355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Реймонт » Земля обетованная » Текст книги (страница 10)
Земля обетованная
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:22

Текст книги "Земля обетованная"


Автор книги: Владислав Реймонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц)

Где-то невдалеке пронзительно загудел гудок.

– Кречковский, это твой соловушка тебя кличет, – засмеялся кто-то.

– Хоть бы ему поскорей голос потерять! – промолвил высокий худощавый блондин в очках и, встав из-за стола, торопливо вышел.

– А разговор действительно был резкий, пан Кароль? – спросила пани Стефания, подсаживаясь к Каролю, вся такая же сиреневая, как в субботу в театре.

– Более чем резкий – Горн был готов кинуться на Бухольца.

– Удалец парень, милостивая пани, надо было ухватить шваба за чуб да надавать ему тумаков.

– Пан Серпинский, это вам не свара с мужиком.

– А почему бы и нет? Известно же, милостивая пани, что Бухольц с людьми обращается, как с собаками. Псякрев! – И, мгновенно спохватившись, он умолк. – Прошу прощения, милостивая пани, увлекся, а вот и моя скотина замычала. – Он заторопился, быстро перецеловал руки всем дамам мощный, оглушительный гудок проникал сквозь оконные стекла, призывая на работу.

И так, по очереди, столовники быстро поднимались, оставляя обед недоеденным, кивали всем, не имея времени на более долгое прощанье, и выбегали прочь, натягивали пальто уже на лестнице; они бежали на фабрику, подгоняемые гудками, которые, подобно канонаде, гремели над городом и звали на работу. Каждый знал голос своего гудка, и каждый, услышав этот ненавистный голос, бросал все и мчался сломя голову, только бы не опоздать.

Лишь Боровецкий не прислушивался к гудкам да Малиновский, молодой техник из конторы Шаи; Малиновский все время ел молча, то и дело что-то быстро записывая в блокноте, лежавшем рядом с его тарелкой; порой он устремлял свои зеленые глаза на лицо пани Стефании, тихо вздыхал, приглаживал волосы и катал шарики из хлеба, которые затем долго разглядывал.

Лицо у него было бледное, белее некрашеного ситца, пепельного цвета волосы и усы, а глаза странно зеленые и все время менявшие цвет. Он неизменно привлекал внимание: он был очень красив, очень робок и всегда очень молчалив.

– Тетя, а пан Малиновский сегодня сказал хоть одно слово? – спросила Кама, которая с особым удовольствием ежедневно его мучила.

Занятая беседой с Боровецким, Лапинская не ответила, а Малиновский опустил глаза и со странной нежной улыбкой снова принялся что-то записывать.

Теперь и сидевшие за столом женщины начали одна за другой подниматься и выходить – все они где-то работали.

Отчаянно зазвонил звонок в передней.

– Это мой Матеуш! Телеграмма! – воскликнул Кароль, хорошо знавший манеру звонить своего слуги.

И действительно, появился Матеуш с телеграммой от Морица.

– Оно только что пришло, и я вмиг, – доложил он.

– Пусть онохорошенько вытирает ноги в передней, если оноходит в грязных сапогах! – энергично скомандовала Кама.

Не обращая внимания на любопытные взгляды, Боровецкий подсел к окну и стал читать телеграмму:

«Все хорошо. Кнолль, Цукер, Мендельсон покупают. Первую партию отправил утром. Свози ко мне. Переплата пятнадцать процентов. Запасы невелики. Вернусь через неделю».

Кароль жадно пробежал телеграмму и не мог скрыть своей радости.

– Хорошие вести, пан Кароль? – спросила пани Стефания, глядя сиреневыми глазами на его просиявшее лицо.

– Очень хорошие!

– От невесты! – воскликнула Кама.

– Нет, всего лишь от Морица из Гамбурга. Хороша невеста! Если Кама будет паинькой, я сосватаю ее за Морица.

– Он еврей, не хочу, не хочу! – затопала ногами Кама.

– Ну, тогда за Баума.

Но Камы уже не было в комнате. Боровецкий начал прощаться.

– Вас-то гудки, кажется, не зовут.

– Все равно сегодня я должен спешить больше, чем всегда.

– Да, конечно, у вас никогда нет времени побыть с нами, уже три недели вы у нас не бывали вечером! – В голосе пани Стефании звучал легкий упрек.

– Пани Стефания, я не смею поверить, что мое отсутствие было замечено, я не так тщеславен, но я знаю твердо, что, пропуская эти вечера, я потерял гораздо больше, чем вы, гораздо больше.

– Как знать! – прошептала она, подавая ему на прощанье руку, которую он крепко поцеловал и вышел из столовой.

В передней ему преградила дорогу Кама.

– Пан Кароль, у меня к вам большая просьба, очень-очень большая…

– Слушаю и заранее обещаю все исполнить. Пусть дитятко попросит.

Кама не смотрела на него – короткие завитки черных волос закрывали весь ее лоб, и она их не откидывала; опершись спиною о дверь, сжав кулачки, она долго собиралась с духом.

– Пожалуйста, не браните Горна, помогите ему. Он этого заслуживает, он такой добрый, такой благородный, и ему в Лодзи так плохо, никто его не любит, все над ним смеются, а мне это неприятно, мне очень больно, я бы так хотела, чтобы… Иисусе, Мария, я не хочу, чтобы так было! – воскликнула она, разражаясь рыданьями, и убежала в столовую, потеряв одну туфельку.

«Дитятко влюбилось», – подумал Кароль, минуту постоял, затем поднял туфлю и пошел с ней в столовую, отворил дверь и, удивленный, остановился.

Кама в одних чулках гонялась за бегавшей вокруг стола маленькой болонкой, которая держала в зубах другую туфлю.

Девушка хохотала до слез, стараясь поймать воришку, но умница собачка ухитрялась в последний миг вывернуться и убежать, а когда погоня прекращалась, клала туфельку на пол и с озорным видом выжидала.

– Пиколо, отдай туфельку Каме, слушайся Каму, Пиколо! – приказывала Кама, потихоньку придвигаясь, но собачка разгадывала хитрость, хватала туфельку в зубы и опять убегала.

– Зато я отдам Каме потерю, хотя вполне мог бы ее присвоить.

– Ой, тетя! – в испуге закричала она, приседая, чтобы спрятать ноги.

Кароль поставил туфельку на пол и, от души развеселившись, вышел на улицу. Он спешил в контору Морица, чтобы осмотреть склады, где предстояло выгрузить хлопок. На обратном пути встретил Козловского, того самого любителя варшавской оперетты, с которым познакомился у Муррея.

– Бонжур, пан инженер! – приветствовал его Козловский, протягивая руку в щегольской красной перчатке.

– Морген!

– Я немного пройду с вами. – И варшавянин слегка сдвинул набалдашником трости цилиндр со лба.

– Извольте, и мне будет веселее. Как дела?

– Разумеется, превосходно. У меня есть великолепная идея, вот только ищу деньги. О, бабенка что яблочко! – воскликнул он, обернувшись вслед какой-то женщине, и самодовольно надвинул набалдашником трости цилиндр на лоб.

– Так вы по этой части собираетесь трудиться?

– Э, нет, с этим в Лодзи плоховато. Вчера я впервые встретил здесь красивую женщину, да она, известное дело, наверняка не здешняя.

– В Лодзи тоже есть красивые женщины.

Слово чести, я бы этого не сказал. А ведь я все время начеку, все время ищу, потому как, известное дело, без женщин, причем красивых женщин, я себе жизни не представляю.

– Ну, а та, вчерашняя? – подзуживал его Кароль, которого этот тип начал интересовать и забавлять.

– Так вот, слушайте. Иду я, знаете, по Пиотрковской, возвращаюсь из «Гранда». Гляжу, прямо мне навстречу идет дама. Костюм – шикарный, бюст – прелесть, фигура – что надо, волосы – смоль, глаза – темный сапфир, бедра – роскошь, рост – в самый раз. Ничего не скажешь, не женщина – погибель! А уж губки, доложу вам, пан инженер, как два пухленьких пончика.

– Видно, вы еще не обедали? – перебил его Кароль.

– Почему вы спрашиваете? – удивленно глянул на него Козловский, сдвигая цилиндр назад.

– Потому что вам пришло на ум такое кулинарное сравнение.

– О, да вы веселый спутник! – воскликнул варшавянин и фамильярно хлопнул его по животу. – Я, известное дело, кругом марш – и за ней. Она куда-то спешит, а я следом. За Новым Рынком, там, пониже, на тротуаре грязь, так моя красотка зонтик под мышку, обеими ручками приподняла платье и – вперед! У-у, вот было удовольствие, ножки прямо божественные, я был готов и ботиночки целовать. Осмотрел ее со всех сторон, а она все прикидывается, будто меня не видит. Тут я ее обгоняю и останавливаюсь перед какой-то витриной, а когда она подошла, посмотрел ей прямо в глаза. Она улыбнулась, да так мило, что меня, словно из печки, жаром обдало, прямо обожгла своими глазами. Идем дальше, она впереди, я за нею по пятам. Кто же она такая? Слишком уж явно не обращает на меня внимания, в этом есть что-то подозрительное. А у меня, знаете, своя метода, по которой я оцениваю женщин, вот и начал я разглядывать ее в упор. На первый взгляд, дама из высшего света, но я приметил, что причесана небрежно – это первый минус; шляпа была уж точно парижская это плюс; костюм дорогой, шерсть высшего сорта, сшит превосходно и вполне по сезону – это второй плюс; но смотрю повнимательней и вижу, что чулки обычные фильдекосовые, это меня смутило, у такой дамы должен быть шелк – второй минус!

– Вы служили в галантерейном магазине? – иронически спросил Кароль.

– Нет, но я в этих вещах знаю толк, изучал их методически, я, знаете ли, по манере одеваться, по деталям гардероба угадываю, кто? – откуда? – сколько?

– И кто же была та красавица?

Кароль не проговорился, что по описанию узнал пани Цукер.

– В том-то и штука, что не знаю, впервые моя метода меня подвела. Судя по шляпе и по лицу, то была светская дама, миллионерша; платье богачки, которая в карете ездит; опять же фильдекосовые чулки – не поймешь, то ли учительница, то ли жена чиновника или какого-нибудь купчишки; нижняя юбка – я и ее увидел – из желтого недорогого атласа еще сошла бы, но отделка-то была из простеньких бумажных кружев. Понимаете, пан директор, бумажных! – подчеркнул он почти угрожающе.

– Что же это означает?

– Что дешевка, друг мой, панельная красавица, а в лучшем случае принарядившаяся мещанка. Это меня добило. Я потерял к ней всякий интерес. Глянул на нее в последний раз, она, видимо, была оскорблена, потому что опустила подол прямо в грязь и перешла на другую сторону улицы.

– И вы опять пошли за ней?

– Нет, дружище, явно не стоило. Если я и ошибся в первой своей оценке, одного того, что она опустила подол и пошла, подметая им грязь, было достаточно, чтобы я убедился – обычная лодзинская шлюха. Да ни одна варшавская швея так не поступит: во-первых, у них красивые ножки и они любят их показывать, а потом – пачкать платье… Фи!

Он презрительно скривил рот и остановился.

– До свиданья. Мне надо зайти сюда, – буркнул Кароль и, чтобы избавиться от него, зашел в кондитерскую на углу пассажа Мейера.

Ему вдруг захотелось доставить удовольствие «колонии». Он накупил пирожных, взял коробку конфет и вложил в покупку записку, адресованную Каме:

«Пусть дитятко не плачет и поделится с Пиколо конфетами – может быть, он тогда не будет красть туфельки, – и прошу поверить, что негодник Кароль сделает все, что в его силах, для Г.».

Покупку он попросил отнести на Спацеровую улицу.

– Пусть и им что-то перепадет от моих заработков, – прошептал Кароль, выходя на улицу.

Он был так доволен собою и всем на свете, что любезно раскланивался направо и налево с многочисленными знакомыми, спешившими после обеда на фабрики и в конторы, и снисходительно поглядывал на Козловского, который шел по другой стороне улицы вслед за какими-то женщинами и пытался заглянуть им в глаза.

Козловский смешил его своим видом: пальто, скроенное наподобие обыкновеннейшего мешка, светлые панталоны, щегольски подвернутые на четверть локтя над лакированными ботинками, сдвинутый на затылок цилиндр и невероятно подвижное лицо, напоминавшее мордочку мопса.

На тротуарах было полно народу – толпы рабочих спешили на фабрики, призываемые хором пронзительных гудков; кое-кто на ходу еще дожевывал свой обед. Громко стучали деревянные подошвы, и стук этот, вместе с потоком закопченных, грязных, изможденных и оборванных рабочих, затихал, удаляясь в ворота и боковые улочки.

По краю мостовой двигалась убогая похоронная процессия. Белый гробик с голубым крестом на крышке несли четверо подростков в трауре, впереди, сонно шлепая по глубокой грязи, шел сгорбленный лысый причетник в голубой пелерине и нес распятие; за гробиком, прикрывшись зонтами, семенила кучка детей, прижимаясь к тротуару, так как их ежеминутно оттесняли дрожки, подводы и огромные, нагруженные тюками платформы, которые обрызгивали гробик черной, липкой грязью, и шедшая рядом старая женщина то и дело вытирала его своим передником.

На процессию никто не обращал внимания, некогда было, лишь иногда какой-нибудь рабочий приподнимал картуз или, вздохнув, набожно осеняла себя крестом работница – и бежали дальше, подгоняемые гудками, которые, будто холодные копья, пронзали тяжелый, серый, продымленный воздух; грязные струи дыма, извергаясь из множества труб, опускались на крыши и заполняли улицы нестерпимой вонью.

Боровецкий остановился – не попадутся ли дрожки, чтобы поскорей добраться до конторы, – и вдруг увидел, что с ним здороваются из проезжающей мимо коляски. Это ехала Мада Мюллер с братом; Вилли в красной шелковой шапочке, с зелено-красной лентой корпорации на груди сидел развалясь и держал на коленях большую черную коробку.

Коляска, подъехав к тротуару, остановилась в нескольких шагах.

– А где же обещанный список книг? Так вы держите слово? – с улыбкой спросила Мада у Боровецкого.

Боровецкий посмотрел в ее золотистые глаза.

– Признаюсь откровенно, запамятовал, но я исправлюсь и сегодня же пришлю, торжественно клянусь.

– Не верю, я требую более надежной гарантии, – весело прощебетала Мада.

– Я готов дать расписку.

– Мало! Подпись ваша немногого стоит, – смеялась девушка, забавляясь тем, как Боровецкий юмористически клялся, прижимая руку к сердцу.

– Тогда я подкреплю свою подпись гарантией какой-нибудь солидной фирмы.

– Наверно, пани Ликерт? – живо откликнулась Мада и быстро спрятала лицо в шелковую муфточку, сама испугавшись невольно вырвавшихся слов.

– Я ей столько раз говорил, что она дура, а она все не хочет верить, – проворчал Вильгельм.

– Вы куда идете? – спросила Мада, желая исправить свою неловкость и открывая красное, как мак, лицо.

– На работу, – непринужденно ответил Кароль, хотя упоминание о пани Ликерт больно его задело.

– Подвезем его? Ты согласна, Мада?

– О, с удовольствием. А вы согласны?

– Вот я уже сажусь вместо ответа.

– Вильгельм, сядь рядом с собакой, уступи место пану Каролю, – потребовала Мада.

– Благодарю, лучше я сам сяду ниже, мне будет удобней смотреть. Красивая собака.

– Стоит три тысячи марок. Получила медаль на выставке у Каприви.

– Значит, собачья знаменитость!

– Дурной пес, лает на меня, порвал мне новенький передничек.

– И вы не наказали его за такое преступление?

– Ну да, Вильгельм не разрешил бы его бить.

– А вы куда едете?

– Мада что-то высмотрела в Художественном салоне, верно, опять захочет купить какую-нибудь дурацкую картинку. А я решил немного покатать своего Цезаря, он дома скучает, совершенно как я.

– Когда же вы возвращаетесь в Берлин?

Мада очень громко и искренне рассмеялась.

– Он уже целый месяц как уезжает и каждый день из-за этого ссорится с папой.

– Молчи, Мада! Если ты дурочка, так не вмешивайся в дела, которых не понимаешь, – обрезал ее Вилли с раздражением, даже шрам на его лице побагровел.

Он распрямил свой могучий торс и нахмурил брови.

– Ну, скажите на милость, пан Кароль, вы меня тоже считаете дурочкой? Все в доме постоянно мне об этом твердят, так что в конце концов я сама должна буду в это поверить. Но все равно я, например, знаю, что Вильгельм наделал долгов в Берлине, а папа не хочет их оплатить, потому он и торчит в Лодзи, – со злостью сказала Мада, глядя на брата. – Ха, ха, ха, какое у него потешное выражение лица…

– Смотри, Мада, не то я выйду из коляски и пойду скажу фатеру, что ты тут болтаешь.

– Ну и выходи, нам с паном Боровецким будет просторней. Но вы еще не ответили на мой вопрос.

– На такой вопрос не может быть ответа.

– Вы не хотите сказать правду.

– Просто я этой правды не знаю.

– Когда же у меня будет список?

– Пришлю его сегодня.

– Не верю. Я желаю, чтобы вы в виде наказания сами его принесли.

– Если это – наказание, то как прекрасна может быть награда!

– Получите чашку хорошего кофе! – наивно выпалила Мада.

Вильгельм громко прыснул, даже Цезарь залаял.

– Разве я сказала глупость? – покраснев, спросила Мада с тревогой.

– Пана Вильгельма рассмешила собака, смотрите сами, какая она потешная.

– Вы добрый человек, даже папа так говорит и все у нас в доме говорят, кроме Вильгельма.

– Мада!

– Мне с вами очень приятно, но, к сожалению, вот уже моя фабрика. Благодарю и до свидания.

– Ждем вас в воскресенье после обеда.

– Я помню и огорчаюсь, что завтра не воскресенье, а четверг.

Мада, весело рассмеявшись, одарила его нежным взглядом.

Боровецкий с минуту постоял на тротуаре и увидел, что она несколько раз оборачивалась.

«Ах, почему у Анки нет миллиона! Какая жалость!» – думал он, торопливо направляясь на фабрику, где после обеденного перерыва возобновилось обычное бешеное движение.

Из соседних с фабрикой строений выехал отряд добровольного пожарного общества. Повозки, пожарные насосы, бочки, двигаясь в образцовом порядке, мчались очень быстро – грязь из-под колес и конских копыт летела брызгами во все стороны, на повозках поспешно натягивали мундиры превратившиеся в пожарников рабочие.

– Где горит, пан Рихтер? – спросил Кароль у командира отряда, одного из мастеров прядильного цеха. Ему помогал застегнуть мундир и подпоясаться фабричный привратник в своей будке.

– Горит Альберт Гросман! Стягивай потуже! – прикрикнул Рихтер на привратника, который никак не мог уместить его большущий живот в тесный пожарный мундир, даже пуговицы отлетали.

– Давно?

– Уже с полчаса. Но кажется, уже все загорелось. Потуже, пан Шмидт.

– И потому вы так спешите?

– Гросглик позвонил по телефону старику, просил сделать все, чтобы назло Грюншпану не дать сгореть его зятю.

– Почему так? Ага, они хотят его разорить.

– Это сегодня уже третий пожар.

– Фабрики?

– Известно.

– Возмещают убытки от последних банкротств.

– Чтоб их гром разразил, каторжники треклятые! Они наживаются, а мы, как собаки, должны мчаться, высунув язык, с одного пожара на другой.

– А как же иначе, им это необходимо, не то баланс не сойдется.

– До свиданья! Уф, сейчас лопну, ей-Богу! – крикнул Рихтер, усаживаясь в ожидавшие у ворот дрожки; лошади с места рванули вслед за пожарными повозками, которые, сияя блестящими касками пожарников, будто самоварами, виднелись уже на другом конце улицы.

– Хо, хо! Начинается горячая пора! – прошептал Кароль и поспешил к телефону, чтобы сообщить Максу Бауму про телеграмму Морица.

Не успел он отойти от телефона, как раздался звонок. Говорил Травинский – сейчас, мол, приедет по очень срочному делу.

– Жду тебя в печатном, – ответил Кароль и направился в цеха.

Он сразу очутился в круговерти снующих туда-сюда тележек, среди лязгающих машин и кип тканей, полотнища которых, похожие на разноцветные бесконечные ленты, двигались по цехам во всех направлениях среди трансмиссий, приводных ремней, маховых колес и людей; среди адского грохота и испарений, тучами плывущих над прачечной; среди хаоса разнообразных шумов, сотрясений, криков, скрипов, разнузданной, безумствующей энергии, увлекающей всех и вся и неистовым своим напряжением словно бы раздвигающей могучие фабричные стены; и Кароль полностью погрузился в сумасшедшую, захватывающую жизнь фабрики.

После чрезмерно нервного труда последних дней Кароль с облегчением и даже удовольствием отдался во власть этой чудовищно огромной окружавшей его деятельной силе.

Усталость проходила, в фабричном аду он словно бы набирался спокойствия и душевного равновесия, впитывая идущие к нему от людей и машин токи энергии.

Обойдя все цеха, Кароль возвратился в «кухню».

В кабинетике, отгороженном от «кухни» застекленной перегородкой, Муррей производил опыты на небольшой печатной машине. Пробы не удавались – краска расплывалась по ткани и заливала рисунок. Англичанин был в бешенстве, он сладко улыбался, но лицо его стало серым от возмущения, он по-бульдожьи скалил длинные желтые зубы. Вытирая руки передником, он негромко бранился.

– С самого полудня мучаюсь и не могу найти подходящий краситель!

Боровецкий рьяно принялся за работу, но вскоре ему помешал Травинский, который явился в таком волнении, что забыл даже поздороваться, и, еще стоя на пороге, попросил уделить ему минутку для разговора наедине.

– Пойдем-ка на склад вальцов, там никого нет, – предложил Кароль и повел его туда.

Травинский шел как во сне. Голубые глаза его блуждали вокруг, ничего не видя; на осунувшемся красивом лице лежала печать тревоги – она сквозила в удрученном взгляде запавших глаз, притаилась в уголках рта, не прикрытых небольшими светлыми усиками. Травинский был старым товарищем и другом Кароля, а теперь и владельцем довольно крупной фабрики хлопчатобумажных тканей.

– Говори же, что стряслось? – спросил Кароль, входя с ним в просторное, с высоким потолком помещение, уставленное железными стеллажами, на которых блестели аккуратно уложенные рядами медные печатные вальцы, похожие на большие свитки папируса, с напоминавшими иероглифы выпуклыми рисунками, которые печатались на тканях.

– Сейчас все расскажу, – еле слышно ответил Травинский, усаживаясь на какой-то тюк.

Он снял шляпу, оперся головой о стену и с минуту сидел молча, видимо, собираясь с мыслями.

– Ты болен? Вид у тебя неважный.

– Какой другой вид может быть у банкрота! – с горечью проговорил Травинский.

– Что же случилось? Опять кто-нибудь тебя обобрал?

– Хуже того. Я опять прогорел, и теперь мне, наверно, уже не оправиться.

– Да что ты говоришь! – с притворным удивлением воскликнул Кароль, уже знавший о невзгодах Травинского.

– Этот всеобщий крах, который задел самых сильных и из-за которого в эту минуту бушует пожар у Гросмана, не пощадил и меня. В субботу мне платить по векселям, а они у меня обеспечены векселями обанкротившихся, то есть я разорен. Да, платить в субботу. Не уплачу – все кончено. Треклятая моя судьба! Уже третий раз я на краю пропасти, но если теперь рухну, то больше уже не встану.

– Сколько ты должен платить?

– Пятнадцать тысяч рублей!

– Из-за такой небольшой суммы терпеть крах!

– Сумма невелика, но у меня ее нет. Хотел занять – не удается: теперь ни у кого в Лодзи нет наличных, такой переполох поднялся, что вчера Гросглик отказался ссудить двадцать тысяч Розенбергу. Чего уж тут говорить! Никто, ни один банк не желает учитывать даже самые солидные векселя, все боятся, вся Лодзь дрожит, и каждую минуту только и слышно, что кто-то обанкротился. Чем все это кончится? И к тому же никакого сбыта! У меня на складе готовой пряжи больше чем на десять тысяч, и ни одна собака ее не спросит, постоянные потребители сократили производство наполовину, а я-то должен продолжать работу, должен платить людям жалованье, должен жить и двигать эту махину – ведь если она хоть на миг остановится, я пропал. Беда, да и только, а тут еще эти банкротства, они меня окончательно зарежут. Какие времена! Под залог всей моей фабрики, такой уймы машин, и в придачу личной моей честности невозможно занять пятнадцать тысяч рублей.

– А у Бухольца не пробовал? Он вчера поддержал Волькмана.

– Он это сделал назло Шае, а я, знаешь, не могу идти к этому швабу просить о помощи. Он мне противен, я бы чувствовал себя униженным.

– Ну и что? Зато это бы тебя безусловно спасло.

– Да нет, он знает, что я о нем думаю.

– Я бы мог за тебя похлопотать.

– Спасибо, но я не могу, это было бы не только противно моим принципам, но попросту свинством и унижением – идти к человеку, которого ненавидишь и даже не стесняешься об этом говорить во всеуслышанье.

– Логика шляхтича, – с раздражением заметил Кароль, закуривая папиросу.

– У меня только одна логика, и это вовсе не логика шляхтича, а логика обыкновенного порядочного человека.

– Не забывай, что ты живешь в Лодзи. Вижу, ты постоянно об этом забываешь, тебе чудится, будто ты ведешь дело в обществе цивилизованных жителей центральной Европы. Лодзь – это лес, это пуща; есть у тебя крепкие когти – смело иди вперед и безоглядно души ближних, не то они тебя задушат, высосут из тебя все соки и выплюнут.

И Кароль долго еще говорил, тронутый бедственной участью Травинского, которого хорошо знал, ценил как человека, но в то же время испытывал к нему чувство некоторого презрения, возмущаясь польской щепетильностью, с какой тот вел свои дела в Лодзи, и уважением к порядочности, которую Травинский хотел блюсти в отношениях с людьми, – уважением столь неуместным в этом городе, где о порядочности никто и знать не желал и где – что еще важнее – мало кто был на нее способен. В этой пучине обмана и грабежа человек, отказывавшийся быть хоть отчасти таким, как все, не мог надеяться выжить, и, сколько бы ни трудился, сколько бы ни вкладывал капиталов в свое дело, его в конце концов извергали прочь, ибо он не выдерживал конкуренции.

Травинский долго молчал – откинув голову на длинный валец, он следил глазами за Каролем, который в возбуждении быстро шагал взад-вперед по узкому проходу между стеллажами.

Со всех сторон слышался глухой шум фабрики, похожий на неумолкающий гул моря, – стены дрожали, движущиеся по всему складу приводные ремни, переносившие энергию в соседние цеха, резко свистели, и еще более резкий лязг и скрежет токарных станков, доносившийся из соседнего модельного цеха, пронизывал воспаленные нервы Травинского тупой болью.

– Что же ты думаешь делать? – прервал молчание Боровецкий.

– Пришел просить тебя о помощи, я знаю, у тебя есть деньги. Поверь, если бы не такой крайний случай, я бы не решился.

– Не могу, ну никак не могу. Деньги у меня есть, но я, как ты, наверно, слышал, сам собираюсь открыть фабрику, а кроме того, как раз теперь на мне лежит обязательство по другому делу.

– Одолжи на месяц, в обеспечение этой суммы предлагаю тебе мою фабрику и все мое имущество. В крайнем случае этого наверняка хватит на покрытие долга.

– Я тебе верю, но денег не дам. Ты – неудачник, я бы попросту побоялся затевать дела с тобою. Возможно, ты устоишь, а возможно, потерпишь крах – кто знает? – мне же надо жить и обзавестись фабрикой. Я продлил бы твое существование на какой-нибудь год, а сам бы погиб.

– По крайней мере ты откровенен, – с горечью вымолвил Травинский.

– Дорогой мой, зачем же мне тебя обманывать! Я ненавижу бессмысленную ложь, как ненавижу сентиментальные излияния по поводу любого несчастного, которому от этого лишь та помощь, что он может подыхать, облитый слезами сочувствия. Я бы помог, если б мог, но поскольку не могу, не помогаю. Не могу же я отдать свой сюртук пусть даже совсем голому, если без него сам замерзну.

– Ты прав. Не будем больше об этом говорить. Извини, что я тебя побеспокоил.

– Ты на меня обижен? – воскликнул Кароль, задетый оттенком горечи в голосе Травинского.

– О нет. Ты так ясно поставил вопрос, что твой отказ мне вполне понятен, – другое дело, что от этого мне не легче, зато все хорошо понятно.

Травинский встал, собираясь уйти.

– Договариваться ты не намерен?

– Нет, и пытаться не буду, я способен только честно объявить себя банкротом.

– Ты мог бы поискать еще какие-нибудь способы.

– Подскажи, я с удовольствием выслушаю твой совет.

– Страховка у тебя солидная?

– Вполне, осенью я ее возобновил, после того неудавшегося поджога.

– Право, жаль, что тогда ты не сгорел. Тот рабочий, желая отомстить, оказал бы тебе, напротив, большую услугу.

– Ты говоришь серьезно?

– Вполне, и так же серьезно обращаю твое внимание на то, что в данную минуту горит Гросман, что ночью сгорел Гольдштанд, а завтра наверняка сгорят Фелюсь Фишбин, А. Рихтер, Б. Фукс и другие. Что ты на это скажешь?

– Что я никогда не был и не буду поджигателем и вором.

– Я же тебя к этому не склоняю, я только показываю тебе, каковы твои конкуренты, каковы их способы удержаться на плаву, – против них тебе не устоять.

– Ну что ж, погибну. Когда у меня уже не будет сил бороться, пущу себе пулю в лоб.

– А жена? – поспешно напомнил Кароль, заметив в глазах Травинского блеск отчаянья.

Травинский вздрогнул.

– Слушай, у меня появилась идея. Ты со стариком Баумом знаком?

– Мы соседи, живем совсем рядом.

– Пойди к нему, расскажи все начистоту. Он фабрикант, но чудак, и наверняка тебе поможет. Голову даю на отсечение, что, раз он твой знакомый, он тебе поможет.

– Мысль и впрямь хорошая, да кроме того, что я теряю, если он откажет!

– Действительно, ничего, попытаться стоит. Он среди лодзинских фабрикантов – уникум. Человек, который мог иметь миллионы и не пожелал нагнуться, чтобы их поднять; человек, который заплатил за других сотни тысяч рублей, враг крупных предприятий, консерватор, сноб или архичудак, как его называют, а по сути настоящий безумец, пережиток времен ручного ремесла.

Они молча простились.

При расставании Кароль почувствовал в Травинском какой-то холодок. Посмотрел в окно ему вслед со странным чувством жалости.

– Недотепа, шляхетский последыш, – произнес он вслух, чтобы заглушить в себе пока еще тихий голос совести, который быстро крепнул и заявлял о себе все громче.

Не пожелав оказать помощь, Кароль себя вполне оправдывал перед самим собою, и все же он не был собой доволен. Перед глазами все стояла эта светловолосая голова, лицо, будто отмеченное неизгладимой печатью заботы и тревоги. Кароль чувствовал, что надо было одолжить деньги, что он ничего бы на этом не потерял и оказал бы огромную услугу Травинскому. Угрызения совести становились все мучительней.

«Какое мне дело, если еще один свернет себе голову», – думал он, пробегая по стригальному цеху, заваленному до потолка кипами белой ткани, которую пропускали в машине между двумя лезвиями: одно спиралевидно двигавшееся по цилиндру и другое прямое с математической точностью срезали со скользившей меж ними полосы ткани хлопковый «мех», который образуется при тканье.

В этом белом, холодном и не очень шумном помещении работало десятка полтора женщин – воздух был мутен от едва заметных частиц хлопковой пыли, возникающей при стрижке ткани; она висела в воздухе, обволакивала машины и людей и, как серый густой мох, тряслась на трансмиссиях, приводивших в движение механизмы и уходивших куда-то в потолок.

Боровецкий беглым взглядом окинул «стригальню» и направился к лифту, чтобы спуститься вниз, как вдруг раздался короткий, страшный человеческий вопль.

Одно из колес, приводивших машины в движение, захватило куртку неосторожно прислонившегося рабочего и затянуло его в машину, рвануло, перевернуло, придавило, поломало, размозжило и, ни на миг не останавливаясь, выбросило кровавое месиво.

О спасении не могло быть и речи – рабочий был буквально разорван на части, тело его, как груда мяса, кровавым пятном алело на фоне белых некрашеных ситцев.

Послышались тихие всхлипы женщин, несколько работниц постарше опустились у трупа на колени и начали громко читать заупокойную молитву, мужчины сняли картузы, кое-кто набожно крестился – возле погибшего образовался тесный кружок. В глазах у людей не было горестных слез, но какая-то странная апатия дикарей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю