровским было еще рано идти, в кабак Кароля не тянуло, а из дому выгнала тоска, и он брел по улице, не зная, чем занять эти несколько часов.

Он свернул на улицу Бенедикта, затем на Спацеровую – там было тише и темнее. Пошел по бульвару, вернулся, и так несколько раз. Ходил просто для того, чтобы утомиться, чтобы физической усталостью приглушить странный голос, похожий на голос совести, который звучал в его душе и все сильнее мучил, переходя в еще неосознанную, смутную жалость к Эмме.

Кароль начинал заново размышлять над их отношениями, так грубо, жестоко прерванными, отношениями, от которых она теперь отреклась с презрением и ненавистью.

Он не был неопытным юнцом, не был ни сентиментален, ни чрезмерно чувствителен к чужим бедам, и все же его терзало сознание, что он причинил Эмме много зла.

Вдобавок, когда он вспоминал ее поцелуи, ее любовь, ее благородство, – все то, что в ее присутствии там, у Эндельманов, нисколько не ускорило биение его сердца, – теперь, в этом смятенном состоянии, вызывало неотступное, жгучее желание.

Он снова мечтал о ее любви.

Ему было больно думать, что они расстались навсегда, что он уже никогда не поцелует ее уста, не увидит эту гордую голову на своей груди. И эта мысль была настолько невыносимой, что он уже несколько раз направлялся к дому Эммы и с мучительным замиранием сердца воображал, каким возгласом она его встретит. Прошлое ожило в нем.

Но к Эмме он не зашел, а продолжал бродить по улице.

Ему надо было оправдаться перед собой, однако оправдания он не находил. И еще было почему-то стыдно – слишком хорошо помнил он свои клятвы и уверения в вечной любви, которые еще так недавно расточал перед нею.

Стыдно было также того безволия, которое он в эти минуты ощущал. Стыдно того, что, подчинив себя холодному расчету дельца, он сознательно подавлял свои чувства и заковывал сердце в броню эгоистических софизмов.

Кароль упорно исключал из своей жизни все, в чем была хотя бы тень чувства, душевного порыва, сострадания к ближним, – все, что могло ему помешать наживать деньги, дабы в будущем спокойно наслаждаться жизнью.

Он холодно рассуждал, холодно соблазнял замужних женщин, потому что они обходились ему дешевле, чем продажные любовницы, холодно собирался жениться; он все подсчитывал и так успешно себя вышколил, что временами чувствовал себя каким-то новым, другим человеком, – а все стремления, желания и верования, внушенные семьей, школой, обществом, совершенно в нем угасли.

Но он обманывался – пришло время, и такая малость, презрение некогда любимой женщины, сущий пустяк, необъяснимое стечение обстоятельств, пробудило к жизни все, что было так старательно погребено.

С тревогой Кароль теперь понимал, что все же не сумел отдать делам, фабрике, сугубо эгоистическому существованию всю душу, что она полна призраков, которые проснулись и еще более властно, чем прежде, напомнили о своих правах.

Словно под слоем пепла автоматически текущей лодзинской жизни пробудилась в нем наивная юность, юность со всеми ее надеждами и разочарованиями. Он остро затосковал по сильным впечатлениям.

Одиночество стало в тягость.

И Боровецкий поспешил в «колонию», однако не застал там никого, кроме прислуги. От нее он узнал, что хозяйки скоро придут, потому как уже пора собираться обычным воскресным гостям.

– А где панна Кама?

– В гостиной. Недавно слышала, Пиколо лаял, значит, и панна Кама там.

Он действительно увидел Каму, дремавшую на козетке. Пиколо заворчал на пришельца, но быстро узнал его и, уткнувшись лохматой головой в волосы Камы, умолк.

Кама спала лежа навзничь, заложив руки под голову. Луч света, проникавший через открытую дверь из передней, озарял ее детское, зарумянившееся личико в ореоле черных кудряшек, накрученных на белые папильотки.

Боровецкий бесшумно вышел, чтобы ее не разбудить.

«Даже пойти некуда», – думал он, и хотя помнил, что обещал Люции сегодня вечером быть у нее, не пошел туда.

Теперь, когда душа его была во власти меланхолических и волнующих воспоминаний об Эмме, мысль о Люции возникала как укор совести.

Эта женщина бесила его своей заурядностью и глупостью. Он уже не находил в ней ни одного из достоинств, которые ему виделись вчера. И, наверно, случись ему говорить о ней в эту минуту, он бы не сказал ничего хорошего, дабы таким способом оправдаться перед собой и успокоить расшалившиеся нервы.

Отряхнувшись от раздумий, Кароль направился в гостиницу к Куровскому, с которым не виделся несколько недель.

– Пан Куровский у себя? – спросил он служителя на втором этаже.

– Сейчас узнаю, встал ли он.

Через минуту служитель возвратился и предложил провести гостя в номер.

– Кароль? – спросил сильный, звучный голос.

– Да, я. Ты еще спишь?

– Не совсем. Будь добр, посиди в гостиной, через две минуты я выйду.

Боровецкий ждал с нетерпением, расхаживая по небольшой, изысканно меблированной гостиной.

Куровский, кроме квартиры при своей фабрике в пригородной деревне, снимал в этой гостинице другую, лодзинскую квартиру для «секретных дел», как он выражался. Он приезжал каждую субботу, по вечерам обычно принимал у себя добрых знакомых, пил с ними, беседовал, играл в карты; затем все воскресенье он спал, а вечером уезжал домой, исчезая опять на неделю.

Такую жизнь он вел уже несколько лет. Настоящих друзей у него не было, хотя с теми, кого он у себя принимал, он был на «ты».

Куровский являл собою необычный экземпляр человека авантюрного склада, однако, зацепившись на поверхности этой «земли обетованной», он в ней акклиматизировался, поскольку делал здесь деньги, и порвал с тем миром, откуда пришел.

Знали о нем не много.

Лет десять тому назад он появился на лодзинской земле с остатками большого состояния, о потере которого, видимо, не слишком горевал. Основал фабрику с каким-то аферистом мелкого пошиба и через год остался без гроша. Потом пытался самостоятельно что-то предпринимать, но успеха не имел. Далее «учился работать», как определял он сам несколько тяжких лет, проведенных на второстепенной должности на фабрике Бухольца.

Наконец, опять вместе с компаньоном, он основал фабрику химических препаратов, ибо когда-то окончил в Германии химический факультет, и тут уже он не потерпел банкротства, но, напротив, стал единственным владельцем, а компаньон отбыл в Варшаву, надеясь выхлопотать себе место в трамвайном управлении.

Фабрика росла тем бешеным, американским темпом, какой можно наблюдать только в Лодзи, – сказывались энергия Куровского, поразительно целенаправленное, разумное ведение дела и основательные знания.

Он не обанкротился, ни разу не горел, никого не обманывал и быстро наживал капитал. Это и было его целью, к ней он упорно стремился, не щадя трудов.

И все же человек он был странный.

Аристократ до глубины души, ненавидевший аристократию; консерватор, фанатично веривший в прогресс науки; вольнодумец и в то же время ревностный сторонник абсолютизма; искренний католик, еще более искренне насмехавшийся над любой религией; изнеженный сибарит, не любивший себя утруждать, он при всем этом был неутомимым тружеником.

Насмехаясь над всем и вся, он, однако, обладал сердцем, чувствительным к чужому горю, и широким умом, снисходительным к слабости. Таковы были противоречия, таившиеся в его весьма цельной и оригинальной натуре.

– Куровский – это польский винегрет! – определил когда-то Бухольц, питавший к нему уважение.

Боровецкий внезапно остановился – ему показалось, что он слышит в соседней комнате женский голос и шелест платья, но тут же все стихло, и появился Куровский. Поздоровавшись, он сел за стол, взгляд у него был беспокойный и раздраженный.

– Придет кто-нибудь сегодня? – спросил он, поднимая на Кароля большие, орехового цвета глаза.

– Насколько мне известно, будут все. Мы уже не виделись целых три недели.

– Стосковались, что ли? – небрежно бросил Куровский, и на лице его промелькнула усмешка.

– Конечно, можешь не сомневаться.

– Я и не сомневаюсь, иначе мне пришлось бы признать, что и вам знакомо сомнение, это царственное свойство мысли.

– А тебе не хочется?

– Почему-то не могу. Но довольно об этом. Ты сегодня какой-то тусклый, у тебя выражение лица как у мужа, которому впервые изменила жена.

– Почему бы не сказать «страдающего несварением желудка»? – воскликнул Кароль, которого задела верная догадка, содержавшаяся в словах Куровского.

– Как тебе угодно! Но они наверняка придут? – спросил тот, глянув на часы и бросая злобно-иронический взгляд на портьеру, закрывавшую дверь в спальню, где послышался еле уловимый шорох.

– Макс, Эндельман и Кесслер будут, это точно, потому что Макс выспался, а другие изрядно соскучились на нынешнем приеме у Эндельманов.

– Да, я тоже получил приглашение! Ну и как, много было золотых телушек?

– Очень метко сказано. Бернард подробно докладывал мне об их приданых, мы всех по очереди рассматривали, но зрелище, надо признаться, отнюдь не занимательное.

Кароль меланхолически покачал головой – перед ним возникло лицо Эммы и вспомнились ее слова.

– Должны были прийти Травинские, вчера он был у меня и сказал об этом.

– Да, они были. Он томился в этом еврейско-немецком антураже, а она произвела сенсацию своей красотой и утонченностью. Была там и Смолинская.

– Она? О, это событие! Ну и как ты находишь эту античную красавицу?

– Скажу, что в ней больше античности, чем красоты.

– Ты прав. В сущности, не так уж она хороша, все дело в славе. В далекой юности ее провозгласили красавицей, и слух этот прошел нетронутым через ряд поколений.

Лицо Боровецкого сморщилось в намеке на улыбку, и оба умолкли.

– Нет, право, с тобой, видно, что-то случилось?

– А почему ты целых три недели не приезжал в Лодзь? – спросил Боровецкий, не отвечая на вопрос.

– Почему? – Куровский начал подбрасывать нож и с ловкостью жонглера ловить его. – Почему? Да вот почему, – повернулся он боком и показал, что левая рука у него на перевязи.

– Несчастный случай?

– Да, два дюйма стали.

– Когда? – спросил Кароль быстро и как бы с недоверием.

– Две недели назад, – тихо ответил Куровский, и его черные брови напряженно изогнулись над сурово блеснувшими глазами.

Лишь теперь заметил Боровецкий болезненно-зеленоватую бледность его лица и глубоко запавшие глаза.

– Женщина? – спросил Кароль, словно размышляя вслух.

– Я не знаю ни одной женщины, ради которой я пожертвовал бы хоть ногтем! – быстро ответил Куровский, беспокойно поглаживая черные, довольно редкие волосы и такую же иссиня-черную бороду, закрывавшую воротничок и половину груди.

– Потому что таких нет! – горячо подхватил Кароль. – Они либо глупые самки, либо плаксивые, сентиментальные гусыни. Но человека, настоящего человека я среди них не встречал.

Ему хотелось нынешнее свое настроение выместить на всех женщинах, но Куровский его перебил.

– Ты же искал в своих любовницах не человеческих качеств, а только любви. У тебя в этих делах нет права голоса, пока ты не перестанешь нести вздор о том, что женщины – это не люди, пока не перестанешь относиться к ним как к игрушкам, как к лакомству; пока ты смотришь на женщин с точки зрения своего аппетита да, только аппетита.

– Интересно бы узнать, кто из нас смотрит иначе на молодых, хорошеньких женщин.

– Не знаю, во всяком случае–  не я, – небрежно ответил Куровский.

– А меня из-за такого же моего отношения ты лишаешь права судить? – с раздражением спросил Кароль.

– А ты мне запрещаешь противоречить тебе, хотя бы в шутку? – рассмеялся Куровский.

– Тогда зачем мы обмениваемся пустыми фразами?

– Именно об этом я и думаю с самого начала, а ты пришел к той же мысли только через сорок минут.

– Ну, тогда прощай! – обозленно бросил Кароль и направился к дверям, но Куровский поспешно преградил ему дорогу.

– Не чуди! Ты сердит на людей, а хочешь отыграться на мне. Оставайся. Но я был бы рад, если бы сегодня больше никто не пришел.

Кароль остался. Он сел в кресло и уставился неподвижным взглядом на огни полутора десятка свеч, горевших в серебряных канделябрах, – Куровский не выносил в квартире газа, керосина и электричества.

– Отмени приглашение! Я сейчас уйду и передам всем, что ты сегодня никого не принимаешь.

– Да, надо бы отменить, но в то же время мне хочется увидеть вашего лодзинского Гамлета, этого Бернарда, который карикатурно подражает не только моим словам и определениям, но и цвету моих носков. Не прочь бы я увидеть и Макса, эту груду мяса, и немецкого волка Кесслера, не говоря об остальных. Мне вас не хватало эти три недели.

– И никто тебя, больного, не развлекал?

– Ты угадал, и признаюсь тебе откровенно, что вы порой бываете удивительно забавны.

– Полезно об этом знать, от имени всех я должен поблагодарить тебя за откровенность.

– О, не быть откровенным так трудно! – воскликнул Куровский с комической интонацией, и оба, переглянувшись, улыбнулись и умолкли.

Куровский ушел в соседнюю комнату и через минуту возвратился. Кароль все смотрел на него, испытывая необычную потребность говорить, высказаться хотя бы намеками, но молчал – холодное лицо приятеля, едкая ирония его взгляда заставляли Кароля замкнуться, сосредоточиться на своих мыслях и сдерживать рвущиеся из уст признания.

– Как с твоей фабрикой? – спросил немного погодя Куровский.

– Дело обстоит так, как я сообщал тебе в последнем письме. Через неделю приедет Мориц, и мы примемся за работу.

– Я забыл тебе сказать, что видел в Варшаве панну Анку.

– Я даже не знал, что она там будет.

– Зачем ей было тебя извещать! Ты хочешь, чтобы для барышень весь мир ограничивался женихом?

– Мне казалось, что именно женихом он и должен ограничиться.

– Если нет любовников. А почему ты себя не ограничиваешь?

– Забавный вопрос! Ты, видно, приверженец идей Бьернстьерне Бьернсона? [37]37
  Бьернстьерне Бьернсон Мартиниус (1832–1910) – норвежский поэт, прозаик и драматург. В некоторых своих пьесах отстаивал необходимость одинаковой морали для мужчин и для женщин.


[Закрыть]
Вряд ли это по вкусу твоей любовнице.

– Аааа! – зевнул Куровский. – Мы говорим о вещах, которые меня ну нисколечко не касаются.

– Сегодня?

– А может, и завтра так будет, – небрежно заключил Куровский и вызвал звонком гарсона, которому наказал никого к себе не пускать и принести меню ужина.

Кароль сонно потянулся, откинул голову на спинку кресла.

– Может, попросить занести кровать?

– Спасибо, я сейчас пойду домой. Что-то я заскучал и такая мерзкая апатия одолела, час от часу слабею.

– Прикажи своему слуге надавать тебе оплеух, это тебя взбодрит; средство радикальнейшее, а апатия – самый страшный враг жизни.

– Ты мне не написал, согласен ли предоставить кредит.

– Предоставлю. Но почему, скажи на милость, ты не сообщил, что идешь ко мне по делу, – я бы тебе ответил, что делами занимаюсь в конторе, а здесь принимаю только друзей.

– Извини, я спросил невзначай. Ты не удивляйся, я поглощен мыслями о фабрике. Хотелось бы поскорее увидеть ее в действии.

– Тебе так нужны деньги?

– Не столько они, сколько независимость.

– Независимость есть только у бедняков, но даже миллиардеры ее лишены. Человек, имеющий рубль, он уже раб собственного рубля.

– Парадокс!

– Подумай, и ты убедишься, что я прав.

– Возможно, но, во всяком случае, я предпочитаю быть зависим так, как Бухольц, от собственных миллионов, чем от первого попавшегося разбогатевшего мужика.

– Это другой взгляд, скорее практический, но если смотреть шире, то мы увидим, что независимость вообще – это абсолютный миф, а независимость конкретная, независимость людей богатых – это рабство. Ведь такие люди, как Кнолль, Бухольц, Шая, Мюллер и сотни других, самые жалкие рабы собственных фабрик, несамостоятельные механизмы, и ничего больше! Ты же знаешь жизнь фабрикантов и жизнь фабрик, знаешь не хуже меня.

Подумай, какая удивительная комбинация возникла теперь в мире: человек покорил силы природы, открыл новые виды энергии – и попал в тенета этих сил. Человек создал машину, а машина сделала его своим рабом: машина будет развиваться и набирать силу до бесконечности и наравне с этим будет расти и усугубляться рабство человека. Voilà! [38]38
  Вот так! (фр.)


[Закрыть]
Победа всегда обходится дороже, чем поражение! Поразмысли над этим.

– Не хочу, потому что я бы пришел к совершенно другим выводам.

– А у меня уже есть готовые, могу изложить хоть сейчас, и будут они столь же логичны.

– Меня одно удивляет: почему ты сам так охотно пошел в рабство к своей фабрике?

– Откуда ты знаешь? Почему ты не допускаешь мысли о необходимости, о железной необходимости, об отвратительном принуждении?

Куровский говорил быстро, и в тоне его слышалась злость, пробужденная неприятными воспоминаниями.

– Ты непоследователен. Если бы я так думал и смотрел на мир с такой точки зрения, я бы ничего не сделал. К чему тогда трудиться?

– Чтобы иметь деньги, много денег, столько, сколько мне надо, – это первая причина, а вторая состоит в том, чтобы разные немецкие хамы не могли мне говорить: «Почему вы не едете в Монако?» И наконец, я хотел бы на этой мошеннической почве привить немного добродетели, – насмешливо подытожил Куровский.

– Чтобы тем выгоднее ее продавать?

– Чего стоит добродетель, которую нельзя выгодно продать?

– Ты-то своей не очень дорожил, – бросил Кароль, вспомнив последнего компаньона Куровского, который вышел из компании без гроша, хотя и вложил в дело немалые средства.

– Подлая клевета! – выкрикнул Куровский, резко стукнув стулом об пол.

Глаза у него засверкали, лицо стало дергаться от волнения, но он мгновенно овладел собою, сел опять, закурил папиросу, сделал несколько затяжек, потом бросил ее и, протягивая Каролю руку, тихо сказал:

– Извини меня, пожалуйста, если я тебя задел.

– Я, знаешь ли, отчасти поверил сплетням, потому что судил о тебе по-лодзински, но теперь я тебе верю и ничуть не сержусь, я понимаю, что мое предположение могло тебя больно задеть.

– Я никого не обманывал – и возможности не было, и некого было обманывать, – сказал Куровский, но за этими циничными словами еще чувствовалось неутихшее волнение.

Он велел принести бутылку вина и стал пить один стакан за другим.

– А жаль, что мне не довелось жить лет сто тому назад, – начал он каким-то необычным тоном.

– Почему же?

– Жизнь была бы для меня интересней. Сто лет тому назад еще жилось неплохо. Еще существовали сильные чувства, могучие страсти; если встречались преступники, то такого масштаба, как Дантон, Робеспьер, Наполеон, если были предатели, то они предавали целые народы, а грабители похищали государства. А теперь что? Карманное воровство, удары перочинным ножиком в живот!

– И в те времена тебе не пришлось бы производить химикалии.

– Да, я нашел бы себе другую работу, – помогал бы Робеспьеру рубить головы Жиронде и Дантонам, а Баррасам [39]39
  Баррас Поль (1755–1829) – один из организаторов термидорианского переворота. Содействовал приходу к власти Наполеона в 1794 г.


[Закрыть]
– казнить Робеспьеров, остальных же велел бы избивать палками до смерти и трупы бросать собакам.

– А дальше что? – спросил Кароль, обеспокоенно глядя на него, – Куровский говорил с закрытыми глазами, казалось, он бредит.

– А дальше я плюнул бы в глаза милейшим дамам Liberté, Fraternité, Egalité [40]40
  Свобода, Равенство, Братство (фр.).


[Закрыть]
это ведь абсурд смердящий, и отправился бы помогать Императору очищать мир от голытьбы.

Тут Кароль рассмеялся и, беря шляпу, сказал:

– Спокойной тебе ночи!

– Уже уходишь? Ты же посидел у меня всего полтора часа.

– Точно заметил время?

– От страха, чтобы ты не засиделся. Ну хватит дурачиться. В следующую субботу жду тебя, жду всех.

– А я в этот день собираюсь быть у невесты.

– Пошли заместителя, а сам поедешь в воскресенье. Помни, я на тебя рассчитываю.

Кароль пошел по Пиотрковской, после этого визита его раздражение и усталость только усилились. Зато почти исчезла смутная тревога и смолкли угрызения совести. Какой-то осадок от них еще оставался, но теперь Кароль меньше думал о себе – в ушах звучали парадоксальные рассуждения Куровского, а вскоре и они стихли.

Душевное равновесие восстанавливалось, Каролю ужасно захотелось есть. И по пути он зашел в «Викторию».

В ресторане было пусто из-за того, что в театре недавно начался спектакль. В выходившем окнами на улицу полутемном зале дремали гарсоны, а по двум другим, освещенным, бродил Бум-Бум – он обеими руками поправлял пенсне, прищелкивал пальцами и поминутно останавливался, глядя на лампы выпученными, тусклыми глазами.

В буфетной стоял у стойки высокий, тучный господин с очень маленькой, заостренной кверху головой, покрытой, будто мхом, черными волосами; небольшие черные, глубоко запавшие глаза были как две черные точки на багровом лице, словно перечеркнутом большим ртом, – вывороченные губы походили на два синих ватных валика.

Склонясь над стойкой, он облизывал лоснящиеся губы, обсасывал мокрые усы, вытирал салфеткой остроконечную черную бородку и что-то говорил стоящему рядом низенькому толстяку, который жадно уплетал бутерброд, шевеля усами, носом, бровями и тараща заплывшие жиром глаза.

– Разлюбезный вы мой, не глотнуть ли нам еще разок коньячку? А? Плесните-ка нам, барышня, а потом кофейку, бифштексик по-татарски. А? Ну, чтобы нам во всем была удача!

Они чокнулись и выпили.

– Разлюбезный вы мой, а неплохо бы еще и в третий раз нам пожелать себе удачи. А?

Кароль сел в зале, выходившем окнами во двор, и, ожидая, пока принесут поесть, стал просматривать свежие газеты. Вслед за ним там появился Бум-Бум, – он двигался зигзагами, резко выбрасывая вперед подрагивающие ноги – симптом сухотки, – а пенсне то и дело падало ему на грудь.

– Добрый вечер! Вы, пан инженер, редкий гость! – залепетал он, уставясь на Кароля мертвенными рыбьими глазами.

– Далеко живу, – коротко ответил Кароль, загораживаясь газетой, чтобы поскорей от него избавиться. – В чем дело? – спросил он и невольно отпрянул, видя, что Бум-Бум наклоняется над ним.

– О, у вас, пан инженер, на плечах и на спине голубые нитки!

И старик принялся снимать воображаемые нитки, делая такие движения, словно они были бесконечной длины.

Боровецкий поглядел на себя в зеркало – никаких ниток не было.

– Все теперь почему-то нитками опутаны… – бормотал Бум-Бум. – Вот и на спине тоже!

Он все снимал и снимал нитки, сматывал их, бросал на пол и опять снимал – движения его были автоматичны, глаза открыты, но ничего не видели, они были прикованы к голубым нитям, которыми якобы был опутан Боровецкий; наконец тот, потеряв терпение, звонком вызвал гарсона и указал глазами на Бум-Бума.

Взяв старика под руку, гарсон его увел. Бум-Бум не сопротивлялся, он шел как сонный, но и с гарсона стал снимать нитки целыми пригоршнями и бросать их на пол.

Сцена эта произвела на Боровецкого удручающее впечатление – он поспешно закончил ужин и вышел из зала; в буфетной он Бум-Бума уже не застал, там только сидел за столиком тот высокий господин и, громко чавкая, жуя бифштекс, приговаривал;

– Рука руку… Вот так, запомните, разлюбезный вы мой! Сколько дашь… столько и получишь.

Толстяк не отвечал, рот у него был набит мясом, только еще энергичнее двигались все части его лица.

На углу пассажа Мейера Боровецкий при свете фонаря снова увидел Бум-Бума – тот медленно брел по улице и все тянул невидимую пряжу, снимал ее с фонарей, с прохожих, с домов, ловил в воздухе над головой, ему мерещилось, будто вся улица оплетена ею, как паутиной, и он рвал ее, стаскивал и как бы продирался сквозь нее.

– Delirium tremens [41]41
  Белая горячка (лат.).


[Закрыть]
, – прошептал Кароль с жалостью и поехал домой, обещая себе, что сейчас же ляжет и отоспится за все дни.

Матеуш играл на гармони, и в темном, длинном коридоре несколько соседских слуг с увлечением отплясывали вальс. Кароль прервал их веселье, уведя Матеуша в комнаты.

Макса Баума уже не было, только самовар еще шумел на столе.

Боровецкий попросил постелить постель и сказал, чтобы в коридоре не шумели, – он, мол, выпьет чаю и сразу ляжет спать.

Спать он, однако, не лег – от наступившей в доме тишины на него нахлынуло такое острое чувство тоски, что он места себе не находил. Он все же разделся, но, не ложась, начал рассматривать какие-то бумаги, потом с досадой швырнул их на стол и заглянул в комнату Макса – там было темно и пусто.

Кароль посмотрел в окно: притихшая улица спала после праздничного оживления. В доме царила гнетущая тишина, из каждого угла глядели тоска и пустота. Каролю стало невтерпеж, мучительное чувство одиночества заставило его торопливо одеться – позабыв о недавних угрызениях совести по поводу Эммы и о своем решении начать жить по-иному, он поехал к Люции.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю