355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Реймонт » Земля обетованная » Текст книги (страница 2)
Земля обетованная
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:22

Текст книги "Земля обетованная"


Автор книги: Владислав Реймонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 40 страниц)

– Ваше благородие, вельможный пан, вот пришла я с просьбой – мужу моему голову в машине оторвало, и осталась я теперь нищей сиротою с детками, бедствуем мы. Пришла к вам просить справедливости, чтобы вельможный пан дал мне хоть какое-то вспомоществование, потому как мужу моему голову в машине оторвало. Ваше благородие, вельможный пан, – и, разражаясь плачем, она опять склонилась к коленям Боровецкого.

– Убирайся вон, тут такие дела не решают! – крикнул Шварц.

– Ну, ну, помолчите! – цыкнул на него Боровецкий.

– Да она уже полгода ходит по всем нашим цехам и конторам, никак от нее не избавиться.

– А почему дело не решено?

– Вы еще спрашиваете? Этот хам нарочно подставил свою башку под колесо, работать ему не хотелось, хотелось фабрику обокрасть! Теперь мы должны платить его бабе и их ублюдкам!

– Ах ты, пархатый, это мои дети – ублюдки! – завопила женщина, яростно кидаясь на Шварца, который попятился от нее за стол.

– Тише ты, дуреха! Да успокойтесь, пани, и пусть ваши деточки замолчат! – испуганно закричал он, указывая на ребятишек, цеплявшихся за мать и оравших что есть силы.

– Ох, вельможный пан, это ж чистая правда, я хожу к ним с осени, они все обещают, что заплатят, я все хожу и прошу, а меня дурят, а то иной раз и гонят со двора, как собаку.

– Успокойтесь, я сегодня поговорю с хозяином, приходите через неделю, и вам заплатят.

– Дай тебе Христос и Матерь Божья Ченстоховская счастья и здоровья, богатства и чести, драгоценный ты мой! – зачастила она, припадая к его ногам и осыпая поцелуями руки.

Боровецкий вырвался от нее и вышел из комнаты, но в просторных сенях остановился и, когда она вышла вслед за ним, спросил:

– Из каких вы краев?

– А мы, вельможный пан, из-под Скерневиц.

– В Лодзи давно?

– Да уж года два, как перебрались сюды, на свою погибель.

– Вы где-то работаете?

Так разве ж меня возьмут на работу эти нехристи, эти еретики окаянные, а потом, как же я своих сироток оставлю?

– На что ж вы живете?

– Бедствуем, вельможный пан, бедствуем. Живу я в Балутах [4]4
  Пригород Лодзи, слившийся с городом.


[Закрыть]
у ткачей, за квартиру плачу целых три рубля в месяц. Пока жив был мой покойник, так хотя частенько на одном хлебе сидели, а то и поголадывали, а все ж таки жить можно было, а теперь, как его не стало, хожу в Старое Място подрабатывать, кто на стирку позовет, так и перебиваемся, – быстро говорила она, укутывая детей в засаленные, рваные платки.

– Отчего не возвращаешься в деревню, домой?

– Вернусь, вельможный пан, пусть мне только за мужика заплатят, вестимо, вернусь, а этот городишко Лодзь – чтоб холера на него нашла, чтоб огонь его спалил, чтоб пан Иисус никогошеньки тут не пожалел, чтоб все они тут до единого передохли!

– Тише, замолчите, за что вы город-то проклинаете? – произнес Боровецкий с досадой.

– Как это – за что? – удивленно воскликнула она, поднимая к нему бледное, некрасивое, изъеденное нуждою лицо с заплаканными, выцветшими голубыми глазами. – Мы, вельможный пан, в деревне-то жили как постояльцы, у мужика моего было-таки три морга [5]5
  Морг – около 56 аров.


[Закрыть]
земли, что он в наследство от отца получил, а халупу-то не на что было поставить, вот и жили мы у двоюродных родичей своих. Муженек ходил на заработки, а все ж мы жили по-людски, и картошку, бывало, посадишь, хоть и с отработкой, и гуся выкормишь или же кабанчика, и яичко свое было и корова, а здесь что? Бедняга мой надрывался от зари до зари, а есть нечего было, жили как последние нищие, не скажешь, что христиане, как собаки жили, не как добрые хозяева.

– Чего ж вы сюда приехали? Надо было в деревне оставаться.

– Чего? – скорбно воскликнула она. – А то я знаю! Все подались сюда, и мы тоже. Весною ушел в город Адам, жену оставил и ушел. А после жнив приехал такой нарядный, никто его узнать не мог, костюм на ем суконный, и часы серебряные, и перстень, а денег столько, что в деревне и за три года бы не заработал. Люди дивятся, а он, окаянный, давай нас морочить, потому как ему за это заплачено было, чтобы он деревенских заманивал, вот и сулил нам Бог весть что. И сразу пошли с ним двое пареньков – Янека сын да Гжегожа, что у леса живет, а потом уж кто только мог, все потянулись в этот город Лодзь. Знамо, каждому охота заиметь костюм суконный и часы да распутничать! Я своего все удерживала, нам-то зачем было спешить сюда, к чужим людям, так он, скотина, отлупил меня и ушел, а потом приехал и забрал меня с собою. Ох, Иисусе мой милосердный, Иисусе мой! – причитала она, скорбно всхлипывая и утирая нос и глаза грязными руками, и вдруг зашлась в отчаянных рыданьях, так что дети, прижимаясь к ней, тоже захныкали.

– Вот вам пять рублей, и делайте так, как я сказал.

Боровецкому уже стало невтерпеж, он быстро повернулся и вышел, не дожидаясь благодарности.

Он не выносил сентиментальных сцен, а эта женщина затронула в нем отмиравшую, сознательно удушаемую чувствительность.

Какое-то время Боровецкий постоял у «оксидирующего» котла Мазер-Платта, через который проходила сухая ткань уже с оттиснутым рисунком, и рассеянно изучал качество красок, только что нанесенных, а вернее, проявившихся при прохождении ткани через этот котел. Желтые, нанесенные «протравой» цветы под действием высокой температуры и сложных растворов анилиновой соли стали пунцовыми.

После недолгого предвечернего отдыха фабрика опять заработала с прежней энергией.

Боровецкий выглянул в окно своего кабинета – снаружи вдруг посветлело и начал падать снег необычайно большими хлопьями, побелели и фабричные стены и весь двор. Боровецкий заметил Горна, стоявшего за будкой привратника у единственного выхода из фабричного двора. Горн разговаривал с тою же бабой, она его за что-то горячо благодарила и прятала за пазуху какую-то бумажку.

– Пан Горн! – позвал Боровецкий, высовывая голову в форточку.

– Я как раз шел к вам, – сказал появившийся через минуту Горн.

– Что вы там советовали этой бабе? – довольно строго спросил Боровецкий, глядя в окно.

Горн на миг замялся, румянец залил его девически миловидное лицо, а в голубых, излучавших доброту глазах вспыхнул огонек.

– Я советовал ей пойти к адвокату, пусть предъявит фабрике иск о возмещении, тогда закон вынудит их уплатить.

– Вам-то какое до этого дело? – Боровецкий, закусив губу, слегка забарабанил пальцами по окну.

– Какое мне дело? – помолчав, Горн продолжил: – Меня, знаете, очень волнует всякая людская беда, всякая несправедливость, очень…

– Что вы здесь делаете? – резко перебил его Боровецкий и сел за длинный стол.

– Но я же здесь прохожу практику по конторскому делу, вам, пан инженер, это прекрасно известно, – ответил Горн с удивлением.

– Так вот, пан Горн, мне кажется, что вам свою практику не удастся завершить.

– А мне это, вмобщем-то, уже безразлично, – с твердостью произнес Горн.

– Зато нам не безразлично, нам – фабрике, на которой вы один из винтиков. Мы взяли вас не для того, чтобы вы здесь щеголяли своей филантропией, а для того, чтобы работали. Вы вносите беспорядок, а здесь все основано на аккуратности, точности и слаженности.

– Я не машина, я человек.

– Это дома. А на фабрике от вас не требуется сдавать экзамен на человечность, на гуманность, на фабрике требуются ваши мускулы и ваш мозг, и только за это мы вам платим, – все сильнее раздражался Боровецкий. – Вы здесь такая же машина, как все мы, и должны делать только то, что вам поручено. Тут не место для нежностей, тут…

– Пан Боровецкий, – поспешно перебил его Горн.

– Пан фон Горн, слушайте, когда я с вами говорю, – грозно вскричал Боровецкий, в порыве гнева сбросив на пол большой альбом с образцами. – Бухольц взял вас по моей рекомендации, я знаю вашу семью, я желаю вам добра, но, как вижу, вы страдаете недугом ребяческой демагогии.

– Если вы так называете обычное у людей сочувствие.

– Вы меня компрометируете своими советами, которые даете всем, у кого есть какие-то претензии к фабрике. Вам надо бы стать адвокатом, тогда бы вы могли опекать несчастных и обиженных, разумеется, за хорошую плату, – насмешливо прибавил Боровецкий, чей гнев постепенно исчезал под взглядом уставившихся на него добрых глаз Горна. – Впрочем, оставим это дело. Поживете в Лодзи подольше, разберетесь в здешних условиях, приглядитесь к этим угнетенным, тогда поймете, как надо себя вести. А унаследовав отцовское дело, признаете, что я был прав.

– Нет, пан Боровецкий, я в Лодзи долго не выдержу и дело отцовское на себя не возьму.

– Чем же вы намерены заниматься? – удивленно спросил Боровецкий.

– Еще не знаю. Признаюсь вам в этом откровенно, хотя вы так резко, слишком резко говорите со мной, но я не обижаюсь, я знаю, что вам, как начальнику большого печатного цеха, нельзя говорить иначе.

– Так вы от нас уходите? Пока я понял только это, но не понял, почему?

– Потому что больше не могу выдержать здешнего гнусного хамства. Вы, как человек определенного круга, наверно, меня понимаете. Потому что я всей душой ненавижу и фабрику, и всех этих Бухольцев, Розенштейнов, Энтов, всю эту мерзкую банду промышленников и дельцов! – страстно вскричал Горн.

– Ха, ха, ха, да вы настоящий чудак, оригинал первостатейный! – от души рассмеялся Боровецкий.

– Ну, тогда я больше ничего не скажу, – ответил Горн с явной обидой.

– Как вам угодно, но всегда лучше поменьше говорить глупостей.

– До свиданья.

– Прощайте. Ха, ха, ха, да у вас прекрасные актерские данные!

– Пан Боровецкий! – чуть не со слезами в глазах начал Горн, останавливаясь и явно желая что-то сказать.

– Что?

Горн поклонился и вышел.

– Неисправимый слюнтяй, – прошептал Боровецкий ему вдогонку и тоже вышел, направляясь в сушильный цех.

Там его обдало нестерпимым жаром. Огромные жестяные кубы, наполненные страшно раскаленным, сухим воздухом, гудели как дальний гром, извергая бесконечные полосы разноцветных высушенных, жестких тканей.

На низких столах, на полу, на медленно двигавшихся тележках лежали груды тканей, в сухом прозрачном воздухе, среди почти сплошь стеклянных стен, они переливались приглушенными цветами радуги – темно-золотым, пурпурным с фиолетовым оттенком, небесно-голубым, темно-изумрудным, – похожие на груды металлических листов с мертвым, матовым блеском.

Рабочие в одних блузах, босые, с серыми лицами и потухшими глазами, словно бы выжженными оргией красок, которая буйствовала тут, двигались бесшумно, точно автоматы, представляя собой только придаток к машинам.

Порой кто-нибудь из них глядел в окно на свет Божий, на Лодзь, и с высоты пятого этажа город смутно проступал сквозь пелену тумана и дыма, в которой маячили тысячи труб, крыш, домов, безлистных оголенных деревьев; а если смотреть в другую сторону, там виднелись поля, простиравшиеся до горизонта, серо-белые, грязные, в весенних лужах просторы с торчавшими там и сям красными зданиями фабрик, которые алели в тумане противным цветом освежеванной туши. А вдали темнели прижавшиеся к земле, низкие деревенские домики, змеившиеся среди полей дороги, да черная, топкая грязь тропинки, мелькавшей между рядами голых тополей.

Машины неустанно гудели, и неустанно посвистывали трансмиссии, укрепленные под потолком и несшие энергию в другие цеха; все двигалось в лад с работой огромных металлических сушилок, которые заглатывали мокрую ткань, поступавшую из печатного цеха, и выплевывали ее сухой, – в этом громадном прямоугольном зале, в унылом свете мартовского дня, среди унылой мешанины красок и унылых людей, они походили на капища могучего божества энергии, правящего безраздельно и всевластно.

Боровецкому было не по себе, он рассеянно разглядывал ткани – не пересушены ли, не пережарены ли.

«Глупый малый», – думал он о Горне, и в мыслях его то и дело возникало молодое, благородное лицо и голубые глаза, глядящие на него с выражением безмолвной грусти и укоризны. Глухое беспокойство овладело Боровецким. Когда он смотрел на толпы молча работающих людей, ему вспоминались некоторые слова Горна.

«И я был таким». И его мысли унеслись в те далекие времена, но он не позволил воспоминаниям вонзить терзающие когти в его душу, ироническая усмешка блуждала на его устах, а в глазах были холод и трезвость.

«Все это прошло, прошло!» – думал он с каким-то странным ощущением пустоты, словно ему было жаль тех лет, тех невозвратных иллюзий, благородных порывов, осмеянных жизнью; но это быстро минуло, он снова стал самим собою, стал тем, чем был, – начальником печатного цеха Германа Бухольца, химиком, человеком холодным, разумным, равнодушным, готовым на все, настоящим «лодзерменшем», как назвал его Мориц.

И когда он в таком настроении проходил по аппретуре, дорогу ему преградил один из рабочих.

– Чего вам? – быстро спросил он, не останавливаясь.

– А наш мастер пан Пуфке сказал, что с первого апреля у нас будет работать на пятнадцать человек меньше.

– Верно. Поставят новые машины, которым не нужно для обслуги столько народу, сколько старым.

Рабочий, держа шапку в руке, не знал, что сказать, и не решался возразить, но, подбадриваемый взглядами товарищей, стоявших у машин и у штабелей ткани, все же спросил, идя вслед за Боровецким:

– А нам-то что делать?

Поищите себе работу где-нибудь еще. Останутся только те, кто у нас дольше работает.

– Так мы тоже работаем уже по три года.

– Чем же я могу вам помочь, если вы машине не нужны, она сама все делает. Впрочем, до первого, может, что-нибудь еще изменится, если мы будем расширять белильню, – спокойно ответил Боровецкий и вошел в лифт, который сразу же провалился с ним в недра стены.

Рабочие молча переглянулись, тревога сквозила в их глазах, страх перед завтрашним днем без работы, перед нуждой.

– Подлые машины. Суки, чтоб их разорвало! – прошептал рабочий и с ненавистью пнул ногою какую-то машину.

– Товар на пол падает! – крикнул мастер.

Парень быстро надел картуз, слегка нагнулся и с безразличием автомата принялся подхватывать выползавшую из сушилки красную бумазею.

III

Ресторан гостиницы «Виктория» был полон.

Просторные залы с темными стенами и низкими желтыми потолками в лепнине, имитирующей дерево, встречали посетителя громким гулом голосов.

Ежеминутно звенели на входных дверях латунные прутья, предохранявшие стекла, ежеминутно кто-нибудь входил и исчезал в табачном дыму и в густой толпе; в буфетном зале судорожно мигали электрические лампочки, а от горевших тут же газовых светильников падал тусклый свет на посетителей, сгрудившихся вокруг столиков, и на белые скатерти.

– Keiner, bitte, zahlen! [6]6
  Кельнер, пожалуйста, счет! (нем.)


[Закрыть]
.

– Пива!

– Keiner, Bier! [7]7
  Кельнер, пива! (нем.)


[Закрыть]
– слышались со всех сторон возгласы и глухой стук кружек.

Кельнеры в засаленных фартуках, с салфетками, напоминающими тряпки, сновали по залу во всех направлениях, только мелькали над головами клиентов их нечистые манишки.

Народ беспрестанно прибывал, и нарастающими волнами усиливался гул выкриков:

– «Лодзер цайтунг»! «Курьер цодзенны»! – бегая между столиками, вопили мальчишки.

– А ну, паренек, дай-ка мне «Лодзер»! – крикнул Мориц, сидевший в буфетной у окна, в обществе нескольких актеров, вечно торчавших в кабачке.

– Послушайте, что сделал вчера наш чудак, то есть директор, – сказал один из них.

– Скажи «архичудак», – хрипло вставил сгорбленный старый актер.

– Дурень! – ответил ему первый таинственным шепотом на ухо. – Так вот, наш архичудак вчера во втором антракте пошел за кулисы и, когда там появилась Нюся, говорит ей: «Вы так великолепно играли, что, как только цветы немного подешевеют, я куплю вам букет, хотя бы и за пять рублей!»

– Что он сказал? – переспросил старый актер, наклоняясь к уху соседа.

– Чтобы вы собаку в нос поцеловали.

Все разразились хохотом.

– Пан Вельт, пан Мориц, вы разве не придерживаетесь системы «цвай-коньяк»?

– Пан Бум-Бум, я придерживаюсь той системы, чтобы выставить вас за дверь.

– А я хотел для вас заказать…

– Заказывайте лучше от своего имени.

– Ну что ж, коль вы от меня отрекаетесь!

– Панна Аня, коньячку! – вскричал Мориц, поправляя пенсне и ударяя ладонью правой руки по сжатой в кулак левой.

– Ваш предок, пан Мориц, был лучше воспитан, – снова начал Бум-Бум, стоя посреди комнаты с куском колбасы на вилке.

– Я-то о вашем не могу этого сказать.

– Warum? [8]8
  Почему? (нем.)


[Закрыть]
– спросил кто-то за соседним столиком.

– Потому что у него вообще предков не было.

– Нет, не поэтому, а потому, что мой со своими арендаторами не церемонился. Вельт это знает по семейным преданиям.

– Давно протухшая острота, уценка на пятьдесят процентов. Господа, продаем Бум-Бума с публичных торгов. Кто сколько дает? – со злостью выкрикнул Мориц.

– Что он говорит? – опять спросил шепотом старый актер, кивком подзывая кельнера.

– Что ты дурак! – в том же тоне отвечал сосед.

– Кто сколько дает за Бум-Бума; Господа, продается Бум-Бум! Он стар, он безобразен, он глуп, он изношен, зато продается дешево! – выкрикнул Мориц и вдруг умолк, потому что Бум-Бум остановился перед ним, глядя ему прямо в лицо, и коротко бросил:

– Пархатый! Панна Аня, коньячку!

Мориц стал громко стучать кружкой и хохотать, но никто его не поддержал.

Бум-Бум выпил и, пригнув квадратное лицо цвета топленого сала с кровью, тараща сквозь пенсне с очень широкой тесьмой выпуклые голубые глаза, над которыми лоб с морщинистой, помятой, шероховатой кожей был окаймлен редкими липкими волосами, принялся расхаживать по залам кабачка, волоча дрожащие, как у больного сухоткой, ноги старого развратника; он приставал то к одной кучке, то к другой, произносил остроты, от которых сам смеялся громче всех, или же разносил подслушанные у столиков и, с наслаждением их повторяя, обеими руками поправлял пенсне, здоровался почти со всеми входившими, и то и дело у буфета раздавался его хриплый, дребезжащий голос:

– Панна Аня, коньячку! – и хлопок ладонью по кулаку.

Мориц пробежал глазами «Цайтунг», нетерпеливо поглядывая на дверь. Он ждал Боровецкого. Наконец, увидев в соседнем зале знакомое лицо, пошел туда.

– Леон! Ты когда приехал?

– Сегодня утром.

– Как удался сезон? – спросил Мориц, садясь рядом на зеленый диванчик.

– Великолепно! – Леон положил ноги на стул и расстегнул ворот сорочки.

– Сегодня как раз думал о тебе, а вчера даже с Боровецким говорили.

– Боровецкий? Тот, что у Бухольца служит?

– Он самый.

– Все еще печатает узоры на байке? Я слышал, что он хочет сам открыть дело?

– Потому-то мы и говорили о тебе.

– И что? Шерсть?

– Хлопок!

– Один хлопок?

– Что можно сегодня сказать?

– Деньги есть?

– Будут, а пока есть нечто большее – кредит…

– В компании с тобой?

– И с Баумом. Макса знаешь?

– Эге! В этом векселе есть ошибка, один жирант ненадежен! – И после паузы прибавил: – Боровецкий!

– Почему?

– Полячишка! – с ноткой презрения бросил Леон и почти растянулся на диванчике и на стуле.

Мориц весело засмеялся.

– Да ты его совершенно не знаешь. О нем в Лодзи еще будут говорить. Я в него верю, как в себя самого, уж он-то зашибет большие деньги.

– А Баум? Он какой?

– Баум – это вол, ему надо дать выспаться и выговориться, а потом задать работу, и он будет трудиться как вол, а впрочем, он вовсе не глуп. Ты мог бы нам очень помочь и сам бы хорошо заработал. Нам уже делал предложение Кронгольд.

– Ну и идите к Кронгольду, он малый не промах, знаком со всеми лавочниками, которые покупают у него мерного товару на сто рублей в год, да, это настоящий коммивояжер, то он в Кутно, то в Скерневицах. Делайте дела с ним, я не напрашиваюсь! У меня есть что продавать, вот тут у меня письмо Бухольца, он намерен поручить мне продажу своего товара во всех восточных губерниях, а какие условия предлагает! – И Леон стал лихорадочно расстегивать сюртук и искать письмо по всем карманам.

– Я об этом знаю, не ищи. Боровецкий вчера сказал мне, это он порекомендовал тебя Бухольцу.

– Боровецкий? Нет, в самом деле? Почему?

– Потому что он умница и думает о будущем.

– И бесплатно! Да он же на таком деле мог бы здорово заработать. Я сам дал бы двадцать тысяч наличными, честное слово. Какая ему от этого прибыль? Вдобавок мы почти не знакомы.

– Какая ему прибыль, он сам тебе скажет, а я могу только сказать, что он денег не возьмет.

– Шляхтич! – с оттенком насмешливого сострадания прошептал Леон и плюнул на пол.

– Да нет, просто он умнее самых умных коммивояжеров и агентов во всех восточных губерниях, – ответил Мориц, постукивая ножом по кружке. – Много ты продал?

– На несколько десятков тысяч, больше десяти тысяч наличными, остальное под надежные векселя, сроком всего на четыре месяца и с жиро Сафонова! Шелка, – и он удовлетворенно хлопнул Морица по колену. – Есть и для тебя заказ. Видишь, что значит дружба?

– На сколько?

– Все вместе на три тысячи рублей.

– Мерный товар или штучный?

– Штучный.

– Под вексель или наложенным платежом?

– Наложенным. Сейчас дам тебе заказ. – Леон начал рыться в большом, запирающемся на ключик бумажнике.

– Что я буду тебе должен?

– Если наличными, хватит одного процента, по-дружески.

– Наличные мне сейчас самому позарез нужны, надо расплачиваться с долгами, но в течение недели я отдам.

– Ладно. Вот тебе заказ. Знаешь, я в Белостоке встретил Лущевского, вместе приехали в Лодзь.

– Куда же граф направляется?

– Приехал в Лодзь деньги делать.

– Он-то? Видно, у него их избыток, надо бы с ним встретиться.

– Да нет у него ничего, приехал чем-нибудь поживиться.

– Как это – нет ничего? Мы же когда-то ездили целой компанией из Риги в его поместье. Помещик был, куда там! И уже ничего не осталось?

– Почему ж, осталось, лоскут резины с рессор, чтоб галоши сшить! Ха, ха, ха, славная шутка! – И Леон опять хлопнул Морица по колену.

– Что ж он сделал со своими поместьями? Тогда их оценивали не менее чем в двести тысяч.

– А теперь, как он сам оценивает, у него сто тысяч долгу, и это еще он скромничает.

– Да Бог с ним! Выпьешь чего-нибудь?

– Неплохо бы перед театром.

– Кельнер! Коньяку, икры, бифштекс по-татарски, портер натуральный! Живо!

– Бум-Бум, иди-ка к нам! – позвал Леон.

– Как поживаете, как здоровьечко, как делишки? – залепетал тот, пожимая Леону руку.

– Спасибо, все хорошо. Специально для вас привез кое-что из Одессы. – Леон достал из бумажника порнографическую открытку и дал ее актеру.

Бум-Бум обеими руками поправил пенсне, взял открытку и с наслаждением углубился в разглядывание. Лицо его покраснело, он щелкал языком, облизывал синие, отвислые губы и весь прямо трясся от удовольствия.

– Чудесно, чудесно! Неслыханно! – восклицал он, затем потащился показывать открытку всем вокруг.

– Свинья, – с досадой буркнул Мориц.

– Любит красивое, ведь он знаток…

– А ты-то не познакомился ли опять с какой-нибудь там? – спросил Мориц с легкой иронией.

– Постой-ка! – Леон щелкнул пальцами, потом хлопнул Морица по колену и, усмехаясь, вытащил из бумажника, из пачки счетов и расписок, фотографию женщины.

– Ну как? Хороша? – спросил он, прищурив глаза с величайшим самодовольством.

– О да.

– Еще бы! Я сразу подумал, что тебе понравится. Француженка, вот как!

– Скорее похожа на голландскую… корову.

– Что за чепуха! Это дорогая штучка, сотенную даешь просто так.

– Я дал бы пять сотенных, чтоб ее за дверь вышвырнуть.

– Ну, ты всегда… уж не скажу, какой.

– А у тебя вкусы коммивояжера. Откуда такая корова, где ты с ней познакомился?

– А я в Нижнем чуточку покутил с купцами, вот они под конец и говорят: «Пойдем, пан Леон, в кафе-концерт!» Пошли. Ну, там водка, коньяк, шампанское пили чуть не из бочки, а потом слушали пенье, она певица – так я…

– Погоди, я через минутку вернусь! – перебил его Мориц и поспешил к толстому немцу, который вошел в ресторан и оглядывал зал.

– Гут морген, пан Мюллер!

– Морген! Как поживаете, пан? – небрежно ответил немец, продолжая озираться.

– Вы кого-то ищете? Не могу ли я быть вам полезен? – не отставал Мориц.

– Я ищу пана Боровецкого, только ради этого и пришел.

– Он сейчас будет, я как раз жду его. Не присядете ли за наш столик? Мой приятель, Леон Кон! – представил Леона Мориц.

– Мюллер! – слегка высокомерно произнес немец, присаживаясь к ним.

– Ну кто ж вас не знает! Каждый ребенок в Лодзи знает эту фамилию! – быстро заговорил Леон, поспешно застегиваясь и освобождая место на диванчике.

Мюллер снисходительно улыбнулся и посмотрел на дверь – как раз появился Боровецкий с друзьями, но, завидев Мюллера, оставил друзей на пороге и с шляпой в руке направился к этому ситцевому королю, при появлении которого в кабачке стало тихо и все с ненавистью, завистью и злобой уставились на него.

– А я ждал вас, – начал Мюллер. – Есть дело.

Кивнув Морицу и Леону и улыбнувшись остальным, он обнял Боровецкого за талию и вместе с ним вышел из кабачка.

– Я звонил на фабрику, но мне ответили, что вы сегодня ушли пораньше.

– Теперь я об этом сожалею, – вежливо ответил Боровецкий.

– Я даже написал вам, написал собственноручно, – прибавил Мюллер с апломбом, хотя в городе было известно, что он едва умел подписаться.

– Письма я не получил, потому что еще не заходил домой.

– Я писал о том, о чем когда-то уже вам говорил. Я, пан Боровецкий, человек простой, потому еще раз скажу попросту: даю вам на тысячу рублей больше, переходите ко мне.

– Бухольц дал бы мне на две тысячи больше, только бы я остался, – холодно возразил Боровецкий.

– Дам вам три, ну даю четыре! Слышите? На четыре тысячи больше, то есть четырнадцать тысяч в год, деньги немалые!

– Весьма вам благодарен, но я не могу принять ваше заманчивое предложение.

– Остаетесь у Бухольца? – быстро спросил Мюллер.

– Нет. Скажу вам откровенно, почему я не принимаю ваше предложение и почему не остаюсь в нашей фирме, – я сам открываю фабрику.

Мюллер остановился и, слегка отстранясь, взглянул на Боровецкого.

– Хлопок? – с оттенком как бы почтения спросил он.

– Ничего не скажу, кроме того, что никакая конкуренция вам не грозит.

– А мне плевать на все конкуренции! – воскликнул немец, хлопая себя по карману. – Что вы мне можете сделать, вы или кто другой? Кто может помешать моим миллионам?

Боровецкий ничего не ответил, он только усмехался, глядя в пространство.

– Какой же у вас будет товар? – начал Мюллер, снова, по немецкому обычаю, обнимая его за талию.

Так они и пошли по разбитому асфальтовому тротуару через двор ресторана в здание театра, стоявшее в глубине и освещенное большим электрическим фонарем.

Толпы людей направлялись в театр.

Коляска за коляской подъезжали к воротам гостиницы, и из них выходили грузные, тучные мужчины и разряженные женщины, которые, укутавшись в шали и прикрываясь зонтиками, шли по скользкому от влаги тротуару, – хотя дождь уже перестал, на землю спускался густой, липкий туман.

– А вы мне нравитесь, пан фон Боровецкий, – сказал Мюллер, не дождавшись ответа. – Так нравитесь, что, как только обанкротитесь, я охотно дам вам место с жалованьем в несколько тысяч рублей.

– А теперь вы бы дали мне больше?

– Конечно, теперь вы для меня более ценны.

– Благодарю за искренность, – иронически усмехнулся Боровецкий.

– Но я же не хотел вас обидеть, я говорю, что думаю, – поспешил оправдаться Мюллер, заметив эту усмешку.

– Верю. Если я и обанкрочусь один раз, то только чтобы не сделать этого во второй раз.

– Вы, пан Боровецкий, умница, вы мне ужасно нравитесь. Вместе мы могли бы большие дела делать.

– Ничего не попишешь, придется их делать каждому отдельно, – рассмеялся Боровецкий, отвешивая поклон встретившимся знакомым дамам.

– Красивые женщины эти польки, есть в них что-то. И мода теперь красивая.

– Да, очень красивая, – серьезно подтвердил Боровецкий, взглянув на своего спутника.

– У меня появилась мысль, и когда-нибудь в другое время я вам ее выскажу, – с таинственным видом воскликнул немец. – У вас есть место в театре?

– Да, в креслах, билет прислали две недели тому назад.

– Нас в ложе будет только трое.

– Будут дамы?

– Они уже в театре, а я нарочно отстал, чтобы встретиться с вами, но, к сожалению, мой план рухнул. До свиданья. А может, заглянете в ложу?

– О, конечно, с большим удовольствием.

Мюллер скрылся в дверях театра, а Боровецкий вернулся в ресторан. Морица он уже не застал, тот передал через кельнера, что ждет в театре.

В буфете, куда Боровецкий пошел выпить водки, чтобы заглушить владевшее им странное возбуждение, не было никого, кроме Бум-Бума, который, прикрывшись газетой, дремал в углу.

– Ты чего, Бум, в театр не идешь?

– Э, на что он мне? Смотреть на ситцевых тузов, так я их и так хорошо знаю. А вы идете?

– Сейчас иду.

И, войдя в театральный зал, Боровецкий занял место в первом ряду, по соседству с Морицем и Леоном, который неустанно кланялся и лорнировал блондинку в первом ярусе.

– Красавица первый сорт эта моя блондиночка, посмотри-ка, Мориц.

– Ты с нею близко знаком?

– Близко ли я с нею знаком? Ха, ха, ха, очень даже близко! Но ты познакомь меня с Боровецким.

Мориц тут же их познакомил.

Леон собирался что-то сказать, даже хлопнул уже Морица по колену, но Боровецкий встал и, повернувшись лицом к залу, снизу доверху заполненному самым блестящим обществом, какое только было в Лодзи, присматривался к публике, то и дело приветствуя кого-то в ложах или в креслах весьма светским легким наклоном головы.

Он стоял спокойно под перекрестным огнем взглядов через лорнетки и без оных, направленных на него со всех концов зала, гудевшего, как молодой рой пчел, только что посаженный в улей.

Очертания его высокой, широкоплечей, стройной фигуры отличались изяществом. Он был хорош собою – характерные тонкие черты лица, холеные красивого рисунка усы, сильно выпяченная нижняя губа и некоторая небрежность в движениях и взгляде придавали ему вид истого джентльмена.

По его изысканной наружности никто бы не догадался, что видит человека, который служит на фабрике химиком и в своей специальности не имеет себе равных, человека, за которого фабриканты ведут борьбу, чтобы его заполучить, – его изобретения вносили огромные усовершенствования в эту отрасль.

Серые с голубым отливом глаза, сухощавое лицо, темные брови, резко очерченный лоб – что-то хищное было в его лице, и во всем облике чувствовались сильная воля и несгибаемое упорство. Довольно высокомерно смотрел он на залитый светом зал и на пеструю, сверкающую брильянтами публику.

Ложи напоминали жардиньерки, обитые вишневым бархатом, на фоне которого красовались изящные женщины в искрящихся драгоценностях.

– Как ты думаешь, Кароль, сколько сегодня в театре миллионов? – тихо спросил Мориц.

– Да не меньше двухсот, – так же тихо отвечал Боровецкий, медленно обводя взглядом лица известных миллионеров.

– Тут прямо пахнет миллионами, – вмешался Леон, жадно вдыхая воздух, насыщенный запахами духов, свежих цветов и занесенной с улицы грязи.

– А прежде всего луком и картошкой, – презрительно прошептал Боровецкий, с умильной улыбкой кланяясь в сторону одной из лож партера, у самой сцены, где сидела красивая еврейка в черном шелковом платье с большим декольте, из которого выглядывали ослепительной белизны и прекрасных очертаний плечи и шея, обвитая брильянтовым колье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю