355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Реймонт » Земля обетованная » Текст книги (страница 18)
Земля обетованная
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:22

Текст книги "Земля обетованная"


Автор книги: Владислав Реймонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 40 страниц)

Еще не было десяти, когда Кароль закончил работу и подал старику бумаги, подробно объясняя каждую статью.

– Хорошо, хорошо! – говорил Бухольц, хотя почти ничего не слышал.

Все это нисколько его не интересовало, сознание того, как уныло и одиноко он живет, чувство разочарования и бессилия сжимали душу будто тисками.

– Зачем я этим занимаюсь! Сколько что стоит, это дело кассира, – с досадой проговорил он.

Боровецкий собрался уходить.

– Уже уходите?

– На сегодня я работу закончил. Спокойной ночи.

Кароль пожал старику руку и вышел, а Бухольц не решился попросить его остаться – в последнюю минуту ему стало стыдно своего необъяснимого, ребяческого страха. Он прислушивался к затихающим вдали шагам Боровецкого и дорого бы дал, чтобы тот возвратился.

– Идем наверх, Аугуст! – пробормотал он, встал и пошел сам, без помощи лакея, который, идя за ним, гасил свет и запирал двери.

Другой лакей, дежуривший в передней, нес перед ними свечу, и Бухольц медленно брел по большому, притихшему, пустынному дому. И так остро ощущал он сегодня эту пустоту, таким тягостным было одиночество, что он направился к жене, но та спала, укрывшись чуть не с головою, на подушке виднелся только кусочек ее восково-желтого лба; от шагов мужа она не проснулась, зато попугай, вспугнутый ярким светом, соскочил с клетки и, уцепившись коготками за занавеску, жалобно прокричал:

– Болван, болван!

Бухольц, огорченный, повернулся и пошел к себе.

– Аугуст! – негромко позвал он.

Лакей застыл в выжидательной позе, но Бухольц ничего ему не сказал; сидя в кресле возле печки, старик помешивал догоравшие угли неизменной своей палкой и со странным, непривычным для него страхом думал о том, что останется один.

– Закрой ставни! – распорядился он, сам проверил, хорошо ли это выполнено, – пощупал железные ставни, разделся, лег и попробовал читать, но глаза были как свинцовые, он не мог ими ворочать.

– Разрешите идти? – шепотом спросил лакей.

– Ступай, ступай! – сердито ответил хозяин, но, когда Аугуст подошел к двери, позвал: – Аугуст!

Лакей остановился в недоумении, тогда Бухольц стал не спеша расспрашивать о его жене и детях, да так ласково, что Аугуст отодвинулся на безопасное расстояние, подальше от палки, и отвечал очень робко, опасаясь столь необычной благосклонности.

Бухольцу же хотелось одного – задержать лакея подольше, но высказать это прямо, попросить остаться он не решался. Странная эта беседа вскоре его утомила, и он наконец жестом отослал Аугуста спать.

Когда же Бухольц остался один, боязнь одиночества, неизъяснимая, смутная тревога опять сжали сердце, словно впиваясь в него острыми когтями. Он напряженно прислушивался к уличным шумам, но улица спала, и далекие ее звуки не могли проникнуть сквозь железные, обитые войлоком ставни.

Вдруг Бухольц, опершись на локоть, приподнялся, дыханье его стеснилось, он судорожно сжал в руке револьвер – ему померещилось, будто он слышит приближающиеся, все более отчетливые шаги по пустым комнатам. Однако никто там не ходил, только донесся из какой-то дальней комнаты унылый бой часов.

Потом еще вдруг показалось, что тяжелая бархатная портьера на дверях странно оттопырилась, как будто за нею кто-то прячется. Бухольц посмеялся над своими фантазиями и, погасив свет, опять лег. Однако заснуть ему не удавалось.

Часы тянулись невероятно медленно, ночи не было конца. И успокоиться как следует он уже не мог, напротив – нервное состояние и опасения все усиливались, сливаясь в одно чувство, в страх смерти.

Ему казалось, что сейчас он умрет; он увидел это так ясно, ужасная эта мысль так его испугала, ошеломила, что он, весь дрожа от тревоги, вскочил с постели, точно желая бежать, и принялся отчаянно звонить спавшему внизу дежурному лакею.

– Беги скорее, зови немедленно доктора! – прокричал он посиневшими устами.

Немного погодя явился Хаммерштейн.

– Мне что-то нехорошо! – сказал ему старик. – Осмотри меня и сделай что-нибудь.

– Я ничего не нахожу, – отвечал заспанный доктор, довольно тщательно осмотрев его.

Бухольц принялся рассказывать о своем самочувствии.

– Вам, пан президент, просто надо выспаться, и все пройдет.

– Дурень! – гневно бросил Бухольц, но все же принял большую дозу хлоралгидрата и вскоре уснул.

Боровецкий, уставший от сверхурочной работы, поехал в город выпить чаю. В кондитерской Рошковского было в этот час пусто, лишь в последнем зале сидели у зеркала трое: Высоцкий, Давид Гальперн и Мышковский, инженер с фабрики барона Мейера. Боровецкий подсел к ним – с двумя последними он был знаком, а с Высоцким его тут же познакомили.

Давид Гальперн, наклонясь над столиком, хлопал по нему худыми руками и почти кричал:

– Вы, пан Мышковский, не знаете, как идет работа в Лодзи, потому что не хотите знать, но я сейчас вам объясню, я покажу вам результаты!

Он достал из бумажника несколько вырезок из «Курьера» и начал читать, показывая их Мышковскому:

– Вот послушайте: «С 22-го по 28-е число из Лодзи вывезено: изделий из железа 1.791 пуд, пряжи 11.614 пудов, хлопчатобумажных тканей 22.852, шерстяных изделий 10.309».И это вам ничего не говорит? Это что, само собою сотворилось? А вот сейчас я вам покажу, что за эту неделю в Лодзи переработали.

– Ох, не докучайте вы своей статистикой. Эй, кельнер, три кофе! Пан Боровецкий, будете с нами кофе пить?

– Нет, я только несколько цифр вам прочитаю, слушайте, господа, это не менее важно, чем Библия, а может, еще и поважней: «Завезено: шерсти 11.719 пудов, пряжи 12.333, железа 7.303, машин 4.618, жиров 8.771, муки 36.117, зерна 8.794, овса 18.685, леса всякого 36.850, хлопка-сырца 120.682, каменного угля 1.032.360 пудов».Такие цифры сами за себя говорят, такой перечень это убедительный документ; чтобы все это переварить, у Лодзи должен быть здоровый желудок, да и потрудиться надо, а вы, пан Мышковский, говорите, что только дураки работают.

– И еще быдло, подгоняемое кнутом, – спокойно прибавил Мышковский, отхлебывая кофе.

– Ай, ай, ай, что вы выдумываете? Каким кнутом? Где кнут? Люди должны работать. Вот скажите сами, что бы делал мужик, хам, если бы ему не надо было работать! Он сгнил бы от безделья и сдох бы с голоду.

– Да перестаньте! Вольно вам восторгаться трудолюбием Лодзи, прославлять ваш чудесный городок, целовать руки каждому, кто выбьется в миллионеры, и утверждать, будто миллионы у них есть потому, что они больше всех трудились.

– Именно поэтому, а иначе – откуда бы они взяли? – кричал, раскипятившись, Гальперн.

– Нет, не поэтому, а потому, что они еще глупее своих рабочих, оттого-то у них есть деньги.

– Отказываюсь вас понять. Помилуйте, пан Мышковский, я отказываюсь вас понять. Что вы такое говорите? До сих пор я знал, что кто работает, тот имеет, а если кто работает да еще умен, тот имеет еще больше, а кто очень умен и очень много работает, тот делает миллионы! – громко кричал Гальперн.

– О чем разговор? – спросил Боровецкий, еще не уловив сути спора.

– Я утверждаю, что все миллионеры, все работающие во всю силу своих и чужих мускулов и способностей – дураки, кретины. Пан Давид Гальперн доказывает противное. Он несет фактическую чушь во славу труда, водружает на алтарь золотых тельцов, которые гниют на ворохе денег, и призывает меня ими восхищаться.

– А истина, наверно, где-то посередине! – вставил молчавший до тех пор Высоцкий.

– Идите вы куда подальше со своей средней истиной! Либо ты законченная скотина, либо ты человек, в природе нет переходных типов, они есть разве что в головах идиотов идеологов.

– Пан Мышковский, я уверяю вас, что фабрикант, человек, который хочет нажить миллионы, трудится во сто крат больше, чем рабочий, и его надо уважать.

– Да хватит вам толковать о дурнях, которые выбиваются из сил, чтобы делать деньги, лучше поговорите о тех тварях Божьих, которые трудятся ровно столько, чтобы выжить, вот у них-то есть разум.

– Ну, пан Мышковский, будь у вас миллионы, вы бы рассуждали иначе.

– Не в обиду вам будь сказано, но если вы будете толковать о том, чего не знаете, то я могу и дураком обозвать. У меня было денег вдоволь, и я растратил их вот так! – И Мышковский дымом пыхнул в лицо Гальперну. – Вот спросите у Куровского, мы с ним вместе транжирили. Я деньгами дорожу не более, чем прошлогодним снегом. Вы-то, пан Гальперн, видно, считаете меня глупцом! Нет, пан Давид, ради того, чтобы заработать на рубль больше, чем мне надобно, я не встану на пять минут раньше, чем мне хочется, а ради того, чтобы нажить даже миллиарды, не пожертвую радостями человеческой жизни, не откажусь смотреть на солнце, гулять на воздухе, свободно дышать, размышлять о предметах поважнее миллиардов, любить и так далее.

Я не желаю трудиться, трудиться, трудиться! Потому что я хочу жить, жить, жить! Я не тягловое животное, не машина, я – человек. Только глупец жаждет денег и ради миллионов жертвует всем – жизнью, любовью, истиной, философией, всеми сокровищами человечества, а когда уже насытится до того, что может плеваться миллионами, что тогда?

Он подыхает на куче денег! Большая радость! И неужели это намного приятней, чем подыхать на голой земле? А если бы его потом спросили: как он жил? Он бы ответил: работал. Зачем? Наживал миллионы. Для чего? Ну, чтобы иметь миллионы, чтобы люди удивлялись, чтобы ездить в экипаже и внушать почтение глупцам и чтобы умереть, прожив всего полжизни, умереть от непомерного труда, зато на миллионах! Тьфу, какая глупость!

– Вы затронули важную тему, здесь много чего можно сказать.

– Вот и говорите, а я пошел домой, но обязуюсь когда-нибудь, в удобную минуту, убедить вас, пан Боровецкий, что всем вам привили опасную бациллу труда, которая подтачивает организм человечества, и, как я полагаю, если человечество не одумается, то оно погибнет раньше, чем это предрекают геологи.

Все четверо вышли из кондитерской и направились по безлюдной улице. Теперь заговорил долго молчавший Высоцкий, со страстью доказывая, что зло не в том, что все слишком много трудятся, а в том, что не все трудятся. Мышковский не возражал, он вскоре простился с остальными и пошел домой.

Глаза Боровецкого сонно блуждали по притихшей улице. Перехватив его взгляд, Гальперн заговорил:

– Вы смотрите на город! И вы видите, что Мышковский не прав, – ведь если бы люди работали так, как он предлагает, не стоять бы здесь этим домам, этим дворцам, этим фабрикам, этим складам, не было бы и самой Лодзи! А была бы просто дикая местность, где люди могли бы охотиться на кабанов!

– Это бы нам ничуть не повредило, пан Давид.

– Вам-то, может быть, и нет, что до пана Высоцкого, тут я не знаю, а мне-то, мне нужна Лодзь, мне нужны фабрики, большой город и большая торговля! Что бы я делал в деревне? Что бы делал с мужиками? – вскричал Гальперн.

– Были бы арендатором, – холодно ответил Боровецкий, озираясь по сторонам в поисках извозчика.

– Но между ними такая конкуренция, что они с голоду умирают.

– Только те, кто не умеет обманывать мужиков и мещан.

– Разве это серьезный разговор? Это антисемитский разговор, и вы сами этому не верите – вы же знаете, что плотвичку съедает карась, карася съедает окунь, окуня съедает щука, а щуку? Щуку съедает человек! А человека съедают другие люди, съедает банкротство, съедают болезни, съедают огорчения, пока наконец не съест смерть. Все это в порядке вещей, и все на свете устроено прекрасно, так создается движение.

– У вас талмудическая философия, пан Давид.

– Это философия наблюдения, а я наблюдаю мир уже очень давно, пан Высоцкий. А вы, пан инженер, что вы думаете о Мышковском? – спросил Гальперн, придерживая за руку Кароля, который уже с ним прощался.

– Хороший человек, очень хороший! – уклончиво пробормотал Боровецкий.

– Он человек гениальный! У него в голове миллионы, а он не желает их оттуда достать. Вы знаете, что он у Мейера сделал изобретение? Новый способ отбеливанья ткани. Мейер на этом зарабатывает пятьдесят процентов, а что, по-вашему, имеет с этого Мышковский? Ничего он не имеет! Ему за его изобретение, которое стоит миллион, дали две тысячи рублей годовой пенсии, он их взял, да еще ходит на фабрику, работает там в лаборатории! Я его очень уважаю, но – не хотеть приобрести состояние, смеяться над тем, что другие делают деньги, этого я никак не пойму, это для меня просто загадка. – И он хлопнул себя по лбу.

– Спокойной ночи всем! – сказал Кароль.

– У меня к вам дело, – начал Высоцкий, – я его изложу в двух словах. Хотя я с вами не был знаком, я собирался прийти к вам с просьбой об одном человеке.

– Вы ищете для кого-то место?

– Да, есть у меня знакомый бедняк, который уже два года тщетно ищет работу.

– Он специалист?

– Бывший мелкий землевладелец, но человек безупречной честности.

– С обоими этими качествами он может искать себе места еще два года с тем же результатом.

– Он очень беден, обременен семьей, они просто умирают с голоду.

– Случай отнюдь не исключительный, таких в Лодзи сколько угодно.

– Но может быть, вы бы все же попытались помочь ему? Любое место, с любым жалованьем, даже самое скромное, было бы для него истинным благодеянием. Уж извините, что я, человек едва вам знакомый, сразу обращаюсь с просьбой.

– Дело не в этом, а в том, что я не знаю, как вам ответить. Хорошо оплачиваемые места никогда не бывают свободны, на каждое такое место есть по двадцать кандидатов, и в основном специалистов.

– Я имею в виду самую простую работу, конечно, если вы можете.

Боровецкий дал ему свою визитную карточку.

– Пусть ваш протеже завтра пополудни придет с этой карточкой ко мне на фабрику. Я приемом на работу не ведаю, но попытаюсь что-нибудь для него сделать, хотя за результат не ручаюсь.

И они разошлись в разные стороны.

XIV

Давид Гальперн медленно шагал по Пиотрковской, думая о Мышковском и всматриваясь в город, который он любил всей своей восторженной душой.

Он не желал вспоминать о том, что город этот отнял у него все, что он когда-то унаследовал от отца, о том, что уже много лет он перебивается со дня на день, что постоянно вынужден менять род занятий, что вечно находится лишь на пути к благополучию, которое все ускользает от него, по его мнению, просто из-за невезения; несмотря на все, он упрямо открывал конторы, склады, работал коммивояжером и неизменно кончал банкротством, однако не терял надежды и продолжал свой жизненный путь, по-прежнему влюбленный в Лодзь и ее могущество, изумляясь ее величию, завороженный миллионами, которыми вокруг него ворочали.

Детей у него не было, жили они вдвоем с женой, он работал, чтобы она могла каждый год ездить во Франценсбад лечиться, сам же он уже много лет не выезжал из Лодзи, не думал о том, что ест, где живет, во что одет, – не имея ничего, он был счастлив тем, что Лодзь все богатеет, что он видит это бешеное движение, оборот товаров, шум работающих машин, толкотню на улицах, битком набитые склады, новые улицы, лодзинских миллионеров, их фабрики – из всего этого и составлялось тело колосса, который ныне спал под тихим, темным небом и плывущей по небу луной.

Гальперн любил Лодзь, любил фабрикантов и рабочих, любил даже простых мужиков, которые толпами прибывали в город каждую весну, – их появление на улицах Лодзи означало, что в городе прибавится фабрик, домов, прибавится движения.

Да, Гальперн любил Лодзь.

И любви его не мешало то, что Лодзь была городом грязным, дурно освещенным, дурно вымощенным, дурно застроенным, что дома то и дело обрушивались на головы жильцов, что на глухих улицах среди бела дня убивали людей.

О таких пустяках он не думал, равно как не думал о том, что в Лодзи тысячи людей умирают с голоду, страдают от нужды, выбиваются из сил в борьбе за нищенское свое существование и что эта незаметная, но страшная своей непрерывностью борьба без надежды на победу пожирает ежегодно больше жизней, чем самые ужасные эпидемии.

– Так создается движение, – объяснял он, радуясь, что город растет с неимоверной быстротой, что он, Гальперн, может восхищаться впечатляющими цифрами «вывоза и ввоза», а общая сумма торгового оборота увеличивается ежегодно на десятки миллионов.

Его сухая семитская душа купалась в этом море цифр, любовалась их ростом. Он с гордостью смотрел на новых миллионеров, искренне их почитал; шагая по тротуарам, с непритворным восхищением наслаждался пышностью экипажей и зданий; с энтузиазмом называл цифры расходов, на которые не скупились ситцевые и шерстяные царьки, украшая свои дворцы и поместья.

Таков был Давид Гальперн, который теперь, направляясь домой, все еще думал о Мышковском. Для него, преклонявшегося перед деньгами, Мышковский был совершенно непонятен. Гальперн не мог взять в толк, как можно отказываться от миллионов, которые сами плывут в руки.

С такими мыслями он тихо отворил дверь на четвертом этаже большого дома, но, еще не войдя в квартиру, услышал приглушенные звуки музыки, доносившиеся из глубины темного коридора.

Жена уже спала. Давиду захотелось есть, он обшарил буфет и, найдя лишь кусочек сахару, пошел, стараясь не шуметь, на кухню выпить чаю. Самовар остыл, Давид налил в чашку холодной воды и стал пить вприкуску, прохаживаясь по маленькой передней, чтобы не разбудить жену и слушать музыку, звучавшую за дверью.

Довольно скоро такая прогулка ему наскучила, он с чашкой в руке направился в конец коридора и деликатно постучал в дверь, за которой играли.

– Herein! [43]43
  Войдите! (нем.)


[Закрыть]
– послышался голос.

Гальперн вошел как свой человек, приветливо кивнул игравшим и сел возле печки – прихлебывая небольшими глотками воду, он слушал музыку с благоговейным вниманием.

Горн играл на флейте, Малиновский на виолончели, Шульц на кларнете, а на скрипке Блюменфельд, он же руководил ансамблем. Второй скрипкой был Стах Вильчек.

В соседней комнате сидел Юзек Яскульский и что-то переписывал.

Все тут, кроме Горна, были школьными товарищами и собирались два раза в неделю музицировать. Музыкой они инстинктивно защищались от отупляющего воздействия ежедневного тяжелого труда, – а они служили техниками, мастерами или практикантами на фабриках и в конторах.

Горн, как наиболее состоятельный – он в Лодзи работал всего лишь практикантом и был сыном богатого отца, – собирал друзей в своей квартире, он же купил инструменты, однако душою их музыкальных собраний был Блюменфельд, музыкант по профессии, окончивший консерваторию, но, поскольку музыкой в Лодзи нельзя было прожить, он служил в конторе Гросглика бухгалтером.

Юзеф Яскульский, самый молодой в их компании, играть не умел, но часто приходил, так как жил неподалеку и обожал слушать их рассказы о любовных приключениях. Он мечтал о любви со всем пылом воспитанного в строгости восемнадцатилетнего юноши.

Пока музыканты играли, Юзек переписывал любовное письмо, которое ему дал прочитать Малиновский, – этот красавчик получал их предостаточно. Письмо было с орфографическими ошибками, но такое страстное, что Юзек то и дело краснел, всматриваясь затуманившимися глазами в ряды неровных, корявых букв.

Юзек упивался этими вспышками грубой чувственности, испытывая жгучее желание, чтобы и его кто-нибудь так полюбил, а главное, чтобы и он получал такие же письма.

Наконец музыка стихла, прислуга внесла самовар. Горн помогал накрывать на стол и сам расставлял стаканы.

– Вильчек, ты три раза сфальшивил. Взял «до» вместо «ре», а потом съехал на октаву ниже, – выговаривал Стаху Блюменфельд.

– Ничего страшного, я же вас быстро догнал, – смеялся Вильчек; расхаживая по комнате, он потирал руки и сильно надушенным платком утирал мясистую, круглую физиономию с редкой, неопределенного цвета растительностью.

– Вы пахнете, как парфюмерный склад! – заметил Горн.

– Так я же беру духи на комиссию! – оправдывался Вильчек.

– Чем вы только не торгуете! – вставил Шульц, который несмотря на свою дородную фигуру проворно двигался, наливая чай.

– Могу и вашим мясом, Шульц.

– Ничуть не остроумно! – сказал, садясь за стол, Блюменфельд; худой, нервной рукой он откинул золотистые волосы, окружавшие, будто ореолом, красивый высокий лоб и удлиненное, болезненное лицо с неизменной горькой усмешкой.

– Может, сядете с нами, пан Гальперн? – пригласил Горн.

– С удовольствием выпью горячего чаю. А знаете, вы играете все лучше и лучше, тот пассаж, где как будто кто-то жалобно плачет, так меня взволновал, что я едва мог усидеть. Замечательный был концерт!

– Пан Юзеф, чай ждет вас! – позвал Горн.

Юзеф, еще весь красный, вошел и сел с краешку, стараясь скрыть свое волнение и смущение, вызванное письмом. Быстро прихлебывая из стакана, он молча смотрел в пространство, мысленно повторяя пылкие выражения и с удивлением поглядывая на Малиновского, – как он может сидеть так спокойно и попивать чай.

– Сел пить, нечего спешить. Что вы все на часы смотрите, пан Вильчек? На дежурство надо?

Вильчек работал на железнодорожных складах.

– Да нет, я сегодня со своей конторой распрощался навсегда.

– Что вы! В лотерею выиграли?

– Или, может, женитесь на дочке Мендельсона?

– Или собираетесь сбежать в Америку, прихватив железнодорожную кассу? – заговорили все разом.

– Вот и не угадали, у меня на уме кое-что получше, есть одно замечательное дело, с ним я стану на ноги, вот увидите, сразу стану на все четыре ноги.

– Ты же всегда был четвероногим! – заметил Малиновский и глянул на Вильчека своими зелеными глазами, в которых светились презрение и неприязнь.

– Зато я никогда не был сумасшедшим, не занимался изобретениями, которые невозможно осуществить.

– Да что ты понимаешь! На что ты способен, кроме того, чтобы обжуливать при купле-продаже, ты же пошлый, заурядный торгаш. Знай, безумие гениальных людей приносило миру больше добра, чем практичная глупость подобных тебе, тех, кто умеет дешево купить и дорого продать. Слышишь, Вильчек?

– Слышу и запомню на тот случай, если ты опять попросишь кредит.

– Кстати, доставь мне двадцать фунтов медной проволоки, такой, как в прошлый раз, – спокойно сказал Малиновский.

Вильчек, хоть и сердясь, записал заказ в своем блокноте.

– Да хватит вам ссориться и делами заниматься!

– Одно другому не помеха, – пробормотал Вильчек; он ходил по комнате, нервно потирая руки, облизывая мясистые, выпяченные губы и поправляя аккуратную челку, падающую на низкий, некрасиво сморщенный лоб.

– Ты похож на старуху-горничную! – съязвил Малиновский, следя за его движениями.

– Вам-то какое дело!

– А меня раздражает вид подобной образины, мешает мне свободно смотреть на мир.

– Так ты смотри на самовар или на кончик собственного носа, благо есть на что посмотреть.

– А вот твоя рожа и мешает мне смотреть на самовар.

– Малиновский! – прошипел Вильчек, скалясь, и его маленькие, глубоко сидящие голубые глазки сверкнули гневом, а рука стала дергать массивную золотую цепочку часов.

– Вильчек! – сладко протянул Малиновский, столь же сладко поглядывая на Стаха.

– Придется на вас намордники надеть, того и гляди, покусаете друг друга.

– Сейчас я вам расскажу что-то очень интересное, только не перебивайте! – воскликнул Шульц, наливая всем по второму стакану чая. – Мне это нынче сообщил Рек, который приехал из Сосновца от Дюльмана.

– Любопытно, что нового можно еще сообщить об этой скотине.

– Сейчас узнаешь. Месяц назад посетил Сосновец проездом некий граф. Дюльман, бывший свиноторговец, бывший обер-кельнер из Катовиц и бывшая каналья, пригласил графа, и не токмо пригласил, но распорядился к его приезду соорудить триумфальную арку, заказал, чтобы из Берлина специальным поездом доставляли роскошные обеды, да еще сам стаскивал с графа сапоги – он, видите ли, надеялся с помощью графа получить какой-то прусский орден. Граф у него прожил во дворце целых три дня и отбыл в фатерланд. Несколько дней спустя после его отъезда Дюльман посылает за Реком – тот служит техником в столярном цехе на его фабрике. А когда Рек является, Дюльман приказывает ему сделать рисунок богато отделанного сундука. Рек изобразил нечто вроде большущего гроба, по его рисунку сундук изготовили в Берлине и привезли Дюльману. И этот идиот, в присутствии своей семьи и всех своих инженеров, водрузил сундук посреди гостиной, а в сундук поместил кровать со всей постелью и всеми вещами, коими пользовался граф, запер сундук на ключ и велел прибить на нем бронзовую таблицу с немецкой надписью:

«В этом сундуке находится кровать с постелью, и на этой постели, и на этой кровати в такой-то день года тысяча восемьсот такого-то изволил трижды спать его сиятельство граф Вильгельм Иоганн Зомерст-Зомерштейн».

– Но это же фарс, этого не может быть! – послышались голоса.

– Я Реку верю, он никогда не врет.

– Но это глупость несусветная!

– Как вам угодно! Просто экс-свиноторговец был потрясен благосклонностью графа.

– Что ж, вполне возможно, а разве в Лодзи мало случается смешных историй с миллионерами! Все в мельчайших подробностях знают историю поединка Станислава Мендельсона с инженером Мышковским.

– А Кнаабе разве не смешон? А старик Лер, который, когда бывает в ресторане и кто-нибудь громко позовет: «Кельнер!», невольно вскакивает с места, потому что когда-то сам был кельнером. А Цукер еще моей матери приносил на дом и продавал обрезки с фабрики. Лер, например, умеет только подписаться, но посетителей принимает всегда с книгой в руках, причем лакей подает ее уже открытой, так как были случаи, что Лер держал при гостях книгу вверх ногами.

– Каждый волен поступать, как ему заблагорассудится, не понимаю, почему надо насмехаться.

– Но также каждый волен смеяться над глупостью.

– Это ты, Вильчек, себя защищаешь, ведь и над тобой смеются, над твоей челкой, над духами, над твоими цепочками и перстнями, над твоим дешевым шиком.

– Дураки надо всем смеются. Но по-настоящему смеется тот, кто смеется последний.

– И ты, когда станешь миллионером, конечно, надеешься посмеяться над всеми нами.

– Потому что вы достойны смеха.

Тут Гальперн, пожав всем руки, ушел – ему не нравилось, когда молодежь дерзко высмеивала фабрикантов.

– Почему же, Вильчек? Объясни-ка нам, чтоб мы поняли.

– Потому что смех ваш фальшивый, вы издеваетесь от злости, что у самих нет ни гроша, а у них миллионы.

– Тоже новость! Я-то думал, вы скажете что-нибудь новенькое, а если только об этом речь, уж лучше помолчите.

– Господа, прошу минуту тишины, есть важное дело! – возвысил голос Малиновский. – Юзеку Яскульскому к завтрашнему вечеру надо иметь сто рублей, и он просит всех нас одолжить ему эту сумму – он будет выплачивать ее по десять рублей в месяц. Деньги эти для него – вопрос жизни и смерти; вот и я от своего имени прошу всех оказать товарищескую помощь. За уплату долга я ручаюсь.

– Даешь в залог свое изобретение?

– Вильчек! – раздраженно воскликнул Малиновский, ударив кулаком по столу. – Давайте сделаем складчину, господа! – прибавил он уже мягче, выкладывая на стол пятирублевку, все, что у него было. Шульц положил еще пять рублей, Блюменфельд – десять.

– Чего не хватит, добавлю я, сегодня, правда, у меня денег нет, но я завтра займу, – сказал Горн. – Ну-ка, Вильчек, давайте рублей двадцать.

– Слово чести, у меня при себе и трех рублей нет, запишите за мною пять рублей.

– Ловко выкрутился! – пробормотал Горн.

– На него не рассчитывайте. Вам, Горн, придется одолжить восемьдесят рублей – здесь всего двадцать, но деньги нужны непременно до шести часов вечера.

– Не сомневайтесь, пан Юзеф, приходите ко мне.

Юзеф со слезами волнения благодарил всех, кроме Вильчека, который, презрительно усмехаясь, все быстрее кружил по комнате. Деньги-то у него были, но он никогда никому не давал в долг.

– Для чего тебе нужно целых сто рублей? – спросил он у Юзека.

– Раз ты ничего не даешь, нечего спрашивать.

– Передай матери от меня привет.

Юзек на это ничего не ответил, он был зол на Вильчека, хорошо помня, сколь многим тот обязан их семье; к тому же Юзек торопился домой, спешил принести радостную весть – деньги нужны были для его матери, которой некий пекарь согласился сдать в аренду лавочку, но под залог ста рублей. Все же это было бы какой-то гарантией от голодной смерти, грозившей всей семье, – при лавочке они имели бы даровое жилье и получали бы определенный процент с выручки. Юзек поспешно вышел, но тут же возвратился и шепнул Малиновскому:

– Адась, одолжи мне на несколько дней то письмо, я тебе его не испорчу.

– Можешь взять насовсем, мне оно не нужно.

Юзек поцеловал друга и побежал.

Общество притихло.

Блюменфельд настраивал скрипку, Горн пил чай, Шульц наблюдал за Малиновским, как тот с неизменной своей улыбкой рассматривал алгебраические формулы, которые чертил карандашом на салфетке, а Вильчек все расхаживал по комнате, размышляя о завтрашнем выгодном деле, что должно было поставить его на все четыре ноги, и окидывал товарищей ироническим, снисходительным взглядом, исполненным жалости, но еще больше – презрения; временами он приседал со стоном и на минуту снимал то одну, то другую франтовскую лакированную штиблету; они были такие тесные, что бедняге становилось невтерпеж. Вообще одет он был с пошлым щегольством конторского клерка.

– А знаете, Шульц, я случайно открыл тайну вашего Кесслера-младшего! – заявил Стах, надев штиблету и продолжив хождение по комнате.

– О, у вас способности настоящего сыщика.

– Потому что я наблюдателен.

– Да, иной раз зоркость приносит пользу!

– Эй, Малиновский! – окликнул Вильчек, опять присаживаясь, – от узких штиблет ноги прямо горели.

– Ну что ж, похвались своей сноровкой и проницательностью, мы будем терпеливо слушать, а тем временем и ботиночки, может, помягче станут, – издевался Адам.

– Вчера утром на Всходней улице я встретил прехорошенькую девушку и пошел за ней, чтобы получше ее рассмотреть, – лицо показалось мне знакомым. Она подошла к дому на Дзельной и скрылась во дворе. Я немного огорчился, ищу сторожа, чтобы расспросить про нее, и вдруг натыкаюсь на молодого Кесслера, он тоже входит в ворота. Мне это показалось подозрительным – известно ведь, что Кесслер не дает проходу девушкам. Я подождал возле дома и через несколько минут таки дождался – Кесслер вышел, да не один, а с той девушкой, только теперь она была так разодета, что я с трудом ее узнал. Они уселись в экипаж, который ждал чуть поодаль, и поехали по направлению к вокзалу. Ты, Малиновский, должен знать эту девушку.

– Почему ты так полагаешь? – спросил равнодушно Адам.

– А я видел тебя с нею в прошлое воскресенье, вы вместе вышли из семейного рабочего дома Кесслера, ты даже держал ее под руку.

– Неправда, это не могла быть!.. – вскричал Малиновский, запнувшись на каком-то имени.

– А я совершенно уверен, что она. Брюнетка, очень живая и очень хорошенькая.

– Мне-то какое до этого дело! – с напускной небрежностью бросил Адам, чувствуя себя так, будто его внутренности беспощадно раздирает когтистая лапа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю