355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Реймонт » Земля обетованная » Текст книги (страница 1)
Земля обетованная
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:22

Текст книги "Земля обетованная"


Автор книги: Владислав Реймонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 40 страниц)

Часть первая

I

Город Лодзь пробуждался.

Первый пронзительный фабричный гудок прорвал тишину раннего утра, и вслед за ним во всех концах города зазвучали другие; они орали все громче, хрипло и надсадно, будто хор гигантских петухов, металлическими голосами поющих призыв к труду.

Огромные фабрики, чьи продолговатые темные туловища и стройные шеи-трубы чернели средь сумерек, тумана и дождя, – медленно просыпались, вспыхивали огнями горнов, выдыхали клубы дыма, начинали жить и шевелиться в темноте, еще окутывавшей землю.

Непрерывно моросил мелкий мартовский дождь со снегом, расстилаясь над Лодзью тяжелым, липким туманом; он барабанил по жестяным крышам, и струи стекали с них прямо на тротуары, на черную, топкую грязь улиц, на голые деревья, прижавшиеся к длинным кирпичным стенам, дрожащие от холода, терзаемые ветром, который, срываясь откуда-то с размокших полей и тяжело перекатываясь по болотистым улицам города, сотрясал дощатые заборы, ударял по крышам и сникал где-то в грязи, пошумев в ветвях деревьев и постучав ими в окна низкого одноэтажного дома, в котором вдруг появился свет.

Боровецкий проснулся, зажег свечи, и тут же отчаянно зазвонил будильник, заведенный на пять часов.

– Матеуш, чаю! – крикнул он входившему слуге.

– Все готово.

– Господа еще спят?

– Сейчас пойду их будить, если вы, пан инженер, прикажете, а то пан Мориц вечером сказал, что хочет сегодня поспать подольше.

– Иди буди. Ключи уже взяли?

– Сам Шварц заходил.

– Ночью кто-нибудь звонил по телефону?

– Дежурил Кунке, но, когда уходил, ничего мне не сказал.

– Что слышно в городе? – спрашивал второпях Боровецкий, быстро одеваясь.

– Да ничего, только вот на Гаеровом рынке рабочего зарезали.

– Ладно, ступай.

– А еще сгорела фабрика Гольдберга на Цегельняной. Наши пожарные поехали, да куда там, одни стены остались. Огонь из сушильни пошел.

– Что еще?

– Да ничего, все сгорело дотла, чистая работа, хохотнул Матеуш.

– Наливай чай, пана Морица я сам разбужу.

Боровецкий, уже одетый, вышел в столовую, где от висячей лампы падал резкий, яркий свет на круглый стол, покрытый скатертью и уставленный чашками, и на блестящий самовар.

– Макс, пять часов, вставай! – крикнул Боровецкий, приоткрывая дверь в темную комнату, из которой его обдало духотой и запахом фиалок.

Макс не откликнулся, только заскрипела, затрещала кровать.

– Мориц! – крикнул Боровецкий, приоткрывая дверь в другую комнату.

– Я не сплю. Всю ночь не спал.

– Почему?

– Все думал о нашем деле, подсчитывал.

– Знаешь, Гольдберг-то в эту ночь сгорел, совсем, дотла, как выразился Матеуш.

– Для меня это не Бог весть какая новость, – ответил, зевая, Мориц.

– Откуда ты мог знать?

– Да я уже месяц тому назад знал, что ему пора сгореть. Даже удивлялся, что он так долго тянет, он же мог не получить процентов по страховке.

– Много у него было товара?

– Застраховано было много…

– Вот и выровнял себе баланс.

Оба от души рассмеялись.

Боровецкий вернулся в столовую и сел пить чай, а Мориц, как обычно, принялся искать по всей комнате части своего гардероба и бранить Матеуша.

– Я тебе всю морду расквашу, будет она у тебя красная как кумач, если не научишься аккуратно складывать мои вещи.

– Морген! [1]1
  От немецкого «Guten Morgen!» – «Доброе утро!». (Здесь и далее примечания переводчиков).


[Закрыть]
– крикнул проснувшийся наконец Макс.

– Ты не встаешь? Уже шестой час.

Ответ заглушили гудки, зазвучавшие будто над самым окном и несколько секунд гремевшие с такой мощью, что стекла в окнах дребезжали.

Мориц в одном белье, накинув на плечи пальто, уселся перед печкой, в которой весело трещали смолистые щепки.

– Ехать тебе никуда не надо? – спросил Боровецкий.

– Надо бы в Томашов съездить, Вейс писал, чтобы я привез ему новые чесалки, но сейчас не поеду. Холодно, и не хочется.

– А ты, Макс, тоже остаешься дома?

– Куда мне спешить? В эту паршивую контору? Да еще вчера с фатером выпили.

– Ох, Макс, ты плохо кончишь из-за этих выпивок со всеми подряд! – недовольно проворчал Мориц, разгребая кочергой жар.

– Это тебя не касается! – донесся голос из соседней комнаты.

Громко затрещала кровать, и в дверях появилась внушительная фигура Макса тоже в исподнем и в шлепанцах.

– Как раз очень даже касается.

– Оставь меня в покое, не действуй на нервы. То Кароль разбудил меня черт знает зачем, да еще ты цепляешься.

Голос у Макса был низкий, раскатистый.

Нырнув к себе в комнату, он через минуту вышел, неся в охапке одежду, кинул ее на ковер и стал одеваться.

– Ты своими попойками вредишь нашим делам, – снова начал Мориц, поправляя на своем тонком семитском носу пенсне в золотой оправе, которое у него постоянно съезжало.

– Чем? Как? Где?

– Всюду. Вчера у Блюменталей ты заявил во всеуслышание, что большинство наших фабрикантов просто воры и мошенники.

– Да, сказал и всегда буду это говорить.

И недобрая, презрительная усмешка промелькнула на его лице, когда он взглянул на Морица.

– Ты, Макс Баум, не будешь этого говорить, ты не должен этого говорить, я тебе запрещаю.

– Это еще почему? – спросил тот тихо и оперся ладонями о стол.

– Если ты не понимаешь, сейчас объясню. Прежде всего, какое тебе до этого дело? Какая тебе разница, воры они или порядочные люди? Мы тут в Лодзи собрались вместе, чтобы сделать гешефт, чтобы хорошо заработать. И каждый делает деньги, как он может и умеет. А ты красный, ты радикал самой яркой пунцовой окраски.

– Я честный человек, – пробурчал Макс, наливая себе чай.

Боровецкий, облокотясь на стол и спрятав лицо в ладонях, слушал молча.

Услышав ответ Макса, Мориц обернулся так резко, что его пенсне свалилось и ударилось о подлокотник кресла; он с едкой, иронической усмешкой на тонких губах взглянул на Макса, погладил длинными пальцами, на которых искрились брильянтовые перстни, черную как смоль бороду и насмешливо проговорил:

– Не мели глупостей, Макс. Речь идет о деньгах. Речь идет о том, чтобы ты свои обвинения не высказывал публично, потому что это может подорвать наш кредит. Мы втроем собираемся открыть фабрику, у нас ничего нет, значит, мы нуждаемся в кредите и доверии тех, кто нам этот кредит предоставит. Нам теперь надо быть людьми порядочными, вежливыми, любезными, добрыми. Если Борман тебе скажет: «Гнусный город эта Лодзь», ты подтверди, что четырежды гнусный, – ему надо поддакивать, он важная птица. А ты что о нем сказал Кноллю? Что он глупый хам. Нет, братец, он не глуп, он из своей башки миллионы добыл, эти миллионы у него есть, и мы тоже хотим их иметь. Мы этих толстосумов будем осуждать, когда у нас будут деньги, а пока надо помалкивать, мы в них нуждаемся; вот пусть Кароль скажет, прав я или нет, – я же забочусь о будущем всех нас троих.

– Мориц совершенно прав, – твердо произнес Боровецкий, поднимая холодные серые глаза на возмущенного Макса.

– Я знаю, что вы правы, по-здешнему, по-лодзински правы, но не забывайте, что я честный человек.

– Фразы, старые, избитые фразы!

– Мориц, ты подлый еврей! – возмущенно вскричал Баум.

– А ты глупый, сентиментальный немец.

– Вы ссоритесь из-за слов, – холодно проговорил Боровецкий, надевая пальто. – Жаль, что не могу с вами остаться, надо пустить в ход новый печатный станок.

– На чем мы остановились во вчерашнем разговоре? – уже спокойно спросил Баум.

– Мы открываем фабрику.

– Так, так! У меня ничего нет, у тебя ничего нет, у него ничего нет, – громко рассмеялся Макс.

– Но у всех у нас вместе есть ровно столько, чтобы открыть солидную фабрику. Что мы теряем? А заработать всегда можно. И, помолчав, Боровецкий прибавил: – Впрочем, либо мы делаем дело, либо мы не делаем дело. Решайте!

– Делаем, делаем! – повторили оба.

– Это верно, что Гольдберг сгорел? – спросил Баум.

– Да, поправил свой баланс. Умный малый, зашибет миллионы.

– Или кончит в тюрьме.

– Глупые речи! – раздраженно возразил Мориц. – Такие слова можешь говорить в Берлине, в Париже, в Варшаве, но не в Лодзи. Нам неприятно их слышать, уж ты избавь нас от них.

Макс не ответил.

Опять завыли пронзительные, нервирующие гудки, все громче возглашая утреннюю зорю.

– Ну что ж, мне надо идти. До свидания, компаньоны, не ссорьтесь, идите спать, и пусть вам приснятся миллионы, которые мы наживем.

– Наживем! Наживем! – гаркнули хором все трое.

И они обменялись крепкими дружескими рукопожатиями.

– Надо записать сегодняшнюю дату, она будет для нас памятной.

– Ты, Макс, оставь там местечко – запишем имя того, кто первым задумает надуть остальных.

– Слушай, Боровецкий, ты шляхтич, у тебя на визитных карточках герб, ты даже на доверенности пишешь свое «фон», а между тем из всех нас ты самый что ни на есть «лодзерменш» [2]2
  Lodzermensch – лодзинский человек (нем.).


[Закрыть]
, – тихо проговорил Мориц.

– А ты не такой?

– Прежде всего, я не люблю об этом говорить, мне надо делать деньги. А вы, поляки и немцы, – люди хорошие, только много болтаете.

Боровецкий поднял воротник, тщательно застегнулся и вышел.

Дождь лил без устали, косые его струи теперь хлестали по окнам маленьких домишек, которые в конце Пиотрковской улицы стояли густо, и лишь кое-где их словно бы расталкивали в стороны огромное фабричное здание или особняк фабриканта.

Ряды невысоких лип у тротуара гнулись под порывами ветра, дувшего вдоль грязной, темной улицы; редкие фонари отбрасывали небольшие светло-желтые круги, в которых поблескивала черная липкая грязь и мелькали фигуры сотен людей, в полной тишине и с неистовой поспешностью бежавших на зов гудков, которые теперь раздавались все реже.

– Наживем? – повторил Боровецкий, останавливаясь и устремляя взгляд на хаотический лес труб, черневших в полутьме, на неподвижные, дышавшие каменным покоем громады фабрик, они стояли кругом, и, казалось, со всех сторон перед ним вырастали их мощные кирпичные стены.

– Морген! – бросил на бегу кто-то стоявшему Боровецкому.

– Морген… – прошептал он и не спеша пошел вперед.

Его одолевали сомнения, тысячи мыслей, чисел, предположений и комбинаций роились в его мозгу, он едва помнил, где находится и куда идет.

Толпы рабочих бесшумными черными роями вдруг устремились из боковых улочек, похожих на заполненные грязью каналы, из домов, что высились на окраинах города, как огромные мусорные ящики, – и Пиотрковскую огласили шум шагов, бряцанье блестевших в свете фонарей жестяных котелков, сухой стук деревянных подошв и сонный говор под аккомпанемент чавкающей под ногами грязи.

Двигаясь со всех сторон, толпы эти запрудили улицу, брели по тротуарам, по мостовой, усеянной лужами черной, грязной воды. Одни беспорядочными кучками теснились у фабричных ворот, другие, построившись змеевидными шеренгами, скрывались в воротах, будто их постепенно заглатывало светящееся фабричное нутро.

В темных недрах фабрик загорались огни. Черные, безмолвные прямоугольники стен вдруг вспыхивали сотнями пламенеющих окон, будто сверкающими глазами. Электрические солнца внезапно повисали средь темноты, светясь как бы в пустоте.

Из труб повалили белые клубы дыма, они растекались меж могучих стволов каменного леса, этих тысяч колонн, которые, казалось, покачивались в колеблющемся электрическом свете.

Но вот улицы опустели, фонари погасли, отзвучали последние гудки, воцарилась тишина, нарушаемая лишь ропотом дождя да затихающим посвистываньем ветра.

Стали открываться кабаки и пекарни, то и дело в каком-нибудь окошке на чердаке или в подвале, куда подтекала уличная грязь, загорались огоньки.

Только в сотнях фабричных корпусов кипела напряженная, лихорадочная жизнь, глухой стук машин сотрясал воздух и ударял в уши Боровецкому, который все шагал по улице, поглядывая в окна фабрик, на видневшиеся в них черные силуэты рабочих и гигантских машин.

На работу ему идти не хотелось. Хорошо было вот так шагать и думать о будущей фабрике, оснащать ее машинами, запускать в работу, следить за порядком. Он настолько углубился в эти мечты, что в иные мгновения прямо слышал, ощущал ее рядом, эту будущую фабрику. Видел кипы тканей, видел контору, покупателей, неуемное движение. Чувствовал, как деньги волною плывут к его ногам.

Боровецкий невольно улыбался, глаза его влажно светились, на бледном красивом лице проступил румянец глубокой душевной радости. Нервно погладив мокрую от дождя бородку, он опомнился.

– Какой вздор, – с досадой прошептал он и оглянулся, будто опасаясь, что кто-то мог видеть его минутную слабость.

Но на улице никого не было – правда, уже рассвело и в мглистом, сером воздухе постепенно проступали очертания деревьев, фабрик, домов.

От заставы по Пиотрковской потянулись вереницы крестьянских подвод, а из города затарахтели по выбоинам огромные повозки, нагруженные углем, платформы с пряжей, тюками хлопка, необработанными тканями или с бочками, а между ними торопливо пробирались небольшие брички или коляски фабрикантов, спешивших по делам, или же со стуком подпрыгивали дрожки, везущие опаздывающего чиновника.

В конце Пиотрковской Боровецкий свернул налево, на узкую немощеную улочку, освещаемую несколькими висячими фонарями и окнами огромной, уже работающей фабрики. Во всех пяти этажах длинного здания горел свет.

Боровецкий быстро переоделся в измазанную краской рабочую блузу и побежал в свой цех.

II

– Добрый день, Муррей! – крикнул Боровецкий.

Муррей, в длинном голубом халате, выглянул из-за ряда движущихся котлов, в которых смешивались и готовились краски. В тусклом электрическом свете, насыщенном разноцветными испарениями, его продолговатое, костистое, тщательно выбритое лицо с вытаращенными бледно-голубыми глазами напоминало карикатуру из «Панча» [3]3
  Английский юмористический журнал.


[Закрыть]
.

– А, Боровецкий! Я хотел с вами поговорить, был у вас вчера, застал Морица, но я его не выношу и не стал ждать.

– Он добрый малый.

– Какой мне толк в его доброте! Не выношу их нацию.

– Уже печатают пятьдесят седьмой номер?

– Печатают. Я выдавал краску.

– Держится?

– На первых метрах немного запекалась. Из управления прислали заказ на пятьсот штук той вашей ткани с каймой.

– Ага, двадцать четвертый номер, салатного цвета.

– И из филиала Бех звонил о том же. Будем делать?

– Не сегодня. Нам срочно надо печатать байку, и еще более срочно – летние сукна.

– Звонили насчет бумазеи номер семь.

– Она в аппретуре. Сейчас туда иду.

– Я хотел вам кое-что сказать.

– Слушаю вас, – ответил Боровецкий вежливо, но с некоторой досадой.

Муррей взял его под руку и отвел в угол за большие бочки, из которых то и дело зачерпывали краску.

«Кухня», как называли этот цех, тонула в полумраке. Под низко висевшими дымоотводными колпаками, будто под стальными зонтами, не спеша вращались автоматические медные мешалки, широкими лопастями перемешивавшие краски в больших, сияющих полированной медью котлах.

От работы машин все здание содрогалось.

Бесконечно длинные трансмиссии, будто бледно-желтые змеи, с бешеной скоростью скользили под потолком, вились над двойным рядом котлов, ползли вдоль стен, скрещивались где-то вверху, едва различимые в облаке едких разноцветных испарений, которые непрерывно поднимались из котлов, мешали проникать свету и через все отверстия в стенах просачивались в соседние помещения.

Безмолвно двигались силуэты рабочих в измазанных красками блузах и как призраки исчезали во тьме; с грохотом въезжали и выезжали тележки, груженные красками, везя их в печатный цех и в красильню.

По всему цеху разносился едкий, отвратительный запах серы.

– Купил я вчера мебель, – шептал Муррей на ухо Боровецкому. – Для гостиной, знаете, купил с желтой шелковой обивкой в стиле ампир. Для столовой дубовую в стиле Генриха IV, а для будуара…

– И когда ж вы женитесь? – с некоторым нетерпением перебил его Боровецкий.

– Ну, я еще не знаю. Я-то хотел бы как можно скорее.

– Значит, предложение принято? – спросил Боровецкий, чуть иронически глядя на сутулую, довольно нелепую фигуру англичанина, показавшуюся ему теперь просто уродливой, а сам Муррей, с удлиненной, выступающей нижней челюстью и большим, слишком подвижным ртом, напоминал обезьяну.

– Как будто да. В воскресенье она как раз сказала мне, что хотела бы жить в прилично обставленной квартире. Я подробно расспрашивал, и она отвечала так, как отвечают женщины, озабоченные своим будущим хозяйством.

– В предыдущий раз вы думали то же самое.

– Да, верно, но у меня и вполовину не было нынешней уверенности! – горячо возразил Муррей.

– Ну, если так, от души вас поздравляю. Когда же я познакомлюсь с невестой?

– Не будем торопиться, всему свое время.

– Потому-то я и верю, что в конце концов вы женитесь, – насмешливо проговорил Боровецкий.

– Может быть, вы бы завтра зашли ко мне, а? Я непременно хочу услышать ваше мнение об этой мебели.

– Зайду.

– Но когда?

– После обеда.

Муррей возвратился к краскам и лабораторным пробам, а Боровецкий поспешил дальше, в красильню, по коридорам и переходам, где громоздились тележки, нагруженные тканями, с которых текла вода, где сновали рабочие и прямо на полу лежали большие кучи тканей, ожидающих своей очереди.

По дороге его ежеминутно останавливали – каждый со своим делом.

Он отдавал короткие распоряжения, быстро решал, мгновенно давал справки, иногда осматривал образец краски, который ему показывал рабочий, и решительно бросал:

– Годится, – или – надо еще, – и мчался дальше, под взглядами сотен рабочих, среди адского фабричного шума и хаотической суеты.

Все сотрясалось: стены, потолки, машины, полы, стучали моторы, пронзительный свист издавали приводные ремни и трансмиссии, тарахтели по асфальтовому полу тележки, то и дело взвизгивали маховые колеса, скрежетали шестерни, и сквозь это море беспорядочных звуков доносились какие-то выкрики и могучее, гулкое пыхтенье главного двигателя.

– Пан Боровецкий!

Он напряг зрение, среди паров, заполнявших красильню, почти ничего не было видно, кроме туманных контуров машин. Кто его зовет, он не видел.

– Пан Боровецкий!

Он вздрогнул – кто-то взял его под руку.

– А, пан директор, – проговорил он, узнав владельца фабрики Германа Бухольца.

– Я за вами гонюсь, но вы прытко бегаете.

– Работа, пан президент.

– О да, понимаю. Но, знаете, я ужасно устал. – И пан президент, крепко держа его под руку и тяжело дыша, умолк.

– Ну как? Идет? – спросил он после паузы.

– Действует, – коротко ответил Боровецкий, не сбавляя шага.

Фабрикант, уцепившись за его руку, тяжело брел, опираясь на толстую трость и согнувшись почти под прямым углом, поднимал к нему круглые, красные, с хищным огоньком глаза на одутловатом лоснящемся лице с небольшими бачками и ровно подстриженными усиками.

– И как, хорошо работают «ватсоны»?

– Печатают по пятнадцать тысяч метров в день.

– Мало, – буркнул фабрикант, отпустил его руку и присел на тележке с необработанным ситцем; одернув полы своего плотного сюртука, он оперся на трость.

Боровецкий побежал к большим красильным чанам, над которыми рулоны тканей, растянутые на больших валах, вращались и окунались в краску, разбрызгивая ее на лица и блузы рабочих, стоявших рядом и ежеминутно зачерпывавших рукою воду, чтобы проверить, есть ли еще в ней краска, не всю ли впитала ткань.

Несколько десятков таких валов в ряд беспрерывно вращались с утомительным однообразием, длинные, намотанные на них полосы ткани погружались в краску и маячили в полутьме матовыми пятнами красного, голубого и охряного цвета.

По другую сторону, за двойным рядом чугунных столбов, густо поставленных в огромном помещении и поддерживавших верхние этажи фабрики, стояли промывные баки: длинные лари, наполненные пенящейся от соды, кипящей водой, с механическими «прачками», отжималками, мылом – ткань должна была пройти через все это; брызги воды, расплескиваемой трепалками, разлетались по цеху и создавали над стиральными машинами такой густой туман, что лампы светили еле-еле, словно отраженные в мутном зеркале.

Лязгали механические «приемники», подхватывая выстиранную ткань как бы на раскинутые крестом руки и отдавая ее рабочим, которые, орудуя прутами, укладывали ее большими складками на ежеминутно подъезжавшие тележки.

– Пан Боровецкий! – крикнул фабрикант какой-то тени, вынырнувшей из тумана, но то был не Боровецкий.

Пан президент встал и потащился на своих больных ревматических ногах по цеху, он с наслаждением окунался в эту раскаленную атмосферу. Болезненное его тело нежилось в насыщенном испарениями зале, среди едких запахов красок, среди воды, брызжущей из промывных баков и чанов, стекающей с тележек, хлюпающей под ногами, сочащейся с потолка, с которого сгустившийся пар лился чуть ли не ручьями.

Отчаянное, похожее на вибрирующие стоны лязганье центрифуги, выжимавшей воду из ткани, разносилось по всему цеху, сверлило нервы рабочих, поглощенных своей работой, наблюдением за машинами, и отражалось от разноцветных, реющих как знамена тканей на «приемниках».

Боровецкий был теперь в соседнем зале, где на невысоких английских машинах старой системы красили обычное черное сукно для мужских костюмов.

Через окна лился свет с улицы, придавая зеленоватый оттенок темным испарениям и фигурам рабочих, стоявших неподвижно, как базальтовые колонны, и приглядывавшихся к машинам, через которые проходили десятки тысяч метров ткани, обдаваемой вспененной, брызжущей черной краской.

Стены дрожали. Фабрика работала всеми своими мышцами.

Встроенные в стены лифты соединяли первый этаж с четырьмя верхними. Ежеминутно раздавался глухой лязг на другом конце зала – это лифт забирал или извергал из себя тележки, ткани, людей…

Вот рассвело и в большом зале, грязноватые лучи стали проникать сквозь маленькие запотевшие стекла, подернутые чадом и паром; очертания машин и людей проступали более четко, но все в той же зеленовато-серой дымке, в которой плавали длинные полосы красноватого пара и светились нимбы вокруг газовых ламп, – люди и машины походили на призраков, вовлеченных в движение некой могучей силой, – обрывки, осколки, пыль, подхваченные вихрем, несомые грохочущей круговертью.

Герман Бухольц, осмотрев красильный цех, поплелся дальше.

Он проходил по корпусам, поднимался в лифтах, спускался по лестницам, брел по длинным коридорам, осматривал машины, проверял ткани, по временам грозно поглядывал на людей или бросал короткую фразу, которая с быстротой молнии облетала всю фабрику, отдыхал на кипах рулонов, а иногда и на подоконнике; исчезал, чтобы вскоре появиться на другом конце фабрики, на складе угля или между вагонами, ряды которых тянулись вдоль одной из сторон гигантского прямоугольного двора, отгороженного, будто забором, стенами фабрики.

Пан Бухольц побывал везде, однако был он мрачнее тучи и молчалив; где бы он ни появлялся, где бы ни проходил, разговоры стихали, головы склонялись, взгляды туманились, спины сгибались, – люди съеживались, будто стараясь избежать жгучего взгляда его маленьких глаз.

Несколько раз он сталкивался с Боровецким, который без устали бегал по цехам.

При встречах они обменивались дружелюбными взглядами.

Герман Бухольц хорошо относился к своему начальнику печатного цеха, более того, он его ценил на все те 10 000 рублей, которые платил ему в год.

«Он моя лучшая машина в этом цеху», – думал фабрикант, глядя на Боровецкого.

Сам он делами уже не занимался, фабрикой управлял зять, но, по привычке всей своей жизни, он каждое утро приходил на фабрику вместе с рабочими.

На фабрике он завтракал и проводил время до полудня, а после обеда если не выезжал в город, то ходил по конторам, складам тканей и хлопка.

Жизнь ему была не мила вдали от этого могучего царства, которое он создал трудом многих лет и силой своего предпринимательского гения; ему надо было всем своим телом ощущать эти обшарпанные, сотрясающиеся стены; лишь тогда он чувствовал себя хорошо, когда пробирался среди сети трансмиссий и приводных ремней, оплетавших всю фабрику, когда вдыхал едкие запахи красок, отбеливателей, сырых тканей и слышал фабричные шумы в раскаленном воздухе.

Теперь он сидел в печатном цеху и, полуприкрыв глаза, смотрел в зал, хорошо освещенный большими окнами, смотрел на движущиеся печатные станки, эти железные пирамиды, работающие быстро и в какой-то зловещей тишине.

При каждом «печатнике» был особый паровой двигатель, чье маховое колесо вращалось со свистом, – как серебряные, блестящие круглые щиты, эти колеса мелькали с такой бешеной скоростью, что невозможно было разглядеть их очертания, виден был лишь серебристый нимб, который вращался вокруг своей оси, рассеивая светящийся, искристый туман.

Машины работали с не ослабевающей ни на миг быстротой; бесконечно длинные полосы тканей проходили между медными вальцами, печатавшими на них цветной рисунок, и исчезали где-то вверху, на верхнем этаже, в сушилке.

Рабочие, подсовывавшие с тыла в машину ткани для нанесения рисунка, двигались сонно, а мастера стояли перед машинами, и ежеминутно кто-то из них нагибался, приглядывался к вальцам, подливал краску из больших чанов, осматривал ткань, затем распрямлялся и снова, не отводя глаз, принимался смотреть на эти тысячеметровые полосы, скользившие с немыслимой скоростью.

Боровецкий заглядывал в печатный цех, чтобы проследить за работой недавно смонтированных машин, сравнивал образцы свежеоттиснутых рисунков, давал советы, иногда по его знаку работающую громадину останавливали, он тщательно ее осматривал и шел дальше мощный ритм фабрики, сотни машин, тысячи людей, следящих за их работой с неослабным, почти благоговейным вниманием, горы тканей, лежащих на полу, перевозимых на тележках, движущихся через цеха из прачечного в красильный, из красильного в сушилку, оттуда в аппретуру и еще в десяток других мест, пока не выйдут из стен фабрики готовыми, – все это захватывало его.

Лишь недолгие минуты сидел он в своем кабинетике рядом с «кухней» и там, отрываясь порой от комбинирования новых рисунков, от рассматривания присланных из-за границы образцов в огромных альбомах, громоздившихся на столах, он задумывался – вернее, пытался думать – о себе, о проекте фабрики, который они с приятелями лелеяли, но все не мог собраться с мыслями, сосредоточиться – фабрика, шум которой слышался и в его кабинете, а движение и ритм проникали в его нервы, отдавались даже в биении пульса, не позволяла уединиться, властно вовлекала, вынуждала служить ей и повиноваться каждого, кто попадал в ее орбиту.

Боровецкий то и дело вскакивал и опять куда-то бежал, но день для него тянулся мучительно долго, – лишь около четырех часов пополудни он пошел в контору, находившуюся при другом цехе, чтобы выпить чаю и позвонить Морицу, напомнить, чтобы тот сегодня был в театре на благотворительном любительском спектакле.

– Всего с полчаса, как от нас ушел пан Вельт.

– Он был здесь?

– Взял пятьдесят штук белого товара.

– Для себя?

– Нет, по поручению Амфилова, в Харьков. Могу вам предложить сигару?

– Спасибо. С удовольствием покурю, я чертовски устал.

Он закурил и сел на высокий стул перед письменным столом.

Главный бухгалтер конторы, почтительно угостивший его сигарой, стоял перед ним, набивая табаком свою трубку, а несколько юнцов, восседавших на высоких табуретах, что-то писали в больших, с красными линейками, амбарных книгах.

Царившая в конторе тишина, нарушаемая лишь неприятным скрипом перьев и однообразным попыхиванием куривших, раздражала Боровецкого.

– Что нового, пан Шварц? – спросил он.

– Розенберг обанкротился.

– Совсем?

– Еще неизвестно, но я думаю, он будет договариваться, иначе что за интерес просто объявлять себя банкротом? – тихо засмеялся пан Шварц и прижал пальцем влажный табак в трубке.

– Наша фирма много теряет?

– Это зависит от того, какой процент он будет платить за сто.

– Бухольц знает?

– Сегодня он у нас еще не был, но когда узнает, ему станет плохо, – он очень чувствителен к убыткам.

– Как бы его удар не хватил, – прошептал кто-то из склонившихся над амбарными книгами.

– Жаль было бы!

– Очень жаль, упаси Бог!

– Пусть живет сто лет, пусть будет у него сто дворцов, сто миллионов, сто фабрик.

– И заодно пусть сто чертей его унесут! – опять прошептал кто-то из юнцов.

Стало совсем тихо.

Шварц грозно взглянул на писавших, потом на Боровецкого, словно желая оправдаться, что он, мол, тут не виноват, но Боровецкий со скучающим видом смотрел в окно.

Атмосфера гнетущей скуки снова воцарилась в конторе. Уныло желтели стены с деревянными, крашенными под дуб панелями до самого потолка, вдоль стен стояли полки с рядами бухгалтерских книг.

Напротив окна конторы высилось большое пятиэтажное здание из красного неоштукатуренного кирпича, от его стен на все помещение конторы ложился зловещий красноватый отсвет.

Через асфальтированный двор, по которому то и дело со стуком проезжали повозки и проходили люди, на уровне второго этажа во все стороны расходились толстые, как руки атлета, трансмиссии, от их глухого гула оконные стекла в конторе непрерывно дребезжали.

Небо нависало над фабрикой тяжелой, грязной пеленой, из которой капал мелкий дождь, по грязным стенам текли еще более грязные струи, – будто тошнотворные плевки, они прочерчивали оконные стекла, покрытые налетом пыли от угля и от хлопка.

В углу на газовой плите зашумел чайник.

– Не угостите ли меня чаем, пан Горн?

– А может, вы, пан инженер, изволите съесть бутербродец? – любезно предложил пан Шварц.

– Только он кошерный, – съязвил Горн.

– Значит, он вкуснее, чем те, что едите вы, пан фон Горн!

Горн подал чай и на минутку задержался у стола.

– Что с вами? – спросил Боровецкий, знавший его довольно близко.

– Ничего, – коротко ответил тот и окинул ненавидящим взглядом Шварца, который разворачивал газету с бутербродами и выкладывал их перед Боровецким.

– Вы очень неважно выглядите.

– Пану Горну служба на фабрике не впрок. После гостиных ему трудно привыкнуть к конторе и к работе.

– Конечно, скоту или какому-нибудь ничтожеству легко привыкнуть к ярму, а человеку труднее, – прошипел фон Горн со злобой, но так тихо, что Шварц не расслышал его слов и, бессмысленно усмехаясь, проговорил:

– Пан фон Горн! Пан фон Горн! Попробуйте, пан инженер, тут, знаете ли, комбинация колбасы с пуляркой, моя жена на это большая искусница.

Горн отошел от них и сел за свой стол, глаза его блуждали по красной кирпичной стене, по окнам, за которыми белели кипы растрепанного, подготовленного для прядения хлопка.

– Налейте-ка мне еще чаю.

Боровецкому хотелось выведать, что у Горна на душе.

Горн принес чай и, не подымая глаз, повернулся, чтобы отойти.

– Не заглянете ли, пан Горн, ко мне через полчасика?

– Хорошо, пан инженер. У меня даже есть к вам дело, и я собирался завтра к вам зайти. А может, вы меня теперь выслушаете?

Горн хотел что-то сказать потихоньку, но тут в комнату вошла женщина, толкая перед собой четырех ребятишек.

– Слава Иисусу Христу! – проговорила она, окинула взглядом все обернувшиеся к ней лица и смиренно поклонилась в ноги Боровецкому, потому что он сидел ближе всех и с виду был представительнее прочих.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю