355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Реймонт » Земля обетованная » Текст книги (страница 14)
Земля обетованная
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:22

Текст книги "Земля обетованная"


Автор книги: Владислав Реймонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 40 страниц)

XI

Меля, запершись у себя в комнате, размышляла о своей жизни. Она лежала с открытыми глазами, вслушиваясь в ночную тишину и в голос, начавший звучать в ее душе, голос решительного протеста против замыслов отца, – вчера утром отец повелительным тоном сообщил о сделанном ей предложении, этакой обычной торговой сделке, – крупная сосновицкая фирма «Вольфиш и Ландау», у которой был сын, желала женить его на дочери фирмы «Грюншпан и Ландсберг».

Обеим сторонам сделка представлялась весьма выгодной.

Молодой Леопольд Ландау не возражал, ему было все равно, на ком жениться, только бы за женой дали приданое наличными и в требуемых размерах, – деньги ему были нужны, чтобы открыть собственное дело, и, поскольку у Мели такое приданое имелось и вдобавок она приглянулась ему по фотографии, которую тайно раздобыли сваты, он готов был жениться.

Любит ли она его, умна она или глупа, здорова или больна, добрая она или злая, – на это ему в высшей степени наплевать! Так он и сказал сватам.

Вчера он приехал в Лодзь, дабы самому поглядеть на свою будущую невесту.

Папаша ему очень понравился, Меля очаровала, а фабрика произвела впечатление хорошо поставленного дела – правда, о последнем впечатлении он перед стариком помалкивал и, напротив, осматривая фабрику, изображал равнодушный вид и довольно презрительно изучал готовые платки.

– Лодзинские! – бормотал он, щуря глаза.

– Ну, ну, не говорите глупостей, дело поставлено отменно! – с горячностью возражал Грюншпан.

Леопольд на чрезмерную прямоту не обижался, в делах нет места обидам, он хлопал будущего папочку по спине, и оба в наилучшем согласии отправились обедать.

Меля за столом ужасно страдала и с ненавистью выслушивала сосновицкие комплименты Ландау. При первой возможности она сбежала к Руже.

«Полдня я себе отвоевала, а что будет завтра, что будет потом?» – думала она, лежа в темноте и глядя на штору, сквозь которую в комнату проникал зеленоватый свет, искрясь мерцающими пылинками на светлом ковре и на темной изразцовой печке.

– Нет, они не заставят меня насильно, о нет, – решительно шептала она, с отвращением вспоминая Леопольда, его небольшое, похожее на беличью мордочку лицо – хриплый его голос и выпяченные негритянские слюнявые губы вызывали в ней почти физическое отвращение.

Она закрывала глаза, прятала голову в подушки, чтобы отогнать это воспоминание. То и дело ее сотрясала нервная дрожь, словно от противного прикосновения его холодных, потных рук, которое она ощущала до сих пор; она невольно вытерла руки об одеяло и потом долго разглядывала их при лунном свете, как бы опасаясь, не остался ли от того прикосновения мерзкий след.

Она чувствовала, что всей душой любит Высоцкого, любит в нем весь тот мир, в котором воспитывалась в Варшаве, мир, так сильно отличающийся от того, что ее окружал.

Меля знала, что не выйдет замуж за Леопольда, что она сумеет противостоять всем уговорам отца и семьи, этой мыслью и ограничилась ее решимость, далее она уже думала только о Высоцком, даже не задаваясь вопросом, любит ли он ее, – слишком сильно она его любила, чтобы понять его отношение к ней и заметить его равнодушие.

Она не сказала ему сегодня о своих терзаниях, он был такой расстроенный, такой печальный, и вообще рядом с ним она испытывала странную робость, как ребенок, боящийся пожаловаться взрослому. Ей было обидно, что он не захотел поехать с нею, но при мысли о его крепком рукопожатии и о том, что он поцеловал ей руку, ее охватывал сладостный трепет.

Долгие ночные часы Меля лежала неподвижно, вспоминала все время их знакомства, а также вчерашний вечер; напрягшись всем телом, она сильнее прижималась головою к подушке и, вспоминая прикосновения его рук и то, как он гладил ее волосы, вздрагивала от странного восхитительного волнения.

А потом, когда в лучах рассвета стали все более четко обозначаться контуры мебели и безделушек и все белее становились стены комнаты, Меля начала думать о знакомых докторах.

У нее были две школьные подруги, которые вышли замуж за докторов и теперь жили на широкую ногу, не хуже, чем иные жены фабрикантов. Эта мысль совершенно успокоила Мелю, и, увлекшись мечтами о том, как она хозяйничала бы в своем доме, собирая у себя всю лодзинскую интеллигенцию, она заснула.

Проснулась Меля довольно поздно и с сильной головной болью.

Когда она вошла в столовую, вся семья уже сидела за вторым завтраком. Меля сперва накормила бабушку, и лишь потом сама села за стол. Ее брат Зыгмунт о чем-то говорил громко и возбужденно, но она его не слышала.

Сам Грюншпан, как обычно, ходил по комнате, держа обеими руками блюдце с чаем; одет он был в нарядный бархатный шлафрок вишневого цвета с золотым шитьем на вороте и рукавах, на голове красовалась бархатная, тоже вышитая шапочка, лицо его сияло от радости, он шумно прихлебывал чай и между двумя глотками коротко отвечал Зыгмунту, торопившемуся с завтраком, так как он должен был ехать в Варшаву.

Старая тетушка, которая вела хозяйство, укладывала его чемодан.

– Зыгмунт, я кладу тебе чистое белье. Тебе нужно чистое белье?

– Да, да. Я вам говорю, отец, – озабоченно сказал Зыгмунт, – что нечего тут ждать, пусть Гросман выезжает немедленно, он действительно болен. А фабрикой займетесь вы с Региной.

– Что с Альбертом? – спросила Меля, чье отношение к нему после пожара на фабрике совсем переменилось.

– У него же порок сердца, и пожар его совсем подкосил.

– Да, полыхало здорово, я сам перепугался! – Грюншпан протянул блюдце Меле, чтобы она налила чаю, и лишь теперь заметил, что у нее под глазами круги, а лицо серое и словно бы опухшее. – Что это ты сегодня такая бледная? Не больна ли? Наш доктор скоро придет в семейное общежитие навестить одного рабочего, он мог бы и тебя посмотреть.

– Я здорова, только всю ночь не спала.

– Милая моя Меля, я знаю, почему ты не могла уснуть! – радостно воскликнул отец и ласково погладил ее по щеке. – Тебе надо было немного подумать о нем, я понимаю.

– О ком это? – резко спросила Меля.

– О своем женихе. Он просил низко кланяться, будет у нас после полудня.

– У меня нет никакого жениха, а когда он придет, так пусть Зыгмунт его принимает.

– Вы слышите, отец, что эта дуреха говорит? – со злостью выкрикнул Зыгмунт.

– Ша, Зыгмунт, все девицы так говорят до свадьбы.

– Как его зовут, этого… господина? – спросила Меля, у которой появилась новая мысль.

– Она не помнит! Что это еще за шуточки?

– Зыгмунт, я не с тобой говорю, так что оставь меня в покое.

– Но я-то говорю с тобой, и ты меня должна слушать! – воскликнул брат, быстро расстегивая мундир, что он всегда делал в минуты волнения или гнева.

– Ша, ша, дети! Я скажу тебе, Меля, его зовут Леопольд Ландау, он из Ченстохова. Что тебе еще сказать? Фабрика у них в Сосновицах, «Вольфиш и Ландау», фирма солидная, одно название как звучит!

– Но не для меня! – твердо произнесла Меля.

– Зыгмусь, я тебе кладу летний мундир. Тебе нужен летний мундир, а?

– Кладите, тетя! – быстро ответил Зыгмунт и принялся помогать ей укладывать вещи; вскоре, простившись с отцом, он, уже стоя на пороге, крикнул:

– Меля, я приеду только на твою свадьбу! – И, злорадно усмехаясь, вышел.

Грюншпан с помощью Францишека начал тут же без стеснения переодеваться, – хотя у него была своя прекрасно обставленная комната, он никак не мог к ней привыкнуть и предпочитал ей комнаты менее прибранные, а уединению – семейное сборище. Меля молчала, а тетка, худая, сгорбленная еврейка в рыжем парике с белым шнурком посредине вместо пробора, с изможденным и словно бы запыленным лицом желтоватого оттенка, на котором из-под тяжелых, непроизвольно опускающихся век тускло светились слезящиеся глаза, ходила по столовой, ставя в буфет стаканы и тарелки, вымытые после завтрака в большом медном тазу.

– Возьмите это себе, Францишек, для детей! – приговаривала она, сгребая с тарелок на клеенку огрызки хлеба и обглоданные кости.

– Это еда для собак, а не для моих детей! – дерзко отвечал Францишек, нисколько не стесняясь.

– Ты просто глупый хам, из этого же можно еще сварить суп.

– Вот и отдайте кухарке, пусть сварит.

– Тихо, Франек, не ерепенься! Подай мне воды умыться!

И Грюншпан, почти одетый, начал умываться, весьма осторожно смачивая водой лицо, зато очень громко отфыркиваясь.

– Что ты имеешь против Леопольда Ландау, Меля?

– Ничего, потому что я его совершенно не знаю, я же видела его в первый раз.

– А зачем больше? Когда дело сделается, у вас будет достаточно времени познакомиться поближе.

– Я вам, отец, еще раз решительно заявляю, что не пойду за него!

– Что ты тут торчишь, как муха в молоке! – прикрикнул Грюншпан на Францишека, который мгновенно исчез вместе с теткой.

Старик тщательно вытерся, причесался, пристегнул воротничок к не слишком чистой сорочке, повязал галстук, который ее совершенно закрыл, сунул в карман часы и щеточку с гребешком, пригладил перед зеркалом бороду, спрятал под жилет длинные белые шнурки, надел шляпу, пальто, взял под мышку зонтик и, натягивая теплые перчатки, наконец спросил:

– Почему же ты не хочешь выходить за него замуж?

– Я его не люблю, и он мне противен, а во-вторых…

– Ха, ха, ха! Моей маленькой Меле хочется покапризничать!

– Может быть, и так, но все равно я за него не выйду! – воскликнула Меля весьма решительно.

– Знаешь, Меля, я тебе ничего не скажу, я ведь совсем не строгий отец. Я мог бы тебя убеждать, мог бы устроить все без тебя, но я этого не делаю. А почему? Потому что я тебя люблю, Меля, и даю тебе время для размышления. Ты подумаешь, а ты девушка разумная, и не испортишь такую блестящую сделку, ты, Меля, будешь главной персоной в Сосновицах. Сейчас я тебе все объясню.

Но Меля не хотела слушать, она резко отодвинула стул и вышла из комнаты.

– Ох, эти женщины, вечно у них какие-то причуды! – пробурчал отец, ничуть не удивляясь ни ее отказу, ни уходу, и, допив остывший чай, отправился в город.

Несколько дней о женитьбе и речи не было. Ландау уехал, а Меля целые дни проводила у Ружи, чтобы пореже видеться с отцом, который, случайно ее встретив, снисходительно улыбался, гладил по щеке и спрашивал:

– Ну как, Меля, ты еще не хочешь быть женой Леопольда Ландау?

Обычно она ничего не отвечала, однако такое положение дел приводило ее в расстройство, даже в отчаяние. Она не знала, что делать, чем все это кончится. К тому же ее стал тревожить вопрос, любит ли ее Высоцкий. Вопрос этот сверлил ее мозг, как игла, и терзал все более мучительными и мрачными сомнениями. В иные минуты она была готова забыть о девичьей гордости и открыто признаться в своей любви, чтобы только услышать желанное слово «люблю»! Но Высоцкий у Ружи не появлялся, Меля только раз встретила его на улице – он вел под руку мать, поклонился Меле и, видимо, объяснил матери, кому он кланяется, потому что Меля почувствовала на себе ее испытующий взгляд. К Эндельманам Меля поехала с Ружей лишь из-за того, что у нее была надежда встретить там Высоцкого. Всего лишь надежда, она даже не знала, бывает ли он там.

Ехали подруги по городу не спеша, день был превосходный, тротуары высохли, и их заполняли толпы гуляющих, по-праздничному одетых рабочих, – на эту субботу приходился какой-то большой праздник. С девушками ехал сам Шая, он сидел на переднем сиденье и озабоченно укутывал себе ноги пледом.

– Слушай, Ружа, мне хочется поехать в одно место, угадай, куда? Если угадаешь, возьму тебя с собой.

Ружа инстинктивно глянула на раскинувшееся над городом голубое небо и, не думая, воскликнула:

– В Италию!

– Угадала, через несколько дней можем выехать.

– Я поеду с тобой, но при условии, что и Меля поедет с нами.

– Пусть едет, нам будет веселее в дороге.

– Благодарю тебя, Ружа, но ты же знаешь, что я не могу, отец не даст согласия.

– Как это не даст? Если я хочу, то как это Грюншпан не даст согласия! Завтра я буду у него, поговорю об этом, и в следующую субботу мы уже будем нюхать цветы апельсиновых деревьев.

Ружа прежде бывала в Италии с братом и невесткой, но теперь ей хотелось поехать, чтобы показать Италию подруге. Старик Мендельсон тоже бывал в Италии, но всегда недолго – когда мороз сковывал землю и снег покрывал всю страну, в нем пробуждалась смутная, но неодолимая тоска по солнцу и теплу, это превращалось в некую манию, и в конце концов он приказывал укладывать чемоданы, брал одного из сыновей и поспешно, без долгих сборов, уезжал в Италию, в Ниццу или в Испанию. Но не далее как через две недели возвращался обратно. Он не мог, не умел жить без Лодзи, ему не хватало тех шести часов, которые он ежедневно просиживал в конторе, не хватало грохота машин, бешеного движения, напряженной жизни его фабрики, не хватало Лодзи, и, едва удалившись от нее, он, снедаемый тоской, возвращался. Лодзь притягивала его, как магнит притягивает железные опилки.

– Только я, папа, возвращусь не так скоро.

– Хорошо, я тоже хочу на этот раз побыть подольше, устал я от Лодзи.

Они подъехали к трехэтажному зданию, довольно удачной копии строгого дворца во флорентийском стиле; стояло оно в саду, на одной из боковых улиц, и было от нее отгорожено чугунной оградой, увитой плющом, среди которого блестели позолоченные острия столбиков и голубые майоликовые горшки на постаментах, с цветущими кустиками розовых азалий, выставленных к нынешнему торжеству.

В глубине сад граничил с фабрикой Акционерного товарищества «Кесслер и Эндельман», огромная кирпичная стена которой сверкала на солнце множеством окон.

Кучер обогнул клумбу с оранжерейными цветами и кустами и стал подле портика с колоннами; увитые плющом, они поддерживали террасу с раскрашенной под мрамор деревянной балюстрадой.

Из продолговатого вестибюля с красным ковром, посреди которого стояла большая кадка с цветущим рододендроном, вела на второй этаж широкая лестница, также покрытая красным плюшем и окаймленная двумя рядами буйно цветущих азалий, которые, словно снежные грядки, выделялись на фоне обитых темно-красным дамастом стен.

Вестибюль и лестница были ярко освещены электрическими лампами, отражавшимися в огромных зеркалах.

Несколько лакеев, одетых в черные ливреи с золотым шитьем на воротниках, помогали гостям раздеваться.

– А тут очень красиво! – тихо сказала Меля, поднимаясь по лестнице вслед за Ружей.

– Да, красиво! – презрительно бросил Шая; обрывая по пути цветы, он бросал их на ковер и топтал своими скрипучими сапогами.

Эндельман вышел их встретить на площадку, сердечно поздоровался со всеми и торжественно повел в гостиную.

– Вы очень любезны, пан президент, очень любезны. А? – вопросительно глянул он, подставляя ухо, так как был глуховат.

– Хотел тебя увидеть, Эндельман. Как поживаешь? – И Шая дружески похлопал его по спине.

– Благодарю вас, я здоров, жена моя тоже. А?

При их появлении шум в гостиной стих, несколько десятков гостей встали, чтобы приветствовать ситцевого короля, который в своем длинном черном кафтане и высоких лакированных сапогах резко выделялся среди фрачных костюмов остальных мужчин.

Шая шел по гостиной с милостивой улыбкой, одним подавал руку, других хлопал по плечу, женщинам кивал головой и, щурясь, осматривал зал.

Молодой Кесслер пододвинул ему кресло, Шая тяжело опустился на него, и сразу же его окружила толпа.

– Вы устали, пан президент? Не хотите ли бокал шампанского высшей марки, а?

– Что ж, выпью, – важно ответствовал Шая, протирая цветным платком очки, и, только водрузив их на нос, начал отвечать на сыпавшиеся со всех сторон вопросы.

– Как ваше здоровье, пан президент?

– Поправился ли у вас аппетит, пан президент?

– Когда выезжаете на воды, пан президент?

– Вы прекрасно выглядите, пан президент!

– А почему бы мне выглядеть плохо? – отвечал Шая, улыбаясь, со снисходительно скучающим видом слушая хор голосов и не спуская глаз с Ружи, которую окружили молодые женщины в светлых платьях.

Из соседних с гостиной будуаров, из буфетной и в большой группе сидевших посреди гостиной мужчин и женщин слышались голоса разговаривающих, пожалуй слишком громкие.

Господствовали два языка: на французском говорили почти все молодые и старые еврейки и небольшая горсточка полек; на немецком большинство мужчин – евреев, немцев и поляков.

Лишь кое-где негромко звучал польский язык, на котором беседовала группа инженеров, докторов и других специалистов, достаточно известных для того, чтобы быть приглашенными к Эндельманам, но занимающих в обществе миллионеров не столь видное место, чтобы задавать тон в гостиной.

Эндельман вскоре вернулся, перед ним шел лакей, неся на серебряном подносе бокалы и серебряное ведерко с бутылкой шампанского во льду.

Эндельман подрезал проволочки и, когда пробка выскочила, сам стал наливать искрящийся напиток и подавать гостям.

Мендельсон пил медленно, смакуя вино как знаток.

– Недурно, спасибо тебе, Эндельман.

– Еще бы! Одиннадцать рублей бутылка.

Десятка полтора стульев, табуретов и низких кресел образовали полукруг, в центре которого восседал Шая, как король среди придворных и вассалов: он расстегнул кафтан, так что полы свесились до полу, открывая атласный жилет, из-под которого торчали два белых шнурка, и сидел, положив ногу на ногу, так, что носок его сапога был на уровне голов окружавших его господ, которые при каждом его слове смиренно склонялись, прерывая свою речь на полуслове, когда он говорил, и ловили каждый взгляд его блестящих черных глаз под красноватыми веками, каждое движение худой желтой руки с обгрызанными ногтями и костлявыми пальцами; он поглаживал длинную седую бороду и коротко остриженные седые волосы, сквозь которые просвечивала розовая кожа.

Лицо Шаи, худощавое и невероятно подвижное, имело шафранный оттенок, горбатый, длинный нос нависал над верхней губой, запавшей из-за отсутствия передних зубов.

Говорил Шая медленно, подчеркивая каждую фразу и морща очень выпуклый, прорезанный глубокими бороздами бледный лоб со впалыми висками.

Его двадцати миллионам изъявляли почтение и рабскую покорность жалкие единичные миллионы и ничтожные сотни тысяч рублей; его обступили согласным, дружным хором евреи, немцы и поляки; перед его всевластным могуществом, оказывавшим гипнотическое действие даже на самых здравомыслящих, исчезала расовая вражда, ненависть конкурентов, личная неприязнь, перед этой щукой все чувствовали себя пескарями и с тревогой ждали, скоро ли она изволит их проглотить, как определял Давид Гальперн отношение мелких фабрикантов к Шае; но нынче Шая был настроен благодушно, о делах не хотел говорить и начал кое над кем подшучивать.

– У тебя, Кипман, такое брюхо, будто ты туда упрятал штуку ситца.

– Зачем мне прятать штуку ситца в брюхо, если я болен и скоро еду в Карлсбад?

Так беседовали лодзинские миллионеры, а в гостиной становилось все оживленнее, каждую минуту прибывали новые гости.

Пани Эндельман с большим искусством исполняла роль хозяйки дома, муж деятельно ей помогал, и ежеминутно слышалось его пронзительное «а?».

Шелест шелковых платьев, громкие голоса и шепот, запахи духов и цветов создавали праздничную атмосферу в этой просторной гостиной, одной из самых роскошных в Лодзи.

Общество разбивалось на группы, терявшиеся в огромном помещении, среди обилия мебели, и в нескольких соседних будуарах.

Гостиная была угловая, окна выходили в сад, за которым, словно столбы, торчали фабричные трубы.

Желтые шелковые шторы не пропускали солнечный свет, гостиная была погружена в золотистый полумрак, в котором туманно поблескивали рамы картин на стенах, бронзовые украшения мебели и блестящая шелковая обивка стен с вышитыми бледно-зелеными веточками и цветами весьма изящного рисунка; бледно-зеленый бордюр с вышитыми золотом цветами словно обрамлял стены и служил каймою для потолка, на котором была роспись, изображавшая сцену в духе Ватто: луг, растрепанные деревья, ручеек, серебряной лентой вьющийся средь усеянной цветами травы, где паслись овечки с голубыми ленточками на белых пушистых шеях, и кучка пастушков и пастушек, в париках, в коротких платьях, танцевала кадриль под звуки форминги, на которой играл рыжий фавн.

В углу гостиной красовалась изящными формами бронзовая Диана из Фонтенбло среди белых и пурпурных роз, которые причудливыми побегами вились по мраморному постаменту и расцвечивали яркими красками пепельно-зеленоватый тон бронзы. На таком вот фоне и восседал Мендельсон в обществе других фабрикантов.

Вдоль стен стояло несколько гарнитуров мебели в строгом стиле Людовика XIV, белых с золотом, с обивкой, разрисованной или вышитой в бледно-зеленых тонах, над ними висели ряды картин, в большинстве очень ценных, так как у Эндельманов была недурная коллекция, собранная не столько со знанием дела, сколько со страстью; кроме этой мебели, было немало всякой другой в разных стилях, множество столиков, инкрустированных и обитых тканью, китайских креслиц из позолоченного бамбука с аппликациями из разноцветного шелка, позолоченных жардиньерок с цветущими растениями; в мраморном стильном камине горел буйный огонь, отбрасывая кроваво-золотистый отблеск на нескольких юных девиц, среди которых сидели Ружа и Меля.

Пани Эндельман, в роскошном платье из темно-вишневого бархата, украшенном по моде имитациями драгоценных камней на корсаже, скрывавшем пышный бюст, подошла к Руже.

– Если вам скучно, могу прислать к вам Бернарда.

– А нет ли у вас кого-нибудь позабавней?

– Он уже вам надоел?

– Он хорош в будни, но в такой торжественной обстановке мне хотелось бы чего-нибудь другого.

– Могу привести Кесслера или Боровецкого.

– Пан Боровецкий тоже пришел? – встрепенулась Ружа, которая только что видела в гостиной пани Ликерт.

– У нас вся Лодзь собралась! – самодовольно произнесла хозяйка дома, и на ее вывернутых губах, похожих на стоптанные подошвы, расцвела улыбка, с которой она и удалилась величественной походкой, в ореоле завитых, с проседью волос, сколотых брильянтовыми шпильками; ее крупное расплывшееся лицо с тонким, изящным носом и маленькими, сильно подведенными черными глазками сияло гордостью.

Она успевала со всеми поговорить, быть везде, но то и дело посматривала на большой, закрытый холстиной мольберт, стоявший у одного из окон, и на вопросы, что там спрятано, таинственно отвечала:

– Сюрприз! Чудо! Пан Эндельман! – громко звала она мужа, который спешил на ее призыв и, держа ладонь у уха, выслушивал женины распоряжения и торопился их исполнить без промедления.

В буфетной, устроенной в одной из соседних комнат, расположились десятка полтора мужчин во фраках, среди них были Боровецкий с Травинским и Мюллером-старшим, который, раскрасневшись больше обычного, громко разговаривал и, небрежно сплевывая на пол, ругал евреев, так как его раздражала роскошь Эндельманов и их великосветские замашки. Боровецкий подкручивал усы и тупо усмехался, а Травинский поглядывал в открытую дверь на свою жену, которая в этот вечер впервые появилась в лодзинском высшем свете и, сидя в кружке женщин, затмевала всех своей аристократической внешностью и изысканной простотой наряда.

Вероятно, ей было скучно слушать пошлую женскую болтовню – коротко отвечая на вопросы, она разглядывала картины и другие произведения искусства, украшавшие гостиную; море шелков, кружев, бархата, сверкавших несметным множеством драгоценных камней, которые играли всеми цветами радуги, прелестные женские головки, окруженные всем этим великолепием, как бы служили для Травинской роскошной рамой, в которой красиво выделялось ее до верха застегнутое и стянутое в талии золотым пояском белое платье.

– Кто эта прелестная дама? – спросил Гросглик.

– Это моя жена.

– А! Так я вас поздравляю, истинный ангел, четырежды ангел, а не женщина! – воскликнул банкир и заставил Травинского представить его.

– Пан Боровецкий, вы, наверно, многих дам тут не знаете? – спросил Бернард.

– Да, вы правы. Но, может быть, вы меня представите?

– Сегодня это моя обязанность.

Он взял Боровецкого под руку, и они вместе вошли в гостиную, где длинноволосый маэстро уже пробовал рояль, только что принесенный из соседнего будуара.

– И музыка будет?

– Вы лучше спросите, чего тут не будет, на это мне легче ответить. Вы в первый раз на вечере у моей невестки?

– Да, до сих пор все никак не мог выбраться.

– О, тогда мне вас жаль.

– Из-за того, что я не бывал раньше?

– Вот именно, тогда вы бы раньше изведали эту скучищу, – пошутил Бернард.

– О, напротив…

– Внимание, начинаем! Кругленький миллион! – шепнул Бернард на ухо Боровецкому, представляя его дочке Мюллера.

– О, да мы хорошо знакомы! – протягивая руку, обрадованно воскликнула Мада.

– Вот и поговорите о чем-нибудь приятном, а я через минуту приду за своим другом.

– Совсем недавно я уже слышал нечто приятное, тихо сказал Боровецкий, стоя перед Мадой.

– Это вам зачтется! – простодушно ответила она.

– И зачтется, и запомнится.

– Ах, какой вы милый! – воскликнула она и, спохватившись, прикрыла лицо веером.

Он окинул ее таким взглядом, от которого она вся заалелась. Мада нынче была очень хороша в розовом шелковом платье, с букетиком белых ландышей: морковно-желтые золотистые волосы, закрученные греческим узлом, оттеняли белую шею, покрытую, словно пушком, золотистыми пятнышками веснушек, которые, когда она краснела, розовели от прилива крови; золотистые ресницы, окаймлявшие, фарфоровой голубизны глаза, опустились, она не решалась взглянуть на Боровецкого.

– Вам тут весело? – серьезно спросил он, чтобы помочь ей оправиться от смущения.

– Нет… Да… Пожалуйста, сядьте тут рядом.

– Мама ваша пришла?

– Нет, мама не любит таких сборищ, она, знаете ли, чувствовала бы себя здесь неловко, а главное, она не хочет бывать в обществе евреек, – тихо закончила Мада, улыбаясь поверх веера из страусовых перьев.

– А вы?

– Мне безразлично, только вначале я ужасно скучала.

– А теперь?

– Теперь уже не скучаю. Как только вас увидела, я сразу почувствовала себя свободней.

– Благодарю, – с усмешкой сказал Боровецкий.

– Я сказала что-то невпопад? Тогда я ничего больше не буду говорить, рта не раскрою.

– А вот против этого я протестую всеми силами и всей душой.

– Нет, нет, больше не буду разговаривать – ведь что я ни скажу, все или глупо, или смешно.

– Ни то, ни другое, я слушаю вас не только со вниманием, но и с истинным удовольствием.

– Ну, пошли отрабатывать барщину! – позвал Боровецкого Бернард, возвращаясь.

Боровецкий поклонился и пошел с ним, а Мада смотрела им вслед, не посмев попросить, чтобы он вернулся к ней.

– Двести тысяч во второсортном товаре и в ненадежных векселях, – опять прошептал Бернард, представляя Боровецкого некрасивой, с темным от веснушек лицом, девушке, у которой вся голова, лицо и плоская грудь была усыпаны пудрой и брильянтами.

– Собственные ли у нее зубы, не знаю, но за брильянты ручаюсь.

– Да вы несравненный чичероне!

– Об этом всей Лодзи известно. Сейчас я вас подведу к руинам. Пятьдесят тысяч наличными на стол, но папа может поджечь себя еще раз, тогда приданое увеличится в четыре раза!

Не слишком молодая, бледная девица анемичного вида, сама зеленая да еще в зеленом платье, улыбнулась жалкой, болезненной улыбкой, обнажая длинные, редкие зубы и синеватые дёсны.

Поклонившись, Боровецкий поспешно удалился – это угасшее лицо, подобное старым, запыленным, оббитым, испорченным часам из саксонского фарфора, произвело на него удручающее впечатление.

– Сто тысяч, капризов на двести, а ума на три гроша, – шепнул Бернард, представляя Боровецкого непоседе Феле, подруге Ружи; это было воплощенное движение, – волосы ее развевались, глаза бегали, ноги, руки, губы, брови – все непрестанно шевелилось, ежеминутно Феля разражалась веселым детским смехом и была такая миленькая, улыбчивая, веселая, так прелестно складывала ручки, щебетала таким наивным голоском, так мило кокетничала, что Боровецкий пробормотал:

– Прелестное дитя!

– О да, только в этом прелестном дитяти сидит будущая Мессалина!

Возразить Боровецкий не успел – они подходили к Руже.

– Ружа Мендельсон! Имя само говорит за себя: сколько! Рядом, с пепельными волосами, Меля Грюншпан, приданое в цифрах не называю, но могу вам доложить, что это самая достойная и разумная девушка в Лодзи, – просвещал Боровецкого Бернард, затем представил его подругам, которые с любопытством на него воззрились.

– Слишком худой! – шепнула Ружа с такой гримасой, что Меля не могла сдержать смеха.

А Бернард, представив приятеля еще десятку старых и молодых дам и о каждой дав соответствующий отзыв, завершил свою миссию и посреди гостиной отпустил его на свободу.

Став у стены, Боровецкий с интересом разглядывал общество. Напротив него, за зелено-желтой портьерой, была приоткрыта дверь в будуар, где сидела в одиночестве и смотрела на него пани Ликерт. Он, однако, пока не замечал ее, поглощенный живописным зрелищем, которое являли собой группы женщин среди дорогой мебели, цветов и комнатных растений; дамы сверкали драгоценностями, как витрины ювелирных лавок, а мужчины в черных фраках выделялись на фоне стен и роскошного разноцветья женских нарядов, как безобразные черные крабы на нежном красочном гобелене. Рядом с ним несколько пожилых женщин, обремененных массой кружев, золота и брильянтов, беседовали так громко, что он даже немного отошел в сторону.

– Не правда ли, великолепный вид, можно было бы картину писать! – заметила, проходя мимо, пани Эндельман и позвала его с собой.

– Восхитительный!

– Я вас увожу, потому что кое-кто хочет с вами познакомиться, только предупреждаю, что этот кое-кто очень красив и очень опасен.

– Тем хуже для меня, – так скромно ответил Боровецкий, что пани Эндельман рассмеялась и, хлопнув веером по его руке, кокетливо бросила:

– Да вы опасный человек!

– Прежде всего для самого себя, – вполне серьезно отвечал ее спутник, входя за нею в небольшой, обставленный в китайском стиле будуар.

Хозяйка дома представила его известной лодзинской красавице, небрежно восседавшей на желтой китайской софе с чашкой чаю в руках.

– Вы должны простить мою смелость хотя бы потому, что я честно признаюсь, что давно хотела с вами познакомиться.

– Конечно, прощаю, но я не достоин такой чести, – ответил Боровецкий, скучающим, усталым взором косясь на гостиную, не придет ли оттуда кто-нибудь на выручку.

– Но я на вас в обиде.

– Неужели так сильно, что нельзя простить? – с улыбкой спросил Боровецкий, следя за ее оживленной жестикуляцией.

– Конечно, я все забуду, если вы выкажете должное раскаяние.

– Хотя я не знаю, в чем каяться, однако искренне сожалею.

– Обида моя в том, что вы околдовали моего мужа.

– Он что, жаловался, что плохо провел с нами время?

– Напротив, он убеждал меня, что впервые в жизни так хорошо развлекался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю