Текст книги "Земля обетованная"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 40 страниц)
– Сами театры виноваты – вместо того, чтобы существовать лишь для немногих, они распахивают двери перед всеми, у кого есть деньги, чтобы купить себе место, – пробормотал Боровецкий, не в силах сдержать язвительной усмешки.
– Что за вздор! И слушать не желаю. – Старик сердито ударил палкой по головешке, так что искры посыпались на пол.
– Простите, пан президент, я, пожалуй, пойду, – сказал оскорбленный этими словами Боровецкий, поднимаясь со стула.
– Да нет, посидите, сейчас будет обед. Нечего вам обижаться, вы же знаете, как я вас ценю, вы исключение среди поляков. Кнолль все вам рассказал?
– О последних банкротствах.
– Да, да… Он поехал по срочному делу, и я как раз хотел просить вас заменить его на время отсутствия. А в печатном цехе вас заменит Муррей.
– Я согласен, а что до Муррея, он человек очень способный.
– И глупый. Ну, садитесь же. Я поляков люблю, но с вами просто нельзя разговаривать, чуть что, вы уж обиделись, и крышка. Спокойней, пан Боровецкий, спокойней, не забывайте, что вы мой служащий.
– Вы, пан президент, слишком часто мне об этом напоминаете, чтобы я это мог забыть хоть на минуту.
– Вы полагаете это излишним? – спросил Бухольц, глядя на Кароля с добродушной ухмылкой.
– Смотря для кого и смотря где.
– Вот дал бы я вам лошадей, и попробуйте ими управлять без кнута и поводьев.
– Сравнение удачное, но только как сравнение его вряд ли можно применять ко всем, кто у вас работает.
– А я и не применяю его ни к вам, ни к некоторым – заметьте, я говорю «некоторым» – вашим сотрудникам, а только к черной рабочей массе…
– Но рабочая масса, они ведь люди.
– Нет, быдло, быдло! – вскричал Бухольц, изо всех сил ударяя палкой по табурету. – Не смотрите на меня так, я имею право это говорить, я их всех кормлю.
– Это верно, но за эту кормежку они честно трудятся, они ее зарабатывают.
– Да, зарабатывают у меня, это я им даю заработок, они мне ноги должны целовать. Не дал бы я им работы, тогда что бы они делали?
– Нашли бы себе работу в другом месте, – возразил Боровецкий, начиная злиться.
– Они сдохли бы с голоду, пан Боровецкий, как собаки.
Боровецкий уже не спорил, его раздражала глупая спесь Бухольца, который, однако же, среди лодзинских фабрикантов выделялся своим умом и образованностью, а такой простой вещи не понимал.
– Пан президент, я как раз шел к вам с пилюлями, когда явился Аугуст.
– Молчи! Еще целых две минуты. Погоди! – резко остановил Бухольц своего придворного лекаря, который был слегка смущен подобным приемом, однако послушно остановился в нескольких шагах от двери и ждал, обводя испуганным, беспокойным взглядом лицо Бухольца; а тот, хмуро уставясь на старинные серебряные часы, сидел молча.
– Ты, Хаммер, смотри у меня, я тебе плачу, и хорошо плачу, – произнес Бухольц после паузы, все еще глядя на часы.
– Пан президент!
– Тихо, когда Бухольц говорит! – со значением прервал его старик, грозно на него глянув, – Я человек пунктуальный, велели мне принимать пилюли каждый час, я и принимаю каждый час. Вы, пан Боровецкий, наверно, очень здоровый человек, по вас видно.
– Да уж такой здоровый, что, посиди я у вас на фабрике, в печатном цеху, еще два года, не миновать мне чахотки. Доктора меня уже предупреждали.
– Два года! За два года еще можно вон сколько товара напечатать. Давай, Хаммер!
Хаммер благоговейно отсчитал пятнадцать гомеопатических пилюль в протянутую ладонь Бухольца.
– Побыстрее! Денег стоишь ты мне, как хорошая машина, а еле шевелишься, – прошипел Бухольц и проглотил пилюли.
Лакей подал ему на серебряном подносе стакан с водой, чтобы запить лекарство.
– Он назначил мне принимать белый мышьяк, какой-то новый метод лечения. Что ж, посмотрим, посмотрим.
– Я уже замечаю большое улучшение вашего здоровья, пан президент.
– Молчи, Хаммер, тебя никто не спрашивает.
– И давно вы, пан президент, лечитесь мышьяком? – спросил Боровецкий.
– Третий месяц травят меня. Можешь идти, Хаммер! – свысока бросил он.
Доктор поклонился и вышел.
– Терпеливый человек ваш доктор, нервы у него, видно, крепкие! – засмеялся Боровецкий.
– А я их укрепляю деньгами. Я ему хорошо плачу.
– По телефону спрашивают, здесь ли пан Боровецкий. Что ответить? – доложил, стоя в дверях дежурный помощник Бухольца.
– Разрешите, пан президент?
Бухольц небрежно кивнул.
Кароль спустился вниз, в домашнюю контору Бухольца, где стоял телефон.
– Боровецкий слушает. Кто говорит? – спросил он, поднося трубку к уху.
– Это Люция. Я люблю тебя! – донеслись до него отрывистые, приглушенные расстоянием слова.
– Сумасшедшая! – иронически усмехаясь, прошептал он в сторону. – Добрый день!
– Приходи вечером в восемь. Никого не будет. Приходи. Жду. Люблю тебя. Целую. До свидания.
Он и впрямь услышал сквозь треск в трубке чмокающий звук поцелуя.
Телефон умолк.
«Сумасшедшая! Трудно с ней придется, такую пустяками не удовлетворишь», – думал он, поднимаясь наверх; столь оригинальное доказательство любви скорее огорчило его, чем обрадовало.
Бухольц, сидя глубоко в кресле и положив палку на колени, перелистывал толстую, испещренную цифрами брошюру, чтение которой так его увлекло, что он безотчетно прихватывал нижней губою коротко подстриженные усики, что среди фабричных называлось «сосет нос» и было признаком глубочайшей сосредоточенности.
Кипа писем и всяческих бумаг лежала перед ним на низком столике – вся сегодняшняя почта, которую он обычно разбирал сам.
– Помогите мне, пан Боровецкий, рассортировать письма, вот сразу же и замените Кнолля, да, кстати, я хочу вас немного развлечь.
Боровецкий посмотрел на него вопросительно.
– Письмами. Посмотрите, о чем и как мне пишут.
Он засунул брошюру за спину.
– Давай, болван!
Лакей сгреб все бумаги со столика и высыпал ему на колени.
Бухольц с поразительной быстротой осматривал конверты и бросал их за спину с пояснениями:
– Контора!
Лакей ловил на лету большие конверты с печатями разных фирм.
– Кнолль! – То были письма с адресом зятя.
– Фабрика!
– Управление! – Железнодорожные накладные, требования, счета, переводные векселя.
– Печатный цех! – Прейскуранты на краски, образцы красок на тонком картоне и образцы узоров.
– Больница! – Письма в фабричную больницу и докторам.
– Мериенхоф! То есть в управление земельными владениями, находившееся при главном фабричном управлении.
– Личные!
Эти письма были под вопросом и отправлялись на стол Бухольца, либо их забирал Кнолль.
– Не зевай, болван! – крикнул Бухольц, ударяя палкой позади кресла, так как услышал, что письмо упало на пол; и опять продолжал бросать письма, отрывисто, коротко называя адресата.
Лакей едва успевал ловить конверты и опускать их в отверстия шкафчика с соответствующими надписями, – они падали по трубам вниз, в домашнюю контору, откуда их сразу же развозили и разносили по назначению.
– А теперь позабавимся! – пробурчал Бухольц, покончив с сортировкой; на коленях у него осталось всего с десяток конвертов различного формата и цвета. – Берите, читайте.
Кароль вскрыл первый попавшийся конверт из плотной бумаги, украшенный монограммой, и вынул пахнущий фиалками листок, исписанный изящным женским почерком.
– Читайте, читайте, – повторил Бухольц, видя, что Боровецкий из скромности колеблется.
– «Ясновельможный пан президент! – начал Кароль. – Ободренная Вашей репутацией и почтением, с которым все страждущие произносят Ваше имя, я обращаюсь к Вам с нижайшей просьбой о помощи, обращаюсь без страха, ибо знаю, что Вы, благодетель, никогда не оставите мою просьбу без ответа, как никогда не оставляли без своей поддержки и опеки горе людское, сиротские слезы, страданья и беды. О Вашем добром сердце знают во всей стране, да, знают!
Бог ведает, кому давать миллионы!»
– Ха, ха, ха! – рассмеялся Бухольц тихо, но так искренне, что слезы на глазах показались.
– «Несчастья преследовали нас – град, мор, засуха, огонь довели до окончательного разорения, и теперь мой муж, от всего этого разбитый параличом, угасает».
– Пускай сдохнет! – жестко бросил Бухольц.
– «А я и четверо детей умираем с голоду. Вы поймете весь ужас моего положения, ужас того, что я решилась на такой шаг, я, воспитанная в другом кругу, женщина из хорошего общества, вынуждена унижаться, и не ради себя – я-то скорее умерла бы с голоду, – но ради четверых невинных деток!»
– Довольно, это скучно. Чего ж она хочет, наконец?
– Занять денег, чтобы открыть лавку, тысячу рублей, – сказал Кароль, торопливо пробежав конец письма, написанный все в том же фальшиво-жалобном стиле.
– В огонь! – коротко скомандовал Бухольц. – Читайте другое.
Следующим было написанное старательным каллиграфическим почерком письмо вдовы чиновника, имевшей шестерых детей и сто пятьдесят рублей пенсии; она просила отдавать ей на комиссию фабричные отходы, дабы она могла растить своих детей добрыми гражданами.
– В огонь! Великая для меня потеря, если они вырастут ворами.
Затем было не слишком грамотное письмо шляхтича на бумаге, пахнувшей селедкой и пивом, – видно, сочиненное в каком-нибудь захолустном трактире; шляхтич этот напоминал, что некогда имел удовольствие познакомиться с Бухольцем, продавая ему пару лошадей.
– Слепых!.. Знаю его, каждый год пишет, когда приближается апрельская выплата, не читайте дальше, я и так знаю, что там, – просьба о деньгах и напоминание, что шляхтич шляхтича должен выручать! Дурак! В огонь!
Остальные письма были подобного содержания: от вдов с детьми и без детей, от женщин с больными мужьями или матерями, от сирот, от покалечившихся на фабрике, от ищущих работу, от техников, инженеров, различных изобретателей, обещавших совершить переворот в хлопчатобумажной промышленности, а покамест просивших займа для окончания учебы и своей модели; было даже любовное письмо, излияния некой старой знакомой, которая и в нынешних бедствиях не могла забыть минувшего счастья.
– В огонь! В огонь! – восклицал Бухольц, трясясь от смеха и не желая слушать эти напыщенные, патетические тирады, заклинания, мольбы, завершавшиеся просьбами о деньгах.
– Вот видите, пан Боровецкий, как люди меня почитают, как любят мои рубли!
Были также письма с самой гнусной бранью.
Кароль остановился, не зная, читать ли их.
– Читайте, пусть ругают, мне это нравится, по крайней мере написано искренне и часто куда забавней, чем прочие.
Кароль взял письмо, начинавшееся словами: «Главарь лодзинских грабителей», – далее шел богатый набор проклятий и ругательств, самые мягкие из коих звучали так: «Немецкая свинья, подлец, преступник, пиявка, подлый пес, картофельная душа». И заканчивалось оно такой фразой: «Если Божья месть тебя минует, то не минует кара людская, ты, подлый пес и угнетатель». Подписи не было.
– А он не лишен юмора. Ха, ха, ха, веселая скотина!
– Знаете, пан президент, я уже сыт по горло, надоело.
– Нет, читайте, пейте ведрами злобу людскую, это хорошо отрезвляет. Это неотъемлемая черта психологии Лодзи и вашего разгильдяйства.
– Но ведь не все такие письма – от поляков, есть и по-немецки написанные, даже большинство немецких.
– Это и доказывает, что все они от поляков. У вас хорошие способности к языкам и к попрошайничеству, это вы делаете хорошо, – многозначительно произнес Бухольц.
Кароль поднял на него глаза, метавшие зеленые искры гнева и ненависти, но продолжал читать; теперь это был донос на главного кладовщика, что он крадет товар.
– Дайте сюда, надо это проверить.
И Бухольц сунул письмо в карман.
Были еще жалобы на мастеров, были угрозы уволенных с работы, были и доносы, вроде того, что кто-то сказал про Бухольца «Свинья с заплывшими газами» или «Старый вор»; это было написано карандашом на клочке оберточной бумаги.
– Дайте-ка сюда, это важный, очень ценный документ, надо знать, что обо мне говорят мои люди, – презрительно усмехнулся старик. Вы, может, думаете, что я каждый день читаю такие письма? Ха, ха, ха. Аугуст ими разжигает дрова в печке, хоть такая польза от этой белиберды.
– И в то же время вы ежегодно даете несколько тысяч рублей на общественные нужды.
– Даю, даю, у меня же их из горла выдирают, надо кинуть кость этим нищим, надо, чтоб оставили в покое.
– Прежний принцип «дворянство обязывает» изменился теперь миллионы обязывают.
– Глупый принцип, нигилистический. Какое мне дело, что они подыхают с голоду? Пускай подыхают. Так уж устроено, что некая часть человечества должна жить в бедности. Мне-то никто не дал ни гроша, самому надо было все добывать, зарабатывать, так почему же я обязан давать другим? За что? Пусть кто-нибудь докажет мне, что я должен это делать. И кому давать? Господам, которые растранжирили свое состояние, чтоб их черти побрали. Тут у вас все хотят брать, а работать никто не хочет. Мог ведь кто-нибудь из ваших вот так, как я, приехать в Лодзь да взяться за работу, глядишь, и составил бы себе, как я, состояние. А почему этого не случилось? Да потому, что вы все в то время делали у нас революцию… Хо, хо! Донкихоты! – презрительно плюнул он, причем плевок попал на его ноги, и еще долго смеялся, чрезвычайно довольный своим рассуждением.
Кароль ходил по кабинету, ему не хотелось говорить, в душе закипал гнев, однако он молчал, стараясь не подавать виду, ибо знал, что Бухольца не переубедит, и не желал его рассердить.
Бухольц заметил, что Боровецкого от его речей коробит, и именно поэтому говорил все более неприятные вещи, нарочно подвергая его этой пытке, – старик получал истинное удовольствие, если мог кого-то помучить, наплевать в душу.
Он почти лежал в кресле, причем ноги его чуть ли не жарились в печке, куда непрестанно подбрасывали дрова, а сам он все ворошил жар своей палкой; изжелта-серое его лицо вызывало в уме образ разлагающегося трупа, но кроваво-красные глаза горели злобой и издевкой. Круглый лысый череп с остатками седых волос выделялся на темном фоне кресла.
Бухольц говорил, не закрывая рта, изрыгал все более страстную и беспощадную хулу на весь мир. Словно идол, укутанный в тряпье и лохмотья, почиющий в своем капище на миллионах и благодаря им всесильный, он все высмеивал, потешался над слабостью, издевался над чувствами, презирая в человечестве все, что не владеет миллионами.
Поток его речей наконец остановил лакей, доложив, что обед подан.
Двое слуг подняли его с креслом и понесли в столовую, находившуюся в другом конце дома.
– А вы умеете слушать, вы умный человек! – обратился Бухольц к шедшему рядом Каролю.
– Все, что вы говорили, было весьма интересно и поучительно для меня как материал к вопросу о патологиях миллионеров, – серьезно ответил Кароль, глядя Бухольцу в глаза.
– Эй, ты! Не наклоняй! – рявкнул Бухольц на лакея, который держал кресло с левой стороны, и ударил его палкой по голове. – Пан Боровецкий, я вас весьма уважаю! Вашу руку! Мы друг друга понимаем, мы с вами прекрасно поладим, и вы можете рассчитывать на меня.
Жена Бухольца уже была в столовой и, когда кресло с мужем поставили у стола, поцеловала его в голову, подставив свою руку для поцелуя, и села напротив.
Доктор тоже был здесь, он первый подошел к Боровецкому и представился.
– Хаммерштейн, доктор Юлиус Густав Хаммерштейн, – внушительно повторил он, оглаживая длинную светло-русую бороду, падавшую на грудь.
– Доктор – приверженец гомеопатии и вегетарианства. Болван стоит мне четыре тысячи рублей в год, выкуривает мои дорогие сигары и обещает, что либо вылечит меня, либо я помру…
Доктор хотел что-то возразить, но хозяйка тихим голоском пригласила приступить к обеду, который уже начали разносить лакеи.
Беседа шла по-немецки.
– Вы не вегетарианец? – спросил Хаммерштейн, вытаскивая бороду из-под салфетки, которую повязал.
– Нет, я себя ни в чем не ограничиваю, – довольно резко ответил Кароль – расплывшаяся фигура доктора, его большой живот, крупное лицо и огромная лысая голова, блестевшая как начищенная сковородка, вызывали у него отвращение.
Хаммерштейн досадливо поморщился, бросил презрительный взгляд через выпуклые голубые стекла очков и сухо сказал:
– Всякая истина вначале подвергается осмеянию.
– Много у вас последователей в Лодзи?
– Он сам да мои собаки, только они запаршивели, потому что он запретил давать им мясо, – издевался Бухольц, который за столом ничего не ел, кроме овсяной каши с молоком.
– И в Лодзи, и во всей Польше – сплошь дикари!
– Потому вы и приехали? Отличное поприще для апостолов!
– Я написал книгу о вегетарианстве под названием «Натуральное питание», могу вам прислать.
– Благодарю, прочту с интересом, но сомневаюсь, чтобы в моем лице вы приобрели нового адепта.
– Пан президент сперва говорил то же самое, а теперь…
– А теперь, мой Хаммер, ты совсем поглупел, раз этого не понимаешь, – когда человек болен и вся дурацкая медицина ему не может помочь, он готов ездить к знахарям, к ксендзу Кнейпу и даже прибегнуть к твоему электрически-гомеопатически-вегетариански-мышьяковому методу.
– Потому что только он помогает, ибо принцип гомеопатии «similia similibus curantur» [14]14
подобное излечивается подобным (лат.).
[Закрыть]– это принцип, наиболее соответствующий человеческой природе, единственно верный принцип. Пан президент может на своем опыте подтвердить это.
– До сих пор – да, но, если мне станет хуже, ты, доктор, можешь быть уверен, что я тебя отколочу своей палкой и велю спустить тебя с лестницы вместе с твоей дуростью.
– Кто возвещает новую истину, тому награда мученичество, – сентенциозно изрек доктор, дуя на молоко.
– Какое там мученичество! Ты получаешь в награду четыре тысячи рублей, и физиономия у тебя сияет от жира, как фонарь.
Доктор возвел глаза к потолку, словно призывая его в свидетели своих страданий, потом снова принялся за кашу с молоком.
Перед ним поставили тарелку салата с оливковым маслом и другую – с картошкой.
Все молчали.
Лакеи двигались бесшумно, будто тени, следя, кому что подать.
Один из них стоял позади Бухольца и мгновенно подавал ему то, на чем останавливался взгляд хозяина.
– Болван! – то и дело ворчал Бухольц, когда лакей запаздывал или неловко подавал.
Супруга его сидела на другом конце стола, совершенно не принимая участия в разговоре.
Она ела очень медленно, пережевывая пищу передними зубами, улыбалась бледными, как у восковой маски, губами и, окидывая Боровецкого мертвенным взглядом, то и дело поправляла кружевной чепчик, прикрывавший ее седые волосы, гладко зачесанные над желтым, сморщенным лбом и запавшими висками, и ласкала маленькой сухой желтой рукой попугая, висевшего на подлокотнике кресла наподобие пучка разноцветных перьев.
Когда надо было отдать распоряжение лакею, она подзывала его кивком и шептала на ухо или указывала пальцем. Чем-то она напоминала мумию и, казалось, сохранила способность лишь к некоторым простейшим механическим движениям.
Обед был весьма скромный, на немецкий лад. Мало мяса и много овощей.
Посуда самая невзрачная: не очень новые тарелки из потрескавшегося фарфора с голубками по краю.
Одному лишь Боровецкому подали коньяк и несколько сортов вина, сам Бухольц наливал ему, приговаривая:
– Пейте, пан Боровецкий, это хорошее вино.
Обед завершался в скучном молчании.
В столовой царила гнетущая тишина, лишь по временам попугай, которому не удавалось ничего стащить со стола, выкрикивал: «Болван!», повторяя словечко Бухольца в адрес лакея. И каждое слово, каждый звук отдавались гулким эхом в огромной столовой, где могло поместиться человек двести, обставленной темными дубовыми резными поставцами в старонемецком стиле и такими же табуретами.
Большое венецианское окно выходило на фабричную стену и света давало не много – был освещен лишь тот конец стола, у которого сидели обедающие, а все прочее тонуло в рыжеватой полутьме, из которой как черные тени появлялись лакеи.
Но вот лучи солнца пробились с одной стороны окна, и на половину стола легла полоса багряного предзакатного света.
– Опусти штору! – крикнул Бухольц, который не любил солнце и с удовольствием смотрел на засиявшую электрическими лампочками люстру.
Наконец обед кончился, к удовольствию Кароля, которого от этой тишины и скуки клонило ко сну.
Пани Бухольц снова поцеловала мужа в голову, подставив ему руку для поцелуя, затем автоматическим движением протянула ее Боровецкому, после чего он уже долго не сидел обменялся несколькими фразами с доктором и, так как Бухольц задремал в кресле, ушел, не простившись с ним.
Столовая опустела, остался только спавший в кресле Бухольц да лакей, который неподвижно стоял поблизости, не сводя с него глаз, готовый по первому кивку исполнить его волю.
Очутившись на улице, на свежем воздухе, выйдя на яркий солнечный свет, Боровецкий вздохнул с чувством огромного облегчения.
Он отослал ожидавший его экипаж Бухольца и пошел пешком – пересек парк и возле фабрик свернул с Пиотрковской на узкую немощеную улочку, которая вела за город и по одной стороне которой стояли длинные, мрачные рабочие казармы.
Их безобразный вид нагонял тоску.
Большие трехэтажные каменные коробки без каких-либо украшений, с голыми кирпичными стенами неприятно красного цвета, изгрызенными непогодой, высились на улице, покрытой зловонной грязью; ряды окошек, в которых кое-где белела занавеска или стоял горшок с цветами, глядели на могучие корпуса фабрики, расположившейся по другую сторону улицы за высоким забором и шеренгой тополей-великанов с сухими верхушками, стоявших будто грозные скелеты и отделявших унылые казармы от фабричных корпусов, которые в тишине воскресного отдыха, онемевшие, безмолвные, но могучие, выгревали на весеннем солнце свои безобразные телеса и хмуро поблескивали тысячами окон.
Боровецкий шел вдоль домов по узким мосткам и камням, местами совершенно тонувшим в грязи, на поверхности которой, как по воде, ходили волны, и брызги летели в окна первых этажей, в двери, за которыми в сенях и коридорах слышались детские голоса.
За домами тянулся длинный сад, отделенный дорогою от обширных пустырей, в глубине которых виднелись вдали красные стены фабрик и разбросанные в беспорядке одинокие постройки. С этих пустырей дул холодный, сырой ветер, он шелестел листьями живой изгороди из грабов – засохшие, желтые, они тряслись при каждом порыве ветра и падали на черные, раскисшие тропинки сада.
В саду стоял двухэтажный дом, где жил помощник Кароля Муррей; в этом доме и Каролю предлагали от фабрики квартиру – весь второй или первый этаж на выбор, но у него было непреодолимое отвращение к этому унылому месту.
С одной стороны окна дома выходили на дворы рабочих казарм, с фасада они глядели в сад и на фабрику, а по левую сторону дома, как и перед фасадом, тянулась последняя улица окраины, также немощеная, с глубокими канавами, вдоль которых росли старые, умирающие деревья, все больше клонившиеся, подмываемые потоками грязной воды с соседних фабрик; за деревьями простирался большой пустырь с множеством ям, луж гнилой воды, окрашенной отходами из белильни, с кучами мусора, который вывозили сюда из города; виднелись там и развалины кирпичных печей, и засохшие деревья, остатки загонов для скота, кучи оставленной с осени глины, дощатые хибарки и небольшие мастерские, примыкавшие к лесу, который поражал видом здоровых красноватых стволов и четкими, ровными очертаниями.
Боровецкий терпеть не мог этот лодзинский пейзаж, он предпочитал жить в наемной и не слишком удобной квартире, зато в самом центре города и с друзьями, с которыми его соединяли не столько дружеские чувства, сколько многолетнее знакомство и привычка. Они жили вместе в годы учебы в Риге, вместе ездили за границу и несколько лет тому назад вместе оказались в Лодзи.
Боровецкий был химиком, специалистом по краскам, Баум изучил ткацкое и прядильное производство, а Вельт кончил торговые курсы. В Лодзи их насмешливо называли «Вельт и два больших Б», или «Баум и К°», или «Три лодзинских брата».
Муррей выбежал в сад ему навстречу, вытирая на ходу руки – они у него всегда были потные – большим, как простыня, желтым фуляром.
– Я думал, вы уже не придете.
– Но я ведь обещал.
– А у меня сейчас один молодой варшавянин, который недавно приехал в Лодзь.
– Кто же это? – равнодушно спросил Боровецкий, снимая пальто в передней, увешанной до потолка гравюрами, в основном изображавшими обнаженных женщин.
– Он коммерсант, хочет открыть здесь агентство.
– Черт побери, из десяти уличных встречных шестеро это приезжие, желающие открыть агентство, а девять желают нажить миллионы.
– Но в Лодзи это часто случается.
– Хорошо, если бы эти приезжие были настоящей «краской», а то ведь самая никчемная «протрава».
Варшавянин, по фамилии Козловский, небрежно поднялся с кушетки, чтобы поздороваться, и затем тяжело опустился. Он пил чай, который наливал ему из самовара Муррей.
Завязался оживленный разговор: Муррей утром побывал в городе и теперь рассказывал о последствиях банкротств.
– Больше двадцати фирм полетят к черту сразу же, а скольким устроят кровопускание, это пока неясно. Во всяком случае, Волькман шатается. Гросман, зять Грюншпана, подсчитывает свои капиталы, а о Фришмане говорят, что он только ждал случая и теперь поспешил объявить себя банкротом – боялся, как бы не помешали, а ему необходимо что-то получить, чтобы выплатить зятю приданое. Ходит слух, что и Травинский нынче бегает по банкирам, что-то с ним худо. Да вы же его знаете, пан Боровецкий.
– Наш приятель по Риге.
– Вижу, у вас тут настоящие Содом и Гоморра! – воскликнул Козловский, размешивая сахар.
– А в Варшаве что слышно? Все «Микадо» в моде? – насмешливо спросил Кароль.
– О, это давным-давно отошло.
– Признаюсь честно, я не au courant [15]15
в курсе (фр.).
[Закрыть]варшавских новинок.
– Да, вижу. Теперь у нас гремит «Продавец птиц», потрясающая штука! «Ну еще, ну еще, пой скорей песнь свою, соловей», – негромко, но с чувством пропел Козловский. – А еще доложу вам, что Чосновская просто божественна.
– Кто эта дама?
– Вы не знаете? Нет, в самом деле не знаете? Ха, ха, ха! – расхохотался во все горло варшавянин.
– Пан Роберт, покажите мне вашу новую мебель, попросил Кароль.
Они пошли на другую половину квартиры.
– Да тут у вас целый мебельный магазин! – с удивлением воскликнул Кароль.
– А ведь красиво, правда? – с горделивым самодовольством спросил англичанин; его светлые глаза сияли, большой рот еще больше растягивался в невольной улыбке, когда он показывал свои приобретения.
В маленькой уютной гостиной, устланной светло-сиреневым ковром, стояла мебель с желтой обивкой. Портьеры также были желтые.
– Чудесное сочетание! – восхитился Кароль, любуясь приятной гармонией красок.
– А ведь красиво, правда? – повторял с сияющим лицом хозяин, вытирая руки, прежде чем тронуть шелковые занавески.
Его горб подрагивал, отчего сюртук на спине задирался, и Муррей ежеминутно его одергивал.
– А это будет ее комната, ее будуар, – прошептал он с благоговением, вводя гостя в небольшую комнатку с изящной мебелью и множеством фарфоровых безделушек.
У окна, в большой позолоченной жардиньерке, красовался целый букет разноцветных гиацинтов.
– Да вы, я вижу, ни о чем не забыли.
– Так я же все время об этом думаю! – с жаром произнес Муррей, вытер руки, одернул сюртук и уткнул свой длинный костлявый нос в цветы, жадно вдыхая их аромат.
Он еще показал Каролю спальню и небольшую заднюю комнатку.
Все было обставлено так же изящно и комфортабельно, всюду чувствовалась рука знатока и человека, влюбленного в свою будущую супругу.
Они возвратились в гостиную, Кароль с удивлением смотрел на Муррея.
– Видимо, вы ее сильно любите, – сказал он.
– О да, очень, очень люблю! Если бы вы знали, сколько я о ней думаю!
– А она?
– Тише, об этом не будем говорить! – поспешно прошептал Муррей, смущенный таким вопросом, и, чтобы скрыть волнение, принялся смахивать с кресла несуществующие пылинки.
Кароль умолк, закурил папиросу. Чувствуя, что его одолевает дремота, и поудобней усевшись в кресле, он то прикрывал глаза, то поглядывал в окно на синее небо, на фоне которого вдали чернели силуэты фабричных труб.
Тишина действовала усыпляюще.
Муррей все вытирал руки, одергивал сюртук, а не то поглаживал ладонью удлиненный бритый подбородок, разглядывая узоры ковра, бледные маргаритки в его центре.
– «Ну еще, ну еще, пой скорей песнь свою, соловей!» – Козловский вполголоса напевал в соседней комнате, и тихие звуки фортепьяно, будто нежная бисерная роса, рассыпались по гостиной.
Боровецкий боролся со сном, затягивался посильней, но рука с папиросой становилась все более тяжелой и наконец упала на подлокотник кресла.
Муррей утопал в мечтах о будущем блаженстве, он жил надеждой на предстоящую женитьбу. Мягкая, по-женски нежная душа его была поглощена тысячью пустячков, которыми он украсил квартиру, и он заранее наслаждался, воображая, какое впечатление они произведут на жену.
Он хотел заговорить, но заметил, что Боровецкий крепко спит; это слегка задело Муррея, и он, стараясь не разбудить гостя, вынул у него из руки горящую папиросу и на цыпочках вышел из комнаты.
Козловский все еще пел, тихонько аккомпанируя себе на фортепьяно.
– Не споете ли вы какую-нибудь любовную песенку, но только очень-очень нежную! А я пока налью вам чаю, – попросил Муррей.
– Из какой оперетты?
– Не знаю. Просто мне очень нравятся романсы о любви.
Козловский с готовностью стал напевать модные в Варшаве песенки.
– Видите ли, это не совсем то, я не могу правильно сказать, я слишком плохо знаю ваш язык, но мне хотелось бы что-нибудь спокойное, приятное, а то, что вы поете, как-то очень вульгарно.
– Извините, но я их пел во всех варшавских салонах.
– Я вам верю, я неправильно выразился, они красивые, но, прошу вас, спойте еще что-нибудь.
Козловский снова стал тихо напевать песенки Тости [16]16
Тости Франческо Паоло (1846–1916) – итальянский композитор, получивший известность благодаря своим мелодичным песням на итальянские и французские тексты.
[Закрыть], репертуар у него был неисчерпаемый, и пел он легко, непринужденно – не сильный, но с металлическим оттенком тенорок, нарочито приглушенный, звучал очень мило.
Муррей заслушался, забыл про чай, он уже не вытирал рук, не одергивал сюртука – всей душою он упивался этой дивной музыкой, то страстной и зажигательной, то меланхолической, он слушал ее всем своим существом, глаза его наполнились слезами восторга, и продолговатая обезьянья физиономия морщилась от волнения.