355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Реймонт » Земля обетованная » Текст книги (страница 21)
Земля обетованная
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:22

Текст книги "Земля обетованная"


Автор книги: Владислав Реймонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 40 страниц)

Часть вторая

I

– По загривку его, а теперь в бок, теперь по голове! Раз, и еще разик! Так-то вот, сударь любезный!

– Ваше преподобие, картами, точно цепом, бьете, – недовольно проворчал старик Боровецкий.

– Это напоминает мне один случай. Дело было в Серадзском повете – у Мигурских…

– Цепом не цепом, а козырями бью, козыречками разлюбезными, – щурясь от удовольствия, проговорил ксендз. – У меня, Зайончковский, про запас еще дамочка есть, чтобы короля твоего прихлопнуть!

– Это мы еще посмотрим! У вас, ваше преподобие, отвратительная манера перебивать: только рот откроешь, вы тут же перебьете. Так вот, у Мигурских…

– У Мигурских не у Мигурских, мы это уже сто раз слышали, не правда ли, пан Адам? – обратился ксендз к Боровецкому.

– Да что вы слова не даете сказать! Ей-Богу, это уже переходит всякие границы. Лучше бы о богослужении думали, а не о том, кто что говорит. – Зайончковский в сердцах швырнул на стол карты и вскочил с места.

– Томек, бестия, запрягай лошадей! – густым басом крикнул он в окно, выходившее во двор, в бешенстве теребя нафабренные усы и угрожающе сопя.

– Посмотрите-ка на него! Экий горячка! С ним, как с человеком, разговаривают, а он на стенку лезет. Эй, Ясек, трубка погасла!

– Полноте, соседушки! Пан Баум карты сдает.

– Я уезжаю и больше не намерен играть. По горло сыт проповедями его преподобия. Вчера у Завадских заговорил я о политике, так ксендз стал со мной спорить и выставил на посмешище, – не унимался шляхтич, большими шагами меряя комнату.

– Да ведь ты, сударь, чушь несусветную нес. Эй, Ясек, пострел, огоньку – трубка погасла!

– Это я-то чушь нес! – вскричал Зайончковский, подскакивая к ксендзу.

– Да, чушь, – полушепотом повторил ксендз, раскуривая трубку, к которой стоявший на коленях мальчишка-слуга подносил огонь.

– Господи, твоя воля! – разводя руками, негодующе вскричал Зайончковский.

– Вам начинать! – сказал Макс Баум ксендзу и подвинул к нему карты.

– Семь пик! – объявил ксендз. – Зайончковский, твой ход.

– Играю втемную, – сказал шляхтич, присаживаясь к столу и разглядывая свои карты. – И вообще, – продолжал он, и по его тону чувствовалось, что он все еще сердится на ксендза, – разве может быть в обществе согласие, если пастыри его пребывают в невежестве.

– Восемь треф, без козыря! – объявил ксендз.

– Вистую! Сейчас увидите, ваше преподобие, что такое настоящая игра. Без крестей не собрать вам костей!

– Ну, это еще бабушка надвое сказала! Вот пан Баум повытянет у тебя все крести да тузом прихлопнет, тогда ты не так запоешь. Не надо хвастаться, сынок, и говорить «аминь» перед «во веки веков». Ха-ха-ха! – При виде растерянной физиономии Зайончковского ксендз громко рассмеялся, колотя от восторга чубуком по сутане и хлопая по плечу сидевшего рядом Макса. – Да здравствует город Лодзь! Да здравствуют фабриканты! Пусть тебе, сударь, Господь Бог близнецов пошлет за то, что ты Зайчика обставил. Ну что, сидишь без одной? Эй, Ясек, пострел, огоньку!

– Ваше преподобие, точно язычник, чужому несчастью радуетесь.

– Это ты оставь, а вот что обремизился ты, так это факт. Целый год нас обдирал как липку, теперь сам выкладывай денежки.

– Всего-навсего и выигрывал-то по двадцать грошей в неделю. Честное слово, двадцать грошей, не больше, – бормотал Зайончковский, обращаясь к сидевшему напротив Бауму.

– «Пошли девки по грибы, по грибы!» – напевал старик Боровецкий, притоптывая в такт по подножке кресла, на котором сидел и передвигался после параличного удара.

В комнате воцарилась тишина.

Четыре свечи по углам ломберного стола освещали поле боя и лица сражавшихся.

Зайончковский молчал – он был зол на ксендза, с которым ссорился по меньшей мере два раза в неделю. Теребя крашеные усы и бросая грозные взгляды на Макса, «посадившего его без трех», он с раздражением хлопал себя по лысине, тщась убить ползавших по ней мух.

Ксендз, склонив над столом худое аскетичное, но добродушное лицо, попыхивал трубкой, и когда его окутывал дым, незаметно и быстро запускал глаза в карты соседа; впрочем, он никогда не извлекал из этого для себя выгоды.

У Макса вид был напряженный: игра требовала внимания, так как его партнеры были опытными преферансистами. А в перерывах между пульками он то устремлял взгляд на окна, в которые светила луна, то в дальние комнаты, откуда доносились голоса Анки и Кароля.

Старик Боровецкий продолжал напевать, отбивая такт ногой и ероша некогда густую, а теперь слегка поредевшую шевелюру, и при каждой раздаче восклицал:

– Вот это масть! Длинная масть! Дама да валет, и все в цвет! Ну, теперь держитесь, сорванцы! В атаку! «Гей, мазуры, косы, топоры берите, в бой идите, тра-ра-ра-ра!» Правый фланг, сомкнуть ряды! – энергично командовал он и, раскрасневшись, бил картами по столу, будто бросался в атаку.

– Играли бы вы, сударь, по-людски. Эти ваши песенки не что иное, как солдатская распущенность. Вот так-то, батенька! Эй, Ясек, трубка погасла!

– Это «сомкнуть ряды» напоминает мне один забавный случай в…

– … в Серадзском повете у Мигурских. Это мы уже сто раз слышали, сударь любезный.

Зайончковский бросил грозный взгляд на улыбающегося ксендза, но ничего не сказал и, повернувшись к нему боком, продолжал играть.

Макс опять сдал карты и после торга пошел к Каролю.

– Ясек, отвори-ка окошко! В саду пташки Божии распевают.

Мальчик открыл окно, и комната наполнилась соловьиным пением и ароматом цветущих под окнами сиреней.

В комнате, куда вошел Макс, лампы не было, – ее освещал свет луны, скользившей по темно-синему небосводу. А в распахнутые окна лились звуки июньского вечера.

Некоторое время они сидели молча.

– Прямо-таки коллекция мамонтов, – шепотом сказал Кароль, когда между игроками снова вспыхнула ссора.

Зайончковский кричал в окно, чтобы немедленно запрягали, пан Адам громко распевал: «Холодно и голодно, зато живу свободно!»

– И часто они играют в карты?

– Каждую неделю. И при этом непременно раза два поссорятся и разъедутся, не простившись. Но это им не мешает быть в приятельских отношениях.

– Вам, пани Анка, небось мирить их приходится!

– О нет! Однажды я попробовала было, но ксендз Шимон рассердился да как закричит: «Вы, барышня, лучше за удоями следите!» Впрочем, они жить друг без дружки не могут, а сойдутся – не могут не ссориться.

– Что твой отец без них станет делать в Лодзи? – спросил Макс у Кароля.

– Понятия не имею. И вообще не знаю, зачем ему переезжать в Лодзь.

– Не знаете?.. – удивленно прошептала Анка и хотела еще что-то сказать, но тут у калитки звякнул колокольчик; она пошла открывать и вернулась с телеграммой для Кароля.

Тот развернул ее с безразличным видом и, пробежав глазами, со злостью скомкал и сунул в карман.

– Что, неприятность какая-нибудь? – с тревогой спросила Анка, приблизясь к нему.

– Нет, просто глупость! – Он нетерпеливо махнул рукой, раздраженный ее участливым взглядом и вмешательством в его дела.

Пройдя в комнату к игрокам, он еще раз прочел телеграмму. Она была от Люции.

– Вам очень скучно у нас? – спросила Анка у Макса.

– Это провокационный вопрос, и потому я не стану на него отвечать. Знаете, пани Анка, меня просто потрясло то, как вы тут живете. Я и не подозревал, что возможна такая спокойная, простая и вместе одухотворенная жизнь. И только теперь, побывав у вас, я понял, как плохо знаю поляков, и для меня многое прояснилось в характере Кароля. Жалко, что вы переезжаете в Лодзь.

– Почему?

– Потому что я больше не смогу сюда приезжать.

– А в Лодзи вы разве не будете нас посещать? – понизив голос, спросила Анка, и у нее сильней забилось сердце, словно от страха, что он ответит отказом.

– Благодарю. Разрешите считать это приглашением?

– Конечно. Но за это вы должны познакомить меня со своей матушкой.

– Когда только прикажете…

– А теперь я вас покину – пора ужин подавать, – сказала она и выбежала в соседнюю столовую, где уже хлопотала Ягуся.

Чтобы видеть Анку, Макс прохаживался взад-вперед мимо открытой двери.

Он любовался ее стройной фигурой, совершенными формами, которые обрисовывались, когда она склонялась над столом. Нравилось ему и ее лицо с не слишком правильными чертами, но исполненное удивительного очарования и мягкости, высокий лоб, увенчанный каштановыми волосами, гладко причесанными на прямой пробор. Серо-голубые глаза смотрели из-под черных бровей открыто, спокойно и вместе с тем строго.

Он смотрел на нее с интересом и восхищением, а когда в комнату вошел Кароль, в душе шевельнулось неприязненное чувство к нему.

– Я должен завтра вечером возвращаться в Лодзь, – решительно заявил Кароль.

– Куда торопиться? Рабочие три дня гуляют, можем и мы позволить себе отдохнуть на Троицу.

– Если тебе тут нравится, оставайся, пожалуйста, а я уеду.

– Поедем вместе, – пробормотал Макс, садясь на подоконник.

Ему было здесь удивительно хорошо, а он хочет его увезти отсюда. И Макс с неудовольствием и досадой посмотрел на приятеля.

– У меня срочное дело, и вообще хватит с меня деревни, сыт по горло, – говорил Кароль и в возбуждении расхаживал по комнате, то заглядывая в дверь к игрокам, то обмениваясь ничего не значащими фразами с Анкой, но побороть нервное беспокойство и одновременно скуку не мог.

А тут еще эта телеграмма вселила в него тревогу; Люция в весьма решительных выражениях грозилась разыскать его даже у невесты, если он не появится во вторник, а там будь что будет!

Ее страстная натура, – он это знал, – способна на все, поэтому ехать было необходимо.

Ему уже осточертели и ее любовь, и красота; и вообще эта связь так тяготила его, что жизнь была не в жизнь.

А тут еще Анка.

Он чувствовал, что не любит ее, а когда она смотрела на него кротким, преданным взглядом, начинал ее просто ненавидеть.

А между тем приходилось разыгрывать из себя влюбленного, ласково улыбаться, смягчать голос, когда хотелось ругаться, быть предупредительным, нежным, как и пристало жениху.

Роль эта была ему в высшей степени отвратительна, но он вынужден был так поступать ради отца, ради Анки, и кроме того, воспользовавшись приданым невесты, он связал себя по рукам и ногам.

«Женюсь и баста! Разве мало браков заключается не по любви?» – пытался он утешить себя, но его гордая, самолюбивая натура не могла смириться с этим.

Все восставало в нем при мысли, что из-за этой женитьбы он окажется в положении пешки, и если захочет чего-то достигнуть в жизни, придется долгие годы трудиться, эксплуатируя рабочих и машины, надрываться, чтобы урвать хоть что-то для себя. И это теперь!..

Теперь, когда Мюллер недвусмысленно дал ему понять, что, женись он на Маде, к нему перейдет управление фабрикой, миллионное состояние и огромное дело, которое позволит ворочать еще большими.

С некоторых пор он испытывал отвращение к мелким сделкам, к своей фабрике, которую начал строить с весны, к необходимости на всем экономить, выгадывая в результате каких-то несколько жалких сотен.

Столько лет тянуть лямку, работать не покладая рук, с невероятным трудом добывая каждый рубль, столько лет отказывать себе во всем, мечтать о свободной, независимой жизни, – и теперь, когда женитьба на Маде сулит осуществление заветных желаний, жениться на Анке и впредь влачить жалкое существование…

И он всеми силами души противился этому.

Когда Анка позвала ужинать, он сердито посмотрел на нее и, ничего не сказав, пошел к отцу, чтобы перекатить его в столовую.

Ужин прошел очень оживленно: ксендз спорил с Зайончковским о политике, к нему присоединились пан Адам и Кароль, который безжалостно издевался над политическими взглядами Зайончковского, а заодно высмеивал оптимизм ксендза и со злостью обрушился на отца, заметив ему, что в нынешнее время первостепенное значение придается не пушкам, а дипломатии.

– Как бы не так! – сердито возразил старик. – Я могу привести тебе множество примеров, что прав всегда тот, у кого больше пушек и войска. Главное – сильная, хорошо обученная армия. Она – разум и душа государства.

– Нет, пан Адам, душа государства – справедливость, которой оно руководствуется в своих действиях.

– Государством правит желудок, его потребности, – сказал Кароль умышленно, чтобы досадить ксендзу; тот стал ему перечить, говоря, что все свершается по воле Божьей; она-то и есть воплощение справедливости, на том, дескать, мир стоит.

Каролю наскучили эти бесплодные рассуждения, и он замолчал, но, когда ксендз, отец и Зайончковский стали доказывать ему, что без Божьего соизволения на земле ничего не происходит, он не сдержался и злобно заметил: Конечно, объяснять происходящее в мире с помощью катехизиса проще простого, а порой так даже забавно.

– Кощунствуешь, сударь! Да, кощунствуешь и вдобавок еще нас оскорбляешь. Эй, Ясек, пострел, огоньку трубка погасла! – крикнул ксендз прерывающимся от возмущения голосом, и трубка задрожала у него в руке.

Он посасывал ее, но она не раскуривалась: мальчику никак не удавалось поднести к ней спичку, за что старик стукнул его чубуком по спине и продолжал убеждать Кароля.

– И вам не жалко покидать этот райский уголок? – вполголоса спрашивал Макс у Анки: они не принимали участия в общем разговоре.

Макса предмет спора нисколько не занимал, а девушка явно грустила.

Кароль в эти дни избегал ее, и эта перемена в нем наполнила ее смутной тревогой и предчувствием беды.

– Что, у Кароля какие-нибудь неприятности? – не отвечая на вопрос Макса и не поднимая головы, спросила она.

– Нет. А почему вы об этом спрашиваете?

– Мне так показалось. Правда, я забыла, как много хлопот у него с фабрикой… – прибавила она совсем тихо, словно хотела убедить в этом себя и рассеять тревожные подозрения.

Подняв голову, она исполненным беспокойства, любящим взглядом посмотрела на хмурое лицо Кароля, и от нее не укрылось, с какой злобой он поглядывает на ксендза.

– А как вы с усадьбой поступите?

– Дедушка хотел продать ее, но Кароль воспротивился, и я ему за это бесконечно благодарна. Мне так дорог этот дом, и я просто не могу себе представить, что в нем поселятся чужие люди. Ведь почти все деревья в саду и живая изгородь посажены матерью Кароля или мной. Представляете, как тяжело было бы навсегда расстаться со всем этим.

– Можно в другом месте купить усадьбу ничуть не хуже.

– Конечно, можно, только это будет уже не Куров. – Ее задело, что он не почувствовал и не понял, как она привязана к этому клочку земли, на котором выросла.

Ссора, вспыхнувшая снова между ксендзом и Зайончковским, заставила их замолчать.

– Послушай-ка, сударь, что я тебе скажу: по фамилии ты Зайончковский, а по прозванию – «Баранья голова»! – Ксендз вышел из себя и стукнул чубуком об пол. – Эй, Ясек, огоньку!

– Господи Иисусе, что он такое болтает! Томек, бестия, запрягай лошадей! – рявкнул Зайончковский, оборотясь к двери в кухню, где ужинал его кучер, и, не простившись, выбежал на крыльцо, надевая на ходу пальто, потом вернулся за шапкой, искал ее по всем комнатам, а найдя, ворвался в столовую.

– Благодарите Бога, что сутану носите, не то я бы вам показал, как обзывать меня «Бараньей головой»! в бешенстве крикнул он и стукнул кулаком по столу.

– Чай прольете, сударь, – спокойно сказал ксендз Шимон.

– Садитесь, соседушка! Ну есть ли из-за чего сердиться, – урезонивал Зайончковского пан Адам.

– Не сяду! Меня в этом доме оскорбляют, и ноги моей больше тут не будет!

– Не проливай чай, сударь, и езжай себе с Богом, – тихим голосом сказал ксендз, поднимая стакан, который подпрыгивал от ударов кулака.

– Иезуит! Ей-Богу, сущий иезуит! – заорал Зайончковский и, еще раз трахнув по столу, выскочил из комнаты.

Со двора, а потом с дороги донесся его голос и тарахтанье удалявшейся брички.

– Слыханное ли дело, из-за таких пустяков обижаться. Не человек, а порох!

– Вы, ваше преподобие, задели его за живое.

– Пускай не болтает глупостей.

– Каждый имеет право высказать свое мнение.

– Если оно совпадает с нашим, – язвительно ввернул Кароль.

– А ведь этот разбойник никак в самом деле уехал. Эй, Ясек, огоньку! – крикнул ксендз и вышел на крыльцо посмотреть вслед Зайончковскому. – Видали скандалиста! Накричал, выбранил меня и укатил, бестия.

– Вернется, это ведь не в первый и не в последний раз, – сказала Анка.

– Гм, вернуться-то он вернется, но что подумает о нас пан Баум.

– Подумает, что у вас хороший сон и аппетит и время вам некуда девать, коли тратите его на такое ребячество, – иронически заметил Кароль.

Ксендз посмотрел на него сердито, но уже в следующую минуту глаза его снова лучились добротой; выколотив и набив трубку, он подставил ее Ясеку: прикурить.

– А у тебя, сударь, наверно, зубы болят. Это к дождю…

Вскоре он простился и ушел.

Наступило долгое молчание.

Старик Боровецкий задремал в своем кресле.

Анка с прислугой убирала со стола, а Кароль, сидя в глубоком кресле и покуривая папиросу, насмешливо поглядывал на Макса, не спускавшего восторженных глаз с Анки.

Вскоре все разошлись по своим комнатам.

Максу постелили в гостиной, выходившей в сад.

Была чудная ночь. К проникновенно-печальным соловьиным трелям присоединились дрозды из приречных кустов, и каскад дивных звуков хлынул в тихую, волшебную июньскую ночь; от нагретой земли исходило тепло, на небе сияли звезды, благоухала росшая под самым окном сирень.

Максу не спалось.

Он открыл окно и, глядя в повитую туманом даль, думал об Анке. И вдруг услышал ее тихий голос.

Высунувшись в окно, он увидел ее сидящей на подоконнике во флигеле, который стоял под прямым углом к дому.

– Скажи, чем ты огорчен? – послышался молящий голос.

– Ничем я не огорчен, просто нервы расходились, – отвечал мужской голос.

– Поживи денька два-три дома и немного успокоишься.

В ответ послышалось невнятное бормотание. Потом Макс уже не мог разобрать слов: первый голос звучал так тихо, что его заглушало доносившееся с лугов кваканье лягушек, тарахтенье телег на дороге и птичье пение, которое становилось все громче.

В ярком лунном свете серебрился туман, кисеей затянувший землю; отливали серебром мокрые от росы листья.

– Ты слишком романтично настроена, – снова донесся недовольный мужской голос.

– Потому что люблю тебя. Потому что твои огорчения принимаю ближе к сердцу, чем свои собственные, и хочу, чтобы ты был счастлив.

– Нет, потому что, рискуя получить насморк, разговариваешь со мной через окно. Правда, соловьи поют и светит луна…

– Покойной ночи.

– Покойной ночи.

Окно захлопнулось, и за белой занавеской зажегся свет.

Кароль остался стоять на прежнем месте; чиркнув спичкой, он закурил, и к соломенной крыше потянулась тоненькая голубоватая струйка дыма.

Макс тоже закурил, стараясь не шуметь, чтобы не выдать своего присутствия.

Его разбирало любопытство, вернется ли Анка и о чем они будут говорить.

Он злился на Кароля.

Окно в комнате Анки было закрыто; за занавеской мелькала ее тень, поминутно приближаясь к окну. Может, он уловил бы и шорох ее шагов, но мешали соловьи и набежавший ветерок. Подувший откуда-то с лугов и болот, он всколыхнул темневшие стеной озими, пробрался крадучись в сад, зашумел в ветвях, раскачал кусты сиреней, зашуршал соломой на кровле, и на Макса повеяло теплым, влажным запахом хлебов.

– Завтра придет Карчмарек, ну тот, который у нас землю купить хочет, – опять послышался женский голос.

Макс засмотрелся в сад и не слышал, как открылось окно.

– Отец ведь не продаст.

– Но, может, тебе нужны деньги?

– Да, мне нужен миллион, – раздался насмешливый голос.

– Он согласен и на аренду, ему земля для зятя нужна.

– Поговорим об этом завтра.

– Выездных лошадей возьмешь в Лодзь или продашь?

– На что мне там эти старые клячи.

– Дедушка так привык к ним… – послышалось грустное сопрано.

– Ничего, отвыкнет. Все это ребячество. Может, ты и сад прикажешь перенести в Лодзь и своих коровушек, курочек, гусанек да поросяток возьмешь с собой. Словом, все хозяйство прихватишь.

– Напрасно ты думаешь, что твои насмешки помешают мне взять то, что я сочту необходимым.

– Не забудь и про фамильные портреты. Сенаторам Речи Посполитой негоже пылиться на чердаке, – с издевкой произнес мужской голос.

Женский голос не ответил.

Послышался тихий плач, а может, Максу показалось и это журчал ручей за садом.

– Анка, прости меня! Я не хотел тебя обидеть. У меня нервы расстроены. Прости! Не плачь, Анка!

Макс увидел, как Кароль спрыгнул в сад, из окна к нему протянулись две белые руки и головы их сблизились.

Больше он не смотрел и не слушал.

Закрыв окно, он лег, но заснуть не мог; ворочался с бока на бок, бормотал проклятья, курил, а сна не было ни в одном глазу. В кустах сирени громко щелкали соловьи, и ему чудилось, будто он слышит голоса Анки и Кароля.

«И о чем они так долго разговаривают?» – с раздражением подумал он и, чтобы убедиться, там ли еще они, встал.

Кароль стоял под Анкиным окном, но они говорили так тихо, что ничего нельзя было разобрать.

«Амурничают, спать не дают», – со злостью пробормотал Макс и со стуком захлопнул окно.

Но июньская ночь с ее кипучей весенней жизнью прогоняла сон.

Луна светила прямо в окно, наполняя комнату голубоватым сиянием, озаряла мягким светом спящий городишко с его пустынными улицами, раздольные, подернутые серебристым туманом поля с тихо колыхавшимися всходами. От лугов и болот, точно дым из кадильниц, поднимались беловатые испарения и устремлялись к темно-синему небу; в туманной мгле, в сонно шумящих, покрытых жемчужной росой хлебах неумолчно стрекотали кузнечики, и от этой мелодии – приглушенной, дробившейся на мириады звуков – звенел воздух; ее подхватывали лягушки, громко повторяя хором: «Ква-ква-ква!»

Когда они на миг умолкали, их сменяли другие голоса, доносившиеся с дальних болот, от заросших прудов, поблескивавших зеркалом вод, изрезанных золотистыми лунными дорожками, доносились они и с берегов ручьев, окаймленных клонившимся под тяжестью росы аиром, из желто-голубых от калужниц и незабудок оврагов, над которыми стояли старые, трухлявые ивы, чьи верхушки походили на огромные головы, точно густыми волосами покрытые молодыми побегами.

Отовсюду неслись таинственные крики, пение, шорохи, исполненные любовного томления звуки и, сливаясь воедино, слагали гимн во славу волшебной ночи.

В кустах сирени заливались соловьи, им вторили тысячи птичьих голосов; на лиственнице посреди двора клекотал аист, испуганно кричали болотные чайки, нежно щебетали ласточки в гнездах, шелестели хлеба, жужжали майские жуки, мычали коровы в хлевах, на далеких пастбищах ржали лошади.

Но вдруг все смолкало, и воцарялась такая немая, недвижная тишина, что казалось, слышно, как с листа на лист падает капля росы, как за садом лепечет ручей и тяжело вздыхает сама мать-земля.

После минутной тишины хор голосов зазвучал еще громче и оглушительней. Деревья, травы, всякая живая тварь пели проникновенную песнь любви, и, казалось, ветки, цветы, руки в страстном порыве тянулись друг к другу.

И овеянная благоуханием земля со всеми своими звуками: пением, бормотанием, шелестом, бьющей ключом жизнью, с искристым блеском и лучистостью, точно подхваченная неистовым вихрем любви и томлением по вечности, порожденными этой июньской ночью, бросилась, как в объятия, в темную разверстую бездну, усеянную холодными росинками звезд, таящую в себе мириады солнц и планет, – бездну глухую, таинственную и страшную.

Нет, Макс положительно не мог уснуть.

Под самым окном распевал соловей; сидя на покачивавшейся под ним ветке и ничего не слыша, он выводил дивные трели, и невыразимо чарующие звуки лились потоком, обрушивались каскадом, как жемчуг, сыпались на сад, на цветы. А из чащи ветвей сонно, апатично отвечала ему самочка.

– Чтоб тебя черт побрал с твоим писком! – рассердился Макс и швырнул в кусты башмак.

Соловей перепорхнул на другой куст, и когда Макс лег, вернулся на прежнее место и снова запел. Макса это привело в ярость, и, повернувшись к стене, он закутался с головой в одеяло, но заснул только под утро.

Этой ночью в куровской усадьбе никому, кроме пана Адама, не спалось.

В особенности Анке: разговор с Каролем не успокоил ее, а, напротив, только укрепил подозрение, будто он что-то от нее скрывает, но разве ей могло прийти в голову, что скрывает он свое безразличие к ней и с трудом делает вид, что любит ее.

Этого она никак не могла предположить, потому что сама любила со всей страстью, на какую способно двадцатилетнее сердце.

Не давали уснуть и думы об ожидавшей ее жизни в Лодзи, о том, что через месяц она покинет Куров, где прожито столько лет.

«Что я буду делать в городе?» – не давала ей покоя мысль. Но под утро донесшиеся со двора гоготание гусей, мычание выгоняемых на пастбище коров развеяли эти полусонные размышления.

И она тотчас встала.

Пан Адам уже разъезжал по двору в кресле с колесиками, которое толкал перед собой мальчишка-слуга. Заглянув в хлев и накричав на пастуха, старик засвистел, сзывая голубей. И они стаей слетелись к нему с голубятни, садились на плечи, на поручни кресла, кружились над ним, трепеща крыльями, воркуя и вырывая друг у друга горох, которым он каждое утро кормил их.

– Марш, марш вперед! Тра-та-та! Валюсь, встать в строй! В атаку! – Окруженный шумливой белоснежной стаей, скомандовал он и запел: – «Жил-был у бабушки серенький козлик, вот как, вот как, серенький козлик!» Валюсь, в сад! – приказал он, отмахиваясь шляпой от голубей, которые летели за ним и садились на кресло. – Пошевеливайся, бездельник!

– А я что делаю? – сонным голосом отвечал подросток, кативший кресло между рядами цветущих яблонь; огромными букетами стояли они на фоне зеленой травы, окутанные розовой дымкой и оглашаемые гудением пчел, которые, как ржавые пули, перелетали с цветка на цветок.

На вишнях пели иволги, самозабвенно клекотал аист, стоя в гнезде с запрокинутой чуть не на спину головой.

– Скажи-ка, Валюсь, яблочки нынче уродятся?

– Уродятся, как не уродиться.

– Ну, пошевеливайся!

– А я что делаю?

– И груши?

– Уродятся, с чего бы им не уродиться.

– А обрывать их станешь, каналья?

– Я не рвал их, – буркнул мальчишка, как видно, недовольный тем, что ему об этом напомнили.

– А кто в прошлом году дюшесы съел?

– Михал Францишков, не я!

– Знаю, знаю, не то досталось бы тебе, не приведи Господь! «Жил-был у бабушки серенький козлик»… – пропел он и свистнул дрозду в клетке, вывешенной за окно.

Дрозд встрепенулся, прислушиваясь, высунул головку из-под крыла, повертел ею в разные стороны и, вспорхнув на верхнюю жердочку, ответил своему хозяину веселым свистом, но тотчас смолк, – из монастыря, чьи башни и окна виднелись над плоскими городскими крышами, поплыл чистый дробный звон колокола.

– Валюсь, в монастырь! К отцу Либерату! А ну пошевеливайся, бездельник!

– И так тороплюсь, аж ноги посбивал.

Тропинка вывела их из сада на берег речки, и они покатили среди полей, над которыми клочьями муслина висел поредевший туман; сквозь него виднелись причудливые, зигзагообразные линии, – это ласточки, громко щебеча, прочерчивали их по небу.

По лугу с важностью расхаживал аист, погружая длинный клюв в зеленую траву, и, поймав лягушку, поднимал кверху голову и с наслаждением проглатывал ее.

Голубой лентой вилась быстрая речка, которую морщила серебристая рябь, подступая к берегам, окаймленным незабудками и шильником, своими голубыми и желтыми глазками глядевшими в воду, а там на мелизне проплывали вереницы светло-желтых пескарей, под листьями кувшинок, зелеными ладошками лежавшими на воде, хоронились щуки с заостренными головами и зеленоватыми спинами. Эти хищные обитатели тихой заводи пулей проносились сквозь стаю рыб, на лету проглатывая пескаря или плотву, и так же быстро скрывались в прибрежных зарослях красноватой арники, в тени цветущей черемухи, которую душил в объятиях хмель, чьи плети, как растрепавшиеся зеленые косы, дрожали на быстрине.

Потом они ехали задами городка; тропинка петляла между цветущими садами и источавшими запах лука огородами. Там на межах паслись бородатые козы, на кустах крыжовника и покосившихся плетнях проветривались перины.

Миновав сад за монастырской стеной, Валюсь вкатил кресло в каменное строение.

В коридоре было тихо и безлюдно.

В окна задувал ветер, и кустарник протягивал из монастырского сада зеленые ветки.

В саду, кроме нескольких ореховых деревьев, затенявших во втором и третьем этажах окна келий, все заросло травой и сорняками, среди которых печально покачивались белые головки нарциссов.

– Слава Иисусу! – сказал пан Адам, подъехав к одному из окон.

– Во веки веков! – отвечал, остановясь и держась за стену отец Либерат, худой, согбенный старик в черно-белой сутане доминиканца.

Он поднял блеклые глаза и отсутствующим взглядом долго смотрел на пана Адама, словно не узнавая.

– Как здоровье? Отец Шимон говорил вчера, будто получше…

– Нет… не лучше, – прошептал бескровными губами монах.

Его лицо – высохшее, серое, под стать окружающим стенам – осветило подобие улыбки.

– Может, пожалуете к нам сегодня на обед?

– Нет, нет! Я уже не могу ничего есть и живу ожиданием смерти. Не сегодня завтра помру…

– Разве можно так говорить! – горячо запротестовал пан Адам.

Монах улыбнулся и, водя по щеке веточкой цветущей сирени и вдыхая ее запах, глухо прошептал:

– Смерть уже рядом. – И прибавил громче: – Она во мне!

Пан Адам отшатнулся, а Валюсь от страха перекрестился.

– Сегодня ночью ко мне приходил приор, понизив голос, продолжал монах.

– Господи Иисусе! Это вам привиделось. Ведь приор лет пятнадцать как помер.

– Приходил. Я его видел! Помолившись на хорах, возвращался я к себе и вижу: идет он по коридору, стучится в каждую келью и из каждой кто-то отвечает ему, а он идет дальше, словно сзывает всех. На повороте я потерял его из вида, а когда лег, услышал стук в дверь. Открыл: он стоит посреди коридора, подняв руку, и, пристально глядя на меня, говорит: «Идем!»

Я последовал за ним, он повел меня по всем переходам, и из всех келий выходили монахи, направляясь в трапезную; там набилось уже много народу, но монахи продолжали прибывать. Наконец собрались все, кто жил в монастыре с самого его основания.

Древний старец выкликал по книге имена, и монахи по очереди подходили к нему. Он вырывал страницу с именем, она загоралась и огненным шаром вылетала в окно, а монах исчезал. Когда я остался один, он произнес: «Отец Либерат».

– Иди! – шепнул мне приор.

– Последний, – сказал старик и стал медленно выдирать страницу, так медленно, будто жизнь из меня выдирал.

– Последний! – повторил приор и, оглядев трапезную, посмотрел на меня, поцеловал в лоб и прошептал еще раз: – Иди!

– Иду, Господи, призывающий меня. Иду… – шептал монах, устремив взор на клочок голубого неба над садом; скрещенные на груди руки и мертвенная бледность придавали ему сходство с изваянием.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю