Текст книги "Земля обетованная"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 40 страниц)
В другом углу стояла большая японская бронзовая жардиньерка на ножках в виде золотых драконов, в ней цвели белоснежные азалии.
«Причуды наших миллионеров», – опять подумал Боровецкий, у которого от природы были хороший вкус и глубокое чувство прекрасного, развившееся в его занятиях по изучению цветовых гамм.
– Ясновельможная пани просит пана директора, – с поклоном доложил немолодой бритый слуга, отодвигая тяжелую бархатную портьеру с узором в виде хризантем.
– Так вы, Юзеф, теперь служите здесь? – спросил, идя вслед за ним, Боровецкий, знавший его по другому дому.
– Тех евреев я пустил с молотка, – шепотом ответил слуга, отвешивая поклон.
Кароль улыбнулся и вошел в столовую.
Люции еще не было.
Он только услышал где-то в дальних комнатах приглушенный стенами крикливый голос.
– Что это? – невольно спросил Боровецкий, прислушиваясь.
– А это ясновельможная пани с горничной говорит, – объяснил Юзеф, но с таким холодно-презрительным выражением лица, что Боровецкий это про себя отметил и больше ни о чем не спрашивал.
Слуга вышел, и Боровецкий обвел глазами столовую: она была обставлена с обычной лодзинской роскошью – дубовые панели до половины стен, поставцы темного ореха в бретонском стиле с серебром и фарфором на полках, старонемецкие дубовые, с великолепной резьбою стулья вокруг огромного стола, освещенного жирандолью в виде букета тюльпанов с электрической лампой в каждой чашечке.
Часть стола была накрыта для чаепития.
Боровецкий сел, его уже начинало раздражать долгое ожидание, и вдруг он заметил валявшуюся на полу возле стола бумажку; подняв ее, чтобы положить на стол, он машинально бросил на нее взгляд.
Это была телеграмма, он узнал шифр фирмы Бухольца, употреблявшийся в особо важных случаях.
Боровецкий знал этот шифр и был весьма удивлен.
«Откуда здесь такая телеграмма?»
Он перевернул бланк, адрес был: Бухольц, Лодзь. Теперь он, уже не смущаясь, прочитал:
«Сегодня совет вынес решение. Пошлина на американский хлопок, доставляемый через Гамбург и Триест, повышена до 25 коп. золотом за пуд. Поступление через две недели. Дорожный тариф, перевозка хлопка от западных границ по 20 коп. с пуда и версты. Входит в силу через месяц. Через неделю будет объявлено».
Боровецкий спрятал телеграмму в карман и в сильном волнении вскочил со стула.
«Ужасная новость. Половина Лодзи погорит!» Теперь он понял, что именно это известие не сообщил ему Кнолль, побоявшись довериться. «Да, он поехал в Гамбург закупать хлопок в запас. Закупит, что сумеет, и возьмет за горло фабрикантов помельче. Вот это прибыль, вот это дело! Достать бы теперь денег да поехать за товаром», – думал он, и его охватило жгучее нетерпение, безумное, неудержимое желание разбогатеть, воспользовавшись этой случайно узнанной новостью. «Деньги! Деньги!» – мысленно повторял Кароль.
Глаза его лихорадочно блестели, все внутри дрожало от чрезвычайного напряжения – первой его мыслью было бежать в город, найти Морица и обсудить с ним это дело; он, возможно, поддался бы этому порыву, но тут вошла, вернее, вбежала в столовую Люция и бросилась ему на шею.
– Ты ждал меня, извини, мне надо было переодеться.
Поцеловав его, она села и указала ему место рядом с собою уже вполне спокойным жестом, так как вошел слуга и начал разливать чай.
Однако сидеть спокойно Люции не удавалось, она ежеминутно вскакивала, подходила к поставцам, приносила всевозможные лакомства и ставила их перед Боровецким.
Теперь на ней был бледно-желтый шелковый халат с очень широкими рукавами, окаймленными кремовым кружевом с рядами бирюзы, поясом служил золотой шнурок.
Необычайно густые волосы Люции были закручены на затылке в большой греческий узел, закрепленный брильянтовыми гребешочками.
На открытой шее играло всеми цветами радуги то же самое брильянтовое колье, что было на ней в театре. Из широких рукавов то и дело выглядывали обнаженные до плеч изумительно красивые руки.
Люция была невероятно привлекательна, но Боровецкий этого уже почти не замечал – он отвечал ей односложно, торопливо пил чай, ему хотелось поскорее уйти.
Неожиданная новость жгла его будто огнем.
Люция дрожала от нетерпения, ненавидящим взглядом выпроваживала слугу, который, назло, двигался как сонный, – броситься на шею Каролю она не могла, зато сжала ему руку так сильно, что он едва не вскрикнул от боли.
– Что с вами? – спросила она, заметив его смущение.
– Я счастлив, – ответил он по-французски.
Они о чем-то заговорили, но беседа не клеилась, ежеминутно обрывалась, как старые лохмотья, когда потянешь посильнее.
Люции мешал слуга, а Боровецкому – нетерпение и то, что он насильно заставлял себя сидеть здесь, обладая такой важной тайной, в такую минуту, когда пошлина поднимается с восьми копеек до двадцати пяти.
– Может, перейдем в будуар? – шепнула она, когда чаепитие закончилось.
И она так посмотрела на него своими дивно сиявшими глазами, так заманчиво рдели ее пурпурные губы, что Боровецкий, вставший с намерением проститься, склонил голову и пошел за Люцией.
Он был не в силах противиться ее очарованию.
Едва они оказались наедине, ее пылкость и неистовство опять покорили Боровецкого, но не надолго – пока она с неописуемым восторгом целовала его, падала перед ним на колени, обнимала, выкрикивала бессвязные слова, подсказанные страстью, безумствовала, увлеченная ее вихрем, – он думал о деле, думал о том, где сейчас может находиться Мориц и откуда взять деньги для закупки хлопка.
Отвечая на поцелуи и ласки Люции, он по временам произносил пылкие слова любви, но делал это почти машинально, скорее по привычке к подобным ситуациям, слова его шли не от сердца, которое в эти минуты было занято совсем иным.
А Люция, хоть и одержимая страстью, инстинктивно ощущала обостренным чутьем влюбленной, что между ними что-то стоит, – и ее любовь словно бы удваивалась, она как бы любила и за себя и за него, щедро расточая могучие чары любящей женщины, женщины-рабыни, которая даже пинок от своего господина и повелителя принимает с возгласом радости, женщины, для которой высшее счастье состоит в том, чтобы пленить возлюбленного силой, натиском, мощью своего темперамента.
И победа была одержана.
Боровецкий забыл о фабрике, о хлопке, о пошлинах, забыл обо всем на свете и отдался любви со всем неистовством человека с виду холодного и умеющего владеть собой в обычных житейских обстоятельствах.
Теперь он покорялся этому урагану чувств и с наслаждением, в котором была нотка волнующего любопытства, позволял себя увлечь.
– Я люблю тебя, – восклицала она.
– Люблю, – отвечал он, чувствуя, что впервые в жизни произносит искренне это слово, возможно самое лживое и оболганное в человеческом словаре.
– Напиши мне это, драгоценный мой, напиши, – просила она с детской настойчивостью.
Он достал визитную карточку и, целуя дивные, фиалкового цвета глаза и пылающие уста, написал:
«Я люблю тебя, Люци».
Она вырвала у него из рук карточку, прочла, несколько раз поцеловала и спрятала за корсаж, но тут же вынула, опять стала читать и целовать то карточку, то его.
Потом, заметив герб, спросила:
– Что это такое?
– Мой герб.
– Что он означает?
Боровецкий как мог объяснил, но она ничего не поняла.
– Ничего не понимаю, да это меня и не волнует.
– А что тебя волнует?
– Я люблю тебя. – И она поцелуем закрыла ему рот. – Видишь, я ничего не понимаю, я люблю тебя, вот весь мой ум, зачем мне что-то еще?
Незаметно летели часы в глубокой ночной тишине, в этом будуаре, сквозь стены которого не проникал ни единый шорох внешнего мира; они были поглощены друг другом, своей любовью, тонули в некоем облаке восторга, в обессиливающей атмосфере этой комнаты, где все дурманило голову – ароматы, звуки поцелуев, бессвязные, пылкие слова, шелест шелка, рубиново-изумрудные слабеющие отсветы, приглушенные тона обоев, таинственно поблескивающие безделушки, которые вдруг загорались в неровном, мерцающем свете и словно начинали шевелиться, потом опять меркли в густеющих сумерках, и только Будда светился странным сиянием, да все более смутно и таинственно глядели поверх него с павлиньих перьев сотни глаз.
IV
Было около четырех, когда Боровецкий очутился на улице.
Кучер, не дождавшись его, поставил лошадь в конюшню.
Дул сильный ветер, с такой яростью налетая на лужи, что грязь брызгала на заборы и на узкую тропку для пешеходов.
Боровецкий вздрогнул от этого холодного, сырого, пронизывающего ветра.
Минуту постоял он у дома, ничего не видя в темноте, кроме тускло мерцающей грязи и черных, громоздящихся вдалеке зданий да фабричных труб, едва различимых на фоне серого мглистого неба, по которому с огромной быстротой неслись тучи, похожие на клочья грязного хлопка.
Боровецкий был все еще под впечатлением происшедшего, он то и дело останавливался и, прислонясь к забору, силился собраться с мыслями. По временам дрожь сотрясала его, он еще чувствовал объятия Люции, его губы горели, он прикрывал глаза, зонтом нащупывая перед собой, где земля потверже; был он как пьяный, и только яростный лай собак за заборами окончательно отрезвил его и нарушил ту странную тишину в душе, наступающую после чрезмерного возбуждения.
– Куровский, наверно, уже спит, – с досадой прошептал он, вспомнив, что должен был пойти в «Гранд-Отель» сразу же после театра, – Как бы мне за эту забаву не поплатиться фабрикой! – И он ускорил шаг, уже не обращая внимания на грязь и выбоины.
Только на Пиотрковской удалось остановить дрожки, Боровецкий приказал поскорей ехать к отелю.
– Да, телеграмма! – воскликнул он, внезапно вспомнив о ней, и при свете фонаря прочитал ее еще раз. – Эй, поверни-ка обратно и езжай по Пиотрковской прямо.
«Возможно, он уже дома», – подумал он о Морице, и лихорадочный жар снова охватил его.
Приказав кучеру на всякий случай подождать у дома, он торопливо позвонил у входа.
Никто не открывал, и это так разозлило Боровецкого, что он оборвал звонок и стал изо всех сил стучать в дверь. Наконец, очень не скоро, Матеуш отворил.
– Пан Мориц дома?
– Как пошел на шабаш, так, верно, евреи не отпустили. Что? Говорите, пан Мориц?
– Пан Мориц дома? Отвечай же! – в бешенстве закричал Боровецкий.
Матеуш, совершенно пьяный, шел за ним со свечой в руке, в одном белье, с заплывшими глазами; все лицо его было в пятнах запекшейся крови и в синяках.
– Пан Мориц, спрашиваете? Ага, понимаю, пан Мориц!
– Скотина! – воскликнул Боровецкий и с размаху ударил его по лицу.
Матеуш покачнулся назад и стукнулся головой о входную дверь.
Морица не было, в столовой на широкой оттоманке спал Баум, одетый и с папиросой в зубах.
На столе, на полу, на буфете стояло множество порожних бутылок и тарелок, а труба самовара была обвита длинной зеленой вуалью.
– Ого, видно, Антка была, славно повеселились. Макс, Макс! – закричал Боровецкий, расталкивая спящего.
Макс и бровью не повел, продолжая громко храпеть.
Наконец, видя, что его усилия тщетны, Боровецкий, которому надо было выяснить, где Мориц, разъярился, схватил Макса за плечи, приподнял и поставил на пол.
Макс, раздраженный тем, что его будят, повалился на стул, потом схватил этот стул и швырнул его на стол.
– Эй ты, обезьяна зеленая, не смей будить! – рявкнул он, затем наиспокойнейшим образом опять улегся на оттоманку, стянул с себя сюртук и, накрыв им голову, продолжал спать.
– Матеуш! – чуть не в отчаянии позвал Кароль, убедившись, что Макса разбудить не удастся.
– Матеуш! – крикнул он еще раз, направляясь в переднюю.
– Иду, пан инженер, бегу, только вот свеча куда-то подевалась, все ищу ее, ищу, сейчас иду, – отвечал тот хриплым пьяным голосом, будто сквозь сон, пытаясь подняться с полу у порога, где он после оплеухи Боровецкого сразу уснул.
С трудом встав на четвереньки, Матеуш опять рухнул ничком и, точно пловец, замахал руками.
Боровецкий поднял его, повел в столовую, прислонил к печке и стал спрашивать:
– Где ты напился? Сколько раз я тебе говорил, если напьешься, прогоню к чертям. Ты слышишь, что я говорю?
– Слышу, пан инженер, слышу, ага, вроде это пан Мориц, – бормотал Матеуш, тщетно пытаясь обрести равновесие.
– Кто тебе морду расквасил? На свинью похож.
– Кто мне морду расквасил? Мне-то, эээ… нет, пан инженер, никто не расквасил, мне никто морду не может расквасить, я бы, эээ… пан инженер, тому кости переломал, в морду дал, и конец, капут, чистая работа, эээ, черт!
Видя, что с пьяным не договоришься, Боровецкий принес графин с водой и вылил всю воду Матеушу на голову.
Матеуш вертелся, вырывался, но немного протрезвел и, утирая рукавами посиневшее, в кровоподтеках лицо, тупо захлопал веками.
– Пан Мориц был дома? – терпеливо продолжал допрос Боровецкий.
– Был.
– А куда поехал?
– А он вроде ту чернявую, маленькую отвозил и хотел поехать в «Гранд».
Это означало в «Гранд-Отель».
– Кто здесь был?
– Всякие господа были, был пан Бейн, пан Герц и еще другие евреи. Я с Агатой, что у пана инженера служит, готовил ужин.
– И напился как последняя свинья. И кто же тебя так избил?
– Никто меня не бил.
Матеуш безотчетно ощупал себе лицо и голову и застонал от боли.
– Так откуда же у тебя эти ссадины на голове?
– Да это… или как… Был и пан Мориц, и та чернявая обезьяна, и горбатый, и евреи…
– Отвечай сейчас же, где ты напился и кто тебя побил? – в бешенстве закричал Боровецкий.
– Не пьяный я, и никто меня не побил. Пошел я за пивом для господ, а в кабаке были приятели, что у французов служат, поставили пива. Нашего, самого лучшего! Поставил и я. Они поставили раз, и я раз. Потом пришли люди из нашей белильни, добрые поляки, из моего края, поставили и они пива – хорошего, нашего, поставил и я. Они добрые поляки, и я добрый поляк, они ставят наше лучшее, и я ставлю. Только я не пьяный, эээ… пан инженер, Христом Богом клянусь, трезвый я, ежели вы, пан инженер, хотите, я дыхну, вот проверьте.
Он наклонился и с закрытыми глазами, цепляясь руками за печку, принялся дышать во все стороны.
Боровецкий уже переодевался в своей комнате и не слушал его, но Матеуш все равно продолжал говорить.
– А потом пришли веберы [9]9
ткачи; от der Weber– ткач (нем.).
[Закрыть]старика Баума да сукновалы. Пили с нами – мы-то ставили, а немцы, подлый они народ, не хотели ставить. Так я одного чуток пальцем ткнул, он бац наземь, а другой меня кружкой по голове. Тогда я и другого чуток пальцем тронул, и он тоже бац наземь, тут немцы меня за лацканы. Я-то не дрался, я знаю, пан инженер этого не любит. А я своего хозяина слушаюсь, вот я и не дрался, только когда меня один ухватил за волосы, другой за лацканы, а третий хряснул по морде, то я и подумал – жаль ведь куртки, что пан инженер мне подарил, и говорю по-хорошему: пустите меня, а он меня ножом под ребра, тогда я его башкой об стену, так он там и остался. Тут еще приятели помогли, и – готово, чистая работа. Я-то не дрался, только малость пальцем тронул, цыпленок бы не упал, а тут такенный кабан плюхнулся. Слабы они на ноги, немцы эти, пан инженер, совсем слабы. Я только малость пальцем тронул, а он уже готов, на полу!..
Матеуш бормотал все более сонным голосом и, вытянув вперед руку, показывал, как он чуток тыкал пальцем.
– Иди спать! – крикнул Боровецкий, погасил свет и, отведя Матеуша в кухню, поехал искать Морица.
В «Виктории» все было закрыто, в «Гранд-Отеле» тоже.
– Пан Куровский спит? – спросил он у номерного.
– А его сегодня вообще не было, номер ему приготовили, а он не приехал.
– А пан Вельт был у вас вчера вечером?
– Был, с дамами и с паном Коном, потом они в «Аркадию» поехали.
Боровецкий поехал на Константиновскую в «Аркадию», но и там уже никого не застал.
Побывал он еще в нескольких заведениях, где обычно развлекалась лодзинская молодежь, но Куровского нигде не обнаружил.
«Куда эта обезьяна подевалась?» – с досадой подумал Боровецкий и вдруг крикнул вознице:
– Езжай в пивную. Знаешь, где это? Если там его нет, то мне его не найти.
– Вмиг там будем!
И извозчик что было силы стегнул лошадь, которая плелась еле-еле, спотыкаясь на всех ямах и ухабах; теперь дрожки подпрыгивали и раскачивались по неровной мостовой, будто челн на волнах морских.
Боровецкий бранился, стискивал зубы и, чтобы унять взбудораженные нервы, разыгравшиеся так, что он не мог папиросу зажечь, они все ломались у него в руках, заставлял себя думать об истории с пошлиной на хлопок.
«Видно, Бауэр за хорошую цену продал телеграмму Цукеру. Да, странная женщина!» – перескочил он мыслями к воспоминаниям о Люции и целиком в них погрузился.
Он был знаком с нею два года, но не обращал на нее внимания, так как был занят романом с пани Ликерт, к тому же о пани Цукер говорили, что она невероятна глупа, почти столь же глупа, сколь хороша собой.
– Какой темперамент! – шептал он, вздрагивая при одном воспоминании.
Ему давно было известно, что она обратила на него внимание, – она давала это почувствовать своими взглядами, настойчивыми приглашениями, которыми он ни разу не воспользовался. Она бывала везде, где могла его встретить.
В лодзинских сплетнях, которыми так самозабвенно и с большим искусством занимаются преимущественно мужчины и которыми полнятся конторы и фабрики, уже начинали появляться какие-то намеки и догадки, но они быстро прекратились, так как Боровецкий держался с Люцией очень отчужденно и вообще в последние месяцы был поглощен планами открытия фабрики.
Он хорошо знал Цукера, этого старого еврея, который превратился за последние десять лет в фабриканта-миллионера, а начинал свою карьеру в Лодзи с того, что скупал ненужные фабрикам хлопчатобумажные отходы, тряпки, старую бумагу, хлопковую пыль, всегда в обилии остающуюся при производстве тканей и в стригальнях.
Боровецкий презирал Цукера за то, что он, грубо подражая узорам и краскам фирмы Бухольца, выпускал продукцию самого дрянного качества и продавал ее так дешево, что не имел конкурентов.
Каролю было известно, что у пани Цукер нет любовника, – во-первых, потому что она еврейка, а во-вторых, потому что в таком городе, как Лодзь, где все, начиная с миллионеров и кончая последним винтиком в гигантской производственной машине, должны трудиться, должны целиком отдаваться работе, было поразительно мало истинных донжуанов и мало возможностей для того, чтобы соблазнять и покорять женщин.
Вдобавок, будь там что-то, об этом бы наверняка знали и говорили.
«Есть ли у нее еще и душа?» – думал он, вспоминая дикую, неудержимую пылкость Люции. «Ах, зачем мне это, да еще теперь! К черту любовь! Обременять себя такими путами, когда мы собираемся основать фабрику в кредит. И все же…»
Он задумался, пытаясь отыскать в своем сердце любовь к ней и убеждая себя совершенно искренне, что любит ее, что его увлекла любовь, а не банальная чувственная вспышка здорового, неистрепанного организма.
«Будь что будет, игра стоит свеч», – подумал он.
Кучер повернул и остановился на углу Спацеровой, перед синагогой.
V
Ресторан, куда приехал Боровецкий в поисках Морица, стоял за синагогой, в глубине двора, окруженного с трех сторон, будто каменными коробками, пятиэтажными конторскими зданиями, с четвертой же был небольшой сквер с зеленой оградкой, примыкавший к высоченной красной кирпичной стене какой-то фабрики.
В глубине двора, возле самой этой стены, стоял небольшой флигелек, в окнах его светились огни, и оттуда слышался громкий, похожий на ослиный рев, гул голосов.
«Ого, да тут вся банда в сборе», – подумал Боровецкий, входя в продолговатый, с низким потолком зал, настолько темный от табачного дыма, что в первые минуты, вглядываясь в сизый туман с тусклыми золотистыми шарами газовых ламп, он никого не мог разглядеть.
Вокруг длинного стола толпилось несколько десятков мужчин, они кричали, громко переговаривались, хохотали, пели, и вместе со звяканьем посуды и скрежетом битого стекла это создавало такую сложную и шумную мешанину звуков, что стены дрожали и было невозможно что-либо разобрать.
Но вот шум немного стих, и хриплый, пьяный голос на одном конце стола затянул:
Агата! Ты как княгиня здесь живешь, Агата!
Агата! Тебя целую страстно я, Агата!
Агата! Зато ты пива мне нальешь, Агата!
– Агата! – ревела толпа на все голоса и на все лады, заглушая Бум-Бума, который был и сочинителем и главным исполнителем этой на редкость дурацкой песенки, но сколько он ни выкрикивал следующие куплеты, никто его не слушал, все орали:
– Агата! Агата!
– Ля-ля-ля! Агата! Тра-ля-ля-ля! Агата! Цып-цып-цып, Агата! – старался Бум-Бум.
Песенка действовала возбуждающе – одни начали ударять тростями по столу, другие швыряли кружки об стену, разбивали их об печь, иным этого было мало, они стучали стульями по полу и, зажмурив глаза, будто слепые, орали:
– Агата! Агата!
– Господа, заклинаю Богом, потише, еще полиция ко мне нагрянет! – умолял испуганный хозяин.
– Вам надо, чтоб было тихо, так мы заплатим! Барышня, пожалуйста, одно пиво!
– Эй, Бум-Бум, а ну-ка спой! – кричали Бум-Буму, который, поправляя обеими руками пенсне, прошел в соседний зал к буфету.
– Давай, Бум-Бум, а то я не слышу, – сонно бормотал кто-то, лежа на столе, уставленном батареей бутылок с вином и коньяком, кофейными чашками, портерными флягами, кружками и усыпанном осколками стекла.
– Агата! Агата! – вполголоса напевал какой-то конторский служащий и спьяну отбивал тростью такт по столу.
– Ну, ну, развлекаются истинно по-лодзински, – прошептал Кароль, ища глазами Морица.
– А, инженер! Господа, вот и фирма «Герман Бухольц и Компания»! Значит, мы в полном сборе. Барышня, всем по коньяку! – прокричал высокий дебелый немец.
Он широко взмахнул рукой, хотел еще что-то сказать, но тут ноги у него подкосились, и он рухнул на стоявшую позади кушетку.
– Да, вижу, компания веселая.
– Все наши бурши собрались.
– А мы всегда так: коль пить, то дружно, а коль работать, то на-кася выкуси.
– О да, все дружно, как сказал тот, ну как же его звать, который сказал: «Гей, плечо к плечу, и дружно цепью!»
– Украсим себе брюхо или серьгою – ухо, – подхватил чей-то голос.
– Тише, господа. Бродягам, собакам и людям Шаи – вход воспрещен! Запишите это, пан редактор, – кричал кто-то, обращаясь к высокому тощему блондину, который, меланхолически восседая в середине зала, обводил выпуклыми, словно бы стеклянными, бессмысленными глазами увешанные олеографиями стены.
– Мориц, у меня к тебя очень серьезное дело, – шепнул Кароль, присаживаясь к Вельту и Леону Кону, которые пили вдвоем отдельно от прочих.
– Денег надо? Вот бумажник, – пробормотал Мориц, выставляя внутренний карман сюртука. – Или нет, подожди, пойдем в буфет. Ах, черт, я совсем пьян! – крякнул он, тщетно стараясь держаться прямо.
– Может, пан инженер посидит с нами? Выпьем, а? Есть водочка, коньячок!
– Прикажите подать поесть, я голоден как волк.
Кельнерша принесла горячие сардельки, ничего другого в буфете не осталось.
Боровецкий принялся есть, не обращая внимания на веселое общество, – кругом выпивали, болтали.
Тут была почти одна молодежь, типичная для Лодзи молодежь из контор и складов, немного фабричных техников и других специалистов.
Бум-Бум, хотя и был совершенно пьян, расхаживал по залу, хлопал ладонью по кулаку, поправлял пенсне, выпивал со всеми, а иногда подходил к молодому человеку, который спал в глубоком кресле, повязанный салфеткой.
– Кузен, не спи! – кричал Бум-Бум ему прямо в ухо.
– Zeit ist Geld! [10]10
Время – деньги! (нем.)
[Закрыть]Чей счет? – отвечал тот, не открывая глаз, машинально стучал кружкой по столу и продолжал спать.
– Женщина! Ах, оставьте, быть женщиной – никудышный гешефт, пустая трата времени! – со смехом выкрикивал известный во всем городе Фелюсь Фишбин.
– Я-то мужчина, самый настоящий мужчина, – кричал кто-то в другом углу.
– Нечего себя хвалить! Ты только жалкое подобие мужчины, – издевался Фишбин.
– А ты хотя и Фишбин, да дело твое не стоит и пучка соломы.
– А ты, пан Вейнберг, ты… да уж ты сам знаешь и мы знаем, кто ты, ха, ха, ха!
– Бум-Бум, спой-ка «Маюфес» [11]11
«Как ты хороша!» (др. – евр.) – начало песенки.
[Закрыть], а то тут евреи ссорятся.
– Эх, Кениг, ты мой друг, но я с грустью вижу, что ты все больше глупеешь. Все твои мозги в брюхо ушли. Право, я за тебя боюсь. Господа, он столько жрет, что скоро ему собственной кожи не хватит, он в ней не уместится, ха, ха!
Грянул общий хохот, но Кениг не отозвался – он пил пиво и тупо смотрел на лампы, сидел он без сюртука, с расстегнутым воротом сорочки.
– Итак, доктор, вернемся к женщинам, – обратился Фелюсь к соседу, который, уткнувшись подбородком в грудь, непрерывно и невозмутимо крутил светлые усики, ежеминутно отряхивал полы сюртука и засовывал и рукава не слишком чистые манжеты.
– Ну что ж, вопрос очень важный, хотя бы с социально-психологической точки зрения.
– Никакой это не вопрос. Знаете вы хоть одну порядочную женщину?
– Пан Феликс, вы просто пьяны, что вы несете! Я вам тут, в Лодзи, покажу сотни в высшей степени достойных, почтенных, разумных женщин! – вскричал доктор, пробудившийся от своей апатии, чуть не подпрыгивая на стуле и с невероятной быстротой отряхивал сюртук.
– Наверно, это ваши пациентки, потому вы их и хвалите.
– С социально-психологической точки зрения то, что вы говорите, это…
– С любой точки это правда, четырежды правда. Вот докажите, что это не так.
– Но я ведь вам уже сказал.
– Это слова, только слова, мне нужны факты! Я реалист, пан Высоцкий, я позитивист. Барышня, кофе и шартрез!
– Хорошо, хорошо! Сейчас приведу факты: пани Боровская, Амзель, Бибрих. Что скажете?
– Ха, ха, ха, называйте еще, мне, право, весело вас слушать.
– Нет, вы не смейтесь, они все – порядочные женщины, – запальчиво кричал доктор.
– Откуда вам это известно, вы их что, на комиссию брали? – с циничной ухмылкой спросил Фелюсь.
– Я еще не назвал самых достойных, таких, как пани Цукер, пани Волькман.
– Эти не считаются. Одну муж держит под замком, а другой некогда на свет Божий выглянуть, каждые три года четверо детей.
– А пани Кештер, она вам что, не образец? А пани Гросглик не пример? Ну, что скажете?
– Ничего не скажу.
– Вот видите, – обрадованно вскричал доктор, подкручивая усики.
– Я реалист и потому ничего не скажу – только некрасивые женщины в счет не идут, это такой негодный товар, что его даже Леон Кон не возьмет на комиссию, а он-то все берет.
– А я их беру в расчет и ставлю в первый ряд. У них, кроме обычной, природной порядочности, есть еще этика.
– Этика? Это что за товар? Кто им занимается? – вскричал Фишбин, заливаясь смехом.
– Фелюсь, хохма на все сто процентов! – крикнул ему через стол Леон Кон, хлопая в ладоши.
Доктор ничего не ответил, он пил горячий кофе, который ему налил Феликс, и все крутил усики, отряхивал сюртук да засовывал манжеты в рукава. Внезапно он обратился к сидевшему рядом соседу, который в молчании усердно выпивал и ежеминутно протирал очки красным фуляром.
– А ты, адвокат, такого же мнения о женщинах, как пан Феликс?
– Пхе, да это… видите ли, уважаемый… как бы это выразить… гм… – И, махнув рукой, он отхлебнул пива, зажег гаснувшую папиросу и стал разглядывать огонек спички.
– Я спрашиваю вас: что вы думаете о женщинах? – наступал доктор, готовясь к новой схватке за женскую честь.
– А я ничего не думаю, уважаемый, я пью пиво, – надменно махнул рукою адвокат и всем лицом уткнулся в кружку со свежим пивом, которую поставила перед ним кельнерша.
Он долго пил, а потом выжимал белую пену из редких усов, свисавших на губы, будто рыжеватая соломенная стреха.
– Нет, вы мне покажите порядочную женщину, и я ей пошлю шелк от Шмидта и Фитце, шляпу от мадам Гюстав и небольшой чек на какой-нибудь банк за подписью Гросглика, а потом расскажу вам о ней немало любопытного, – снова принялся за свое Феликс.
– Вы это можете рассказывать в Балутах, там, пожалуй, вам поверят и оценят ваше мнение, но мы-то вас, пан Феликс, знаем.
– И вы, пан редактор, со своей шпулькой сюда же?
– Потому как вы вздор несете, просто уши вянут, – ответил кто-то вместо редактора, который с досады отправился в буфет.
– Кузен, не спи! – закричал Бум-Бум.
– Zeit ist Geld! Чей счет? – пробормотал кузен, ударяя кружкой по столу, и попытался поднести ее ко рту, но не донес – кружка выпала из его руки, покатилась по полу, пиво разлилось, а он, ничего не сознавая, повернулся в кресле боком, прикрыл лицо салфеткой и продолжал спать.
– Чего бы ты, красавица, хотела? Ну, скажи, малютка! – шептал Леон Кон, стараясь поцеловать вырывавшуюся из его рук кельнершу.
– Оставьте меня в покое, пустите меня! – И она энергично дернулась прочь.
– Чего ты, малютка, возмущаешься? Я плачу, это я имею право возмущаться, я – Кон, Леон Кон!
– Какое мне дело, кто вы, пустите меня! – громче закричала она.
– Да иди ты к черту, дуреха! – презрительно бросил Леон вслед кельнерше и принялся застегивать жилет и сюртук.
– Мориц, хватит тебе пить, пошли домой, есть важное дело, – нетерпеливо убеждал Кароль, меж тем как захмелевший Мориц, спрятав лицо в ладони, на все его речи отвечал одно:
– Я Мориц Вельт, Пиотрковская, семьдесят пять, первый этаж. Пошел к черту!
– А к вам, пан Кон, у меня небольшое дельце, – сказал Кароль.
– Сколько вам надо? – Леон, причмокнув, щелкнул пальцами и достал бумажник.
– А вы догадливы, – усмехнулся Боровецкий.
– Я – Леон Кон! Сколько?
– Завтра пан Мориц скажет, я только хотел проверить. Благодарю.
– Вся моя касса, весь мой кредит к вашим услугам.
– Премного благодарен. Срок не более трех месяцев.
– Кто говорит о сроках? Между друзьями о таких пустяках и речи не должно быть!
– Принеси мне содовой, – буркнул Мориц.
Когда Кароль принес, Мориц стал пить прямо из сифона.
– Слушай, Шубе, – беседовали за спиной у Кароля, – сколько тебе стоит твоя Юзя?
– О, товар дорогой, если ты хочешь купить сейчас.
– Нет, я подожду до аукциона, я подожду. Но все равно скажи, потому как в Лодзи говорят, что ты тратишь на нее тысячу рублей в месяц.
– Может, тысячу, а может, пять, не знаю.
– Разве ты не платишь?
– Плачу, еще как плачу – да все векселями. За квартиру вексель, за мебель вексель, за портниху вексель, все векселями. Откуда же мне знать, сколько стоит все вместе, я это узнаю тогда, когда обанкрочусь и выясню, сколько процентов они согласятся взять. А пока ничего не знаю.
– Ну, это гениально!
– Слышишь, пан Кон, о чем толкуют там, позади нас?
– Слышу, слышу. Подлость наипервейшая, но умно, очень даже умно!
– Ты хочешь, чтобы я поехал домой? – спросил Мориц.
– И немедленно, дело очень важное.
– Для нас?
– Да, для нас, исключительно важное, поверь.
– Ну, если так, я уже почти трезв. Идем.
Кароль взял под руку Морица, который, пошатываясь, с трудом удерживал равновесие, и оба вышли, а вслед за ними вырвался из раскрытых дверей гул кричащих и поющих голосов и, прокатившись по тихому, темному двору, рассеялся в пространстве и во мраке.