Текст книги "Земля обетованная"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 40 страниц)
Над ним в вышине как безумные носились ласточки, на деревьях чирикали воробьи, а он, ничего не видя и не слыша, созерцал призрак приближавшейся смерти и молился.
Все монахи поумирали; из многочисленных обитателей монастыря он остался один и теперь чувствовал: настал его черед.
Пан Адам заторопил Валюся: ему хотелось поскорей попасть домой. Ксендз Либерат всегда внушал ему страх, а рассказ о ночном видении прямо-таки потряс его.
Вдыхая запах полей и цветов, глядя на зелень, на людей, пан Адам пытался насвистывать и напевать, но голос у него прерывался, и он то и дело оглядывался назад, словно боясь увидеть процессию умерших монахов.
– Валюсь, пошевеливайся, каналья! – покрикивал он на мальчишку.
– А я что делаю? – огрызался тот.
На крыльце он увидел Анку; она сидела на низенькой скамеечке и кормила цыплят, которые так и кишели вокруг нее.
Макс, стоя в дверях, любовался этой идиллической сценой.
– Где вы были? – спросила она старика.
– У отца Либерата.
– Ну как, лучше ему?
– Какое там! Совсем mente captus [44]44
умопомрачение (лат.). Здесь: выжил из ума.
[Закрыть]. Рассказывал невероятные вещи. Сегодня, говорит, самое позднее завтра, помру.
– Это тот ксендз, который вчера был у вас? – спросил Макс.
– Нет. Ксендз Шимон – наш приходский священник, а этот – последний оставшийся в живых доминиканец из здешнего монастыря. Отец Либерат весьма ученый и набожный человек, но… больной. Можно сказать, безумный. Бывает, он по целым неделям не спит, не ест, людей избегает и все только молится, лежа крестом на хорах, а по ночам обходит пустые кельи и разговаривает с покойниками, но при этом… – Он наклонился и что-то шепнул Максу.
– Утя-утя-утя! – звала Анка утят, которые с наслаждением барахтались в пруду, а высидевшая их курица с отчаянным кудахтаньем металась по берегу.
Словно взывая о помощи, она то подлетала к воде, то в ужасе отскакивала.
– Вы каждый день вот так кормите птицу?
– Да.
– Ведь это немалый труд!
– Само собой ничего не делается, поэтому приходится трудиться, – непринужденно отвечала она, подзывая птиц, которые сбегались к ней со всех концов двора и с жадностью набрасывались на корм, оглашая воздух веселым криком.
Сидя на крыльце, Анка горстью зачерпывала из решета пшено, ячмень, пшеницу и бросала копошившимся у ее ног, гомонящим и отчаянно дерущимся птицам.
Покрытые желтым пухом цыплята с необычайной быстротой и ловкостью хватали розовыми клювами зерно и отбегали к наседке, чтобы полакомиться каким-нибудь деликатесом. Белые стройные индюшки на зеленоватых, точно из бронзы, ножках, – нежные и капризные, – растопыривали на бегу короткие крылья и жалобно кричали. Утята, уже оперившиеся, но до того грязные, что невозможно было определить, какого они цвета, держались кучно, молча и жадно заглатывая корм и тряся зобами, словно для того, чтобы побольше вошло в них. Последней явилась ватага гусей под водительством гусака. Эти шли вперевалку, покачивая обвислыми животами и беспокойно гогоча; они набросились на зерно, топча собственных детенышей, и внесли еще большую суматоху: с пронзительным криком поднимали ежеминутно клювы, вытягивали змеевидные шеи; гусак щипал неуклюжих куриц, гонялся за селезнями, шипел на индюшек и возвращался к своим собратьям, громким гоготом возвещая победу.
Перед крыльцом началось настоящее столпотворение: все смешалось, и закипел бой.
Старые гусыни шипели на индюшек, а те, грозно блестя глазами и растопырив крылья, устрашающе кулдыкали; индюк с налитыми от злости кроваво-красными сережками, распустив свой радужный хвост, наскакивал на селезней с зелеными, переливчатыми головками, и они, убоявшись его острых когтей, трусливо удирали, хватая на бегу зерно.
В довершение всего птичий гомон и появление пана Адама привлекли голубей. Они кружили над домом и снежными комьями падали в самую гущу пернатой стаи; воркуя и ловко увертываясь, выхватывали зерно из-под самых клювов и улетали, спасаясь от кур, от грозно шипевших гусей, беспрестанно возвращаясь обратно.
Анку забавляла эта свалка, и она горстями сыпала зерно прямо на птичьи головы и крылья.
– Вы похожи сейчас на Зосю из «Пана Тадеуша» [45]45
«Пан Тадеуш» – поэма польского поэта-романтика А. Мицкевича (1798–1855).
[Закрыть].
– С той разницей, что она занималась хозяйством ради собственного удовольствия и кормила домашнюю птицу для забавы.
– А вы?
– Я – чтобы, получше откормив, продать в Лодзи. Что, это вам меньше нравится?
– Напротив, меня восхищает ваша практичность.
– Практичность поневоле.
– Она почти всегда вызвана необходимостью. Но вы удивительным образом умеете сочетать ее с чем-то другим, непостижимым для меня…
Договорить помешал ему пан Адам, – он пронзительно свистнул, и индюки тотчас надулись, закулдыкали, громче загоготали гуси, наседки испуганно кудахтали, накрывая крыльями цыплят, словно им угрожал ястреб, голуби взмыли вверх и как ошалелые устремились к голубятне, в панике залетая в конюшню и даже под навес крыльца. Поднялся крик, писк, переполох, все обратились в бегство, давя и топча друг друга.
– Ай да я! Выкинул штуку! – громко смеялся пан Адам.
– Что тут у вас за идиллия такая гусиная? Спать мне не дали! – сказал Кароль, выходя на крыльцо.
– В Лодзи выспишься.
– В Лодзи некогда спать, – недовольно буркнул Кароль и, холодно поздоровавшись с Анкой, устремил скучающий взгляд вдаль, туда, где над городскими крышами поднимались столбы голубого дыма.
– Вам непременно надо сегодня ехать? – робко спросила Анка.
– Непременно, и чем скорей, тем лучше.
– Тогда едем хоть сейчас, я готов, – резко сказал Макс: это «непременно» вывело его из себя.
– Нет, нет! Я протестую! Поедете после обеда. Мы сходим вместе в костел, навестим ксендза Шимона. Потом пообедаем, я уже пригласил и, не без умысла, пана Зайончковского и ксендза. Наконец, в три часа придет Карчмарек: Кароль должен с ним переговорить. А под вечер мы вас проводим.
– Ну ладно, ладно! – нетерпеливо бросил Кароль и поспешил в столовую, где уже подали завтрак.
Потом, ссылаясь на жару, он вышел в сад и расположился под яблонями, с которых при малейшем дуновении ветра, как снег, сыпались на него белые лепестки.
Пели иволги, в листве, точно в улье, жужжали пчелы, от цветущих яблонь и сирени исходил сладкий, дурманящий аромат.
Вставший на рассвете пан Адам после завтрака, по своему обыкновению, пошел вздремнуть; Анка одевалась, чтобы идти в костел, а Макс кружил по заросшим травой дорожкам: то огибая дом, направлялся к речке, то возвращался обратно и молча проходил мимо Кароля, даже не глядя на него. Приняв осыпанную розовыми цветами яблоню за светлое Анкино платье, он пошел в глубь сада, но, убедившись, что ошибся, остановился у забора и долго смотрел на бескрайние просторы зеленых полей, волновавшихся с однообразным шумом; по тропке от дальней деревни в сторону костела длинной вереницей шли бабы в красных платках и мужики в белых кафтанах. Макс смотрел и напряженно прислушивался, не раздастся ли голос Анки.
Он сам не понимал, что с ним.
«Не выспался я, что ли? – подумал он, сжимая руками разболевшуюся голову. – Пропади она пропадом, эта деревня!» – рассердился он вдруг и, подойдя к Каролю, спросил: – Нельзя ли уехать пораньше?
– Что, и с тебя уже довольно?
– Да. Я совсем выбит из колеи и чувствую себя старой стоптанной калошей. Ночью не мог заснуть, сейчас тоже не знаю, куда себя девать.
– Ложись на травку и слушай, как она шелестит, вдыхай аромат цветов, наслаждайся пением птиц, грейся на солнышке, а в промежутках думай о пиве или чернявой Анке, – иронизировал Кароль.
– Честное слово, я просто места себе не нахожу. Раз двадцать обошел сад. Ну и что? Деревья в цвету, трава зеленая. Да, слов нет, красиво! Но мне-то что до этого? И на лугу был, ничего не скажешь – отличный луг! Заглянул в конюшню, словом, всюду побывал, все осмотрел, но хорошенького понемногу. Панна Анка расхваливала лес, сходил я и туда. Деревья действительно высокие, только там сыро и присесть негде.
– Сказал бы Анке, она распорядилась бы, чтобы тебе принесли туда диванчик.
– И потом, я беспокоюсь о маме и… – не договорив, он со злостью пнул свежевыкопанную кротовину.
– Потерпи немного, скоро поедем, но перед тем я должен отбыть тягостную повинность, причем самым примерным образом.
– Повинность? – удивленно переспросил Макс. – Общество отца и невесты для тебя тягостная повинность?
– Я имел в виду не их, а приглашенных на обед болванов и все эти визиты. – Кароль попытался смягчить впечатление от невольно вырвавшихся слов, а Макс, будто наперекор ему, стал говорить, что Зайончковский милейший человек, а ксендз большая умница и тому подобное. Что с тобой? – Кароль недоуменно посмотрел на него. – Вчера восторгался деревней, а сегодня зеваешь от скуки и тебе не терпится поскорей уехать. Вчера этих двоих назвал опереточными персонажами, сегодня превозносишь их до небес.
– Потому что мне так нравится! – краснея, воскликнул Макс и поспешно направился в глубину сада, но, услышав голос Анки тотчас вернулся.
– Господа, пора в костел! – крикнула она.
Он смотрел на Анку, которая, стоя на крыльце, натягивала длинные белые перчатки, и раздражения, злости и скуки как не бывало.
В легком платье кремового цвета с нежным бледно-фиолетовым узором и того же фиолетового тона воротничком и поясом, в плоской шляпе с широкими полями, отделанной незабудками и белой вуалью, она была необыкновенно хороша.
От нее веяло цветущей молодостью, а во взгляде серых глаз читалось такое благородство и спокойная уверенность, что Макс от восторга лишился дара речи.
Некоторое время он молча шел рядом с ней. Оправившись от смущения и окинув взглядом ее платье, он с видом знатока заметил:
– Эта твоя «Брилантина», Кароль? Цвет замечательный!
– И отлично стирается, – прибавила Анка, которую насмешили его слова.
Ее смех задел его, и, отстав немного, он с интересом смотрел на широкую улицу, которая вела в костел.
Нищий городишко населен был преимущественно евреями-ткачами; в каждом окне виднелся ткацкий станок, а в глубине грязных, темных сеней сидела старуха и пряла пряжу. И отовсюду, нарушая тишину солнечного утра, неслось дробное, монотонное постукивание.
Двери убогих лавчонок были закрыты, словно для защиты от пыли, клубами валившей по улице.
Посреди мостовой темнела большая, никогда не просыхавшая лужа, в которой плескались утки.
Базарная площадь напротив монастыря представляла собой песчаную проплешину, окруженную домами на деревянных сваях, среди которых тут и там торчали печные трубы и остатки обгорелых стен – следы недавних пожаров.
За рядами высоких белоствольных берез с поникшими ветвями и полуразрушенной монастырской стеной, заросшей бурьяном и пепельно-серой бирючиной, виднелся фасад костела с облупившейся штукатуркой и стройная звонница в углу кладбища.
Под стеной, в тени берез, стояло несколько десятков бричек и крестьянских телег, а чуть поодаль, посреди базарной площади, сиротливо жались два-три лотка под полотняными навесами – единственные признаки жизни на залитом палящим солнцем пространстве.
Протиснуться в битком набитый костел не было никакой возможности; они остались снаружи, на кладбище.
Анка молилась, присев на ступеньку лестницы, ведущей в ризницу; Макс с Каролем пристроились в тени берез на позеленелых могильных плитах, которые рядами тянулись вдоль ограды.
Богослужение уже началось, и из открытых дверей костела доносились приглушенные звуки органа, торжественное хоровое пение, слышались порой молитвенные возглашения. Слабый голос ксендза, пробившись сквозь толщу людской волны, которая то подкатывала от дверей к алтарной решетке, то отступала, сливался со вздохами, кашлем, невнятным молитвенным шепотом; по временам все стихало, и тогда громко, пронзительно звенели медные колокольчики, в ответ раздавался шумный глубокий вздох толпы, а те, кто был на кладбище, опускались на колени, истово били себя кулаком в грудь и, возвратясь под березы, усаживались на обломках стены.
– Смотри, наши платки! – прошептал Макс, указывая на женщин, которые сидели, поджав ноги, и перебирали четки; в лучах яркого солнца на фоне желтого песка они походили на алые маки.
– Выцвели уже, – небрежно бросил Кароль.
– Те, что выцвели – из Пабяниц, а я говорю о красных с зеленым рисунком. Эти никогда не полиняют, хоть кипяти их, хоть на солнце выжаривай.
– Охотно верю, но меня это мало трогает.
– Добрый день, господа, – послышался рядом негромкий голос.
Стах Вильчек с цилиндром в руке, щегольски одетый, надушенный, протягивал им руку, словно они были коротко знакомы.
– Как вы оказались в Курове? – спросил Макс.
– К родным на праздники приехал. Кстати, это мой родитель на органе наигрывает, – пренебрежительно сказал он, вертя кольца которыми были унизаны его пальцы.
– Вы еще долго здесь пробудете?
– Ночью уеду: мой жид не отпустил меня на все праздники.
– А где вы сейчас работаете?
– Временно в конторе у Гросглика.
– Значит, углем больше не занимаетесь?
– Почему же? У меня теперь своя контора на Миколаевской. У Гросглика черный товар перекупил Копельман, а я не хочу иметь дело с этим пархатым жидом. У вас есть уже поставщик угля для фабрики? – наклонясь к Каролю и понижая голос, спросил Вильчек.
– Нет еще, – ответил Макс.
– Каковы ваши условия? – надменно спросил Кароль.
Стах присел рядом на могильной плите и стал быстро что-то набрасывать в записной книжке; а когда кончил, показал Каролю свои расчеты.
– Слишком дорого! У Браумана корец [46]46
Мера веса, около 98 кг.
[Закрыть]на семь с половиной копеек дешевле.
– Зато этот мошенник и плут в каждом вагоне недодает вам по десять корцев.
– Неужели вы думаете, мы на месте не будем проверять вес угля?
– Да он больше потянет, недаром Брауман перед отправкой его водой обливает.
– Возможно, но где гарантия, что вы не станете делать то же самое.
– Ладно, отдам по той же цене, что Брауман. Дело не больно выгодное, да я в нем заинтересован. Я уже говорил с паном Вельтом, но он сказал: решение зависит от вас. Ну так как? – заискивающе спросил Стах, ничуть не смущаясь отпущенным по его адресу замечанием и надменным, презрительным тоном Кароля.
– Приходите завтра, тогда поговорим.
– Сколько примерно потребуется угля для вашей фабрики?
Ответа не последовало.
Воцарилось молчание. И под торжественный звон колоколов и пение толпы из костела, как длинная змея, потянулась процессия во главе с ксендзом под красным балдахином. Сверкая, точно чешуей, белыми, желтыми, красными нарядами баб вперемешку с черными кафтанами мужиков, с золотыми пятнами горящих свечей, медленно поползла она между зеленой грядой берез и серым костелом, обвиваясь вокруг него своим длинным телом.
Раскаленный воздух дрожал от мощного хора, который, устремясь к белесому небу, спугнул с башенок костела, с просевшей монастырской крыши голубей, и они тучей кружили в вышине.
Процессия вернулась в костел, голоса смолкли, и только на березах сонно шелестели и трепетали листья да в монастыре гоготали гуси. Но вот из костела снова донеслось пение, звуки органа и звон колокольчиков.
Жара усиливалась; солнце накаляло гонтовые крыши и, казалось, убивало все живое, – такая тишина нависла над просторами полей, над замершими садами, подернутыми опаловой дымкой зелеными лугами, над темной полосой лесов на горизонте, желтевшими тут и там песчаными проплешинами и взлобками.
– Говорят, Нейман пошел ко дну? – спросил Макс у Вильчека.
– Ага.
– Окончательно?
– Нет, еще держится… на тридцати процентах. А вы теряете что-нибудь на этом?
– Кое-что он нам должен, – Макс нетерпеливо махнул рукой.
– Я мог бы найти человека, который скупит ваши векселя, конечно, по сходной цене и за хорошие комиссионные для меня.
– Вы что, черт побери, и на этом зарабатываете?
– И еще кое на чем! – смеясь, воскликнул Вильчек.
– А Куров вы хорошо знаете? – спросил Макс, чтобы переменить разговор, так как Кароль неприязненно поглядывал на Вильчека и упорно молчал.
– Я тут родился, тут скотину пас, отцовских гусей, тут вожжой меня, бывало, вытягивали. Ксендз Шимон мог бы кое-что об этом рассказать. Может, не верите, что я скотину пас? – насмешливо спросил он при виде растерянной мины Макса.
– Глядя на вас, трудно этому поверить.
– Ха-ха-ха, вы мне льстите! Да, да, и скотину пас, и вожжой стегали меня! В орган помогал воздух поддувать, монастырской братии сапоги чистил, в костеле подметал, и не только там! Всякое бывало! Но я не стыжусь этого, – факт остается фактом. Впрочем, опыт – это капитал, приносящий сложные проценты.
Макс промолчал, а Кароль пренебрежительно посмотрел на Вильчека и иронически улыбнулся. В самом деле, одетый франтом, тот выглядел довольно нелепо: на нем были светлые клетчатые панталоны, лакированные штиблеты, яркий галстук, заколотый булавкой с большим бриллиантом, модный сюртук и блестящий цилиндр, по белому шелковому жилету вилась массивная золотая цепочка от часов, на пальцах красовались дорогие кольца, которые он беспрестанно вертел, а на носу для шика – золотое пенсне. Все это никак не вязалось с его одутловатой прыщавой физиономией, маленькими хитрыми глазками под низким морщинистым лбом, с большой приплюснутой головой с неопределенного цвета волосами, разделенными на прямой пробор. А длинный острый нос и толстые вывернутые губы делали его похожим на помесь мопса с аистом.
Вильчек, не смущаясь тем, что ему не отвечают, поглядывал на них с высокомерно-снисходительной улыбкой. А когда богослужение кончилось и из костела повалил народ, он приосанился, отчего его фигура приобрела совсем квадратную форму, и, придвинувшись поближе к Каролю, надменным взглядом мерил куровских обывателей и обывательниц, своих сверстников и приятелей, с которыми пас скотину, а те с восхищением смотрели на него, не осмеливаясь подойти поздороваться.
Униженно поклонившись подошедшей Анке и покраснев от удовольствия, когда та пригласила его к обеду, он стал громко, чтобы все слышали, благодарить ее.
– Спасибо, сегодня никак не могу: на праздник съехались домой мои сестры, – говорил он. – Очень сожалею, это большая честь для меня, но ничего не поделаешь, придется отложить до другого раза.
– А сейчас мы идем к ксендзу Шимону, – сказала Анка.
– Я провожу вас: мне тоже надо его проведать.
Они шли не спеша, протискиваясь сквозь толпу на кладбище.
Мужики в диагоналевых полукафтаньях, в картузах с блестящими козырьками и деревенские бабы в ярких платках и шерстяных домотканых юбках почтительно кланялись им; а приехавшие на праздники к родным рабочие – их тут было большинство – стояли с независимым видом, вызывающе поглядывая на «фабрикантов», – как их тут называли.
Перед Каролем никто не снимал шапки, хотя он узнавал в лицо многих рабочих с фабрики Бухольца.
Зато к Анке часто подходили женщины, и кто целовал, кто просто пожимал ей руку и обменивался несколькими словами.
Кароль шел за ней, взглядом заставляя расступаться толпу; Макс с любопытством смотрел по сторонам, а замыкал шествие Вильчек.
– Ну, как поживаете? Как поживаете? – удостаивая кое-кого своим благосклонным вниманием, громко спрашивал он и, пожимая протянутые руки, осведомлялся о здоровье, детях, работе.
Ему кланялись и дружелюбно, даже с гордостью, смотрели на него: это был свой человек, ведь с ним они пасли скотину, а бывало, и дрались.
– Да вы тут известная личность! – сказал Макс, когда они подошли к ксендзову саду.
– А как же! Пана Вильчека любят и гордятся им, – заметила Анка.
– От ихней любви только мои светлые перчатки запачкались и пропотели. – С этими словами он снял перчатки и демонстративно забросил их в кусты.
– На обратном пути подберет, – вполголоса обронил Кароль.
Но Вильчек услышал и от злости закусил губу.
Ксендз Шимон занимал в торце монастыря несколько нижних комнат, переделанных из келий; окнами они выходили в сад, который поддерживался в образцовом порядке.
Просторное крыльцо, судя по не успевшему потемнеть дереву, было пристроено недавно.
Стена дома была увита диким виноградом, зелеными фестонами, свисавшими на окна, а росшие рядом пышные кусты сирени протягивали в комнаты цветущие кисти.
Ксендз Шимон, пройдя монастырским двором, только что вернулся из костела и теперь радушно встречал их в угловой гостиной, побеленной известью, сквозь которую проступали неяркие краски и стертые очертания старинных фресок, покрывавших своды.
В комнате, затененной деревьями и кустами сирени, царил зеленовато-фиолетовый полумрак, и когда они вошли, на них повеяло прохладой и сыростью.
– Как поживаешь, Стах? Что ж ты, пострел, вчера не зашел, а?
– Приехали сестры, и я ни на шаг не мог отлучиться из дому, – оправдывался Стах, целуя ксендзу руку.
– Знаю, отец твой говорил мне. Что ж ты на хорах отца не заменил? Старик еле ноги таскает. Ясек, сорванец, подай трубку да папирос для господ.
– Да я совсем от этого отошел, но, если вам угодно, разучу мессу покрасивей и сыграю, когда в другой раз приеду.
– Ну ладно, ладно… Анка, Анюся, поди-ка сюда, помоги мне гостей принять. Ты думала, я тебе бездельничать позволю! – смеясь, говорил ксендз, выдвигая на середину комнаты стол.
– Вы давно знаете ксендза? – спросил Макс у Вильчека.
– С малолетства. Первые буквы от него вместе с подзатыльниками узнал, и, по правде говоря, он на них не скупился, – со смехом ответил Вильчек.
– Преувеличиваешь, любезный! Не так уж часто прибегал я к этому средству.
– Согласен, вы делали это реже, чем я заслуживал.
– Ну вот видишь! Если ты к себе справедлив, значит, выйдет из тебя человек, и еще какой! Ясек, Ясек! И куда этот бездельник запропастился?
И, не дожидаясь, пока тот придет, сам принялся носить из соседней комнаты и ставить на стол разные лакомства.
– Деточки мои, господа хорошие, пан Кароль, пан Баум, Стах, выпейте по рюмочке вишневки. Шесть лет стоит – сладкая как мед, и посмотрите, какой цвет, – настоящий рубин!
Он поднял рюмку – темно-красная наливка на свету отливала фиолетовым оттенком.
– А теперь ватрушечкой закусите. Ей-ей, прямо во рту тает. Ну ешьте, не то Анка обидится: она сама пекла и мне прислала.
– Отец Шимон, ведь нас обед ждет.
– Молчи, девка! Твоего мнения никто не спрашивает. Посмотрите на нее, распоряжается, как у себя дома. Пейте, господа!
– А вы, отец Шимон!
– Я, дорогие мои, не пью, совсем не пью. Анюся, деточка, выручай меня.
Он выбежал в соседнюю комнату и тотчас вернулся с большой флягой под мышкой, запахивая на ходу рясу.
– А теперь выпьем винца! Выпьем и – баста! Это, Анка, то самое земляничное, что мы с тобой три года назад делали. Полюбуйтесь, цвет какой! Точно заходящее солнце, право слово, солнышко! Понюхайте, какой запах!
И совал им под нос бутыль, пахнущую земляникой.
– Отец Шимон, вы так употчуете гостей, что они не смогут обедать.
– Молчи, Анка! С Божьей помощью и с твоим обедом управимся! Послушайте, детки, а не попробовать ли нам ветчинки с грибочками? Ну, господа хорошие, детки мои милые, доставьте мне удовольствие. Бедный слуга Господень, ананасами вас не угощаю, но чем богаты, тем и рады. Анка, проси и ты гостей. Стах, чего сидишь, как у праздника, пошевеливайся, не то чубуком тресну.
– Вашим припасам любая хозяйка может позавидовать.
– И все благодаря твоей Анке. Не смущайся, девка, нечего краснеть! У меня ничего не было, ну прямо-таки ничегошеньки. Стах может подтвердить: жил, бывало, в долг. А как стала Анка твердить: «Посадите, ксендз Шимон, фруктовые деревья, пчел, огород заведите. Сделайте то, сделайте это, – дол била-дол била и добилась-таки своего! Кто же перед женщиной устоит! Хо-хо, Анка – настоящий клад! Посмотрели бы вы, какие у меня в ризнице покровы, облачения да епитрахили, не во всяком кафедральном соборе такие есть! И все она, дитятко мое любимое, своими руками сделала!
Растрогавшись, он поцеловал покрасневшую девушку в лоб.
– Вот только никак не могу добиться, чтобы вы новую сутану себе купили.
– А к чему мне она? Молчи, девка! Ясек, дай-ка огоньку, – трубка погасла! – зардевшись, как красная девица, крикнул ксендз и стукнул чубуком об пол.
– Вы тут посидите, а я пойду присмотрю за обедом. Ксендз Шимон, не задерживайте их долго. Я жду вас! – сказала Анка и ушла.
За ней вскоре последовал Вильчек: за ним прислали младшего брата.
– Молодчина парень! – прошептал ксендз, когда он ушел.
– Одно слово, лодзинская каналья!
– Зачем же так, пан Кароль? Я с детства знаю его и должен заступиться за своего воспитанника. Да, это твердый орешек! В кашу плевать себе не позволит. Воля у него железная, ловок, хитер, но при этом добрый и к семье своей очень привязан.
– Однако это не мешает ему смеяться над ними.
– Такой уж у него нрав строптивый. Как-то еще мальчишкой дразнил он одну хворую, бедную женщину. Я его за это чубуком огрел и велел у нее прощения просить. Побои он стерпел, а извиняться ни в какую не захотел! Потом узнал я, что он стащил у матери кофту и юбку и отнес той женщине. По своей воле многое может сделать, а по принужденью – ничего от него не добьешься. Смеяться-то он смеется, и хорошего в этом, конечно, мало, но зато как заботится о них! Младшего брата в гимназию определил и родителям помогает. Он еще порадует нас своими успехами.
– В тюрьме… – буркнул Кароль; похвалы ксендза его раздражали.
– Ну, пошли! Панна Анка небось заждалась нас.
– Вы идите, господа, а я догоню вас, мне нужно к отцу Либерату заглянуть.
– Какой у вас замечательный ксендз! Мне таких еще встречать не доводилось. Просто воплощение доброты, порядочности и самоотречения.
– Тут из порядочности большую выгоду извлечь можно, а если она еще в сутану облачена, то тем паче. В Курове обманом не проживешь!
– Ты говоришь совсем как Мориц, – недовольно сказал Макс.
– Мальчики, судари любезные, обождите! Скачете, как олени, а я гонюсь за вами, аж запыхался! – кричал ксендз и, подобрав сутану, поспешал за ними.
Дальше они шли вместе, но всю дорогу молчали.
Ксендз печально вздыхал, устремляя в пространство меланхолический взор. Он расстроился, побывав у отца Либерата.
На крыльце куровского дома они застали Зайончковского, который что-то торопливо рассказывал Анке.
– Явился басурманин! – прошептал ксендз. – Как поживаешь, сударь? Ты что, дорогу в костел забыл, а?
– Не начинайте ссоры, я и так зол, – недовольно проворчал шляхтич.
– Пса за хвост укуси, а на меня нечего фыркать!
– Господи Иисусе! Провалиться мне на этом месте, если я первый начал! – всплеснув руками, вскричал Зайончковский.
– Ну, будет, будет! Дай я тебя поцелую.
– Господа, прошу к столу, – позвала Анка.
– Вот с этого и надо было начинать. А то вечно вы цепляетесь.
Они расцеловались и совершенно примиренные уселись рядышком за стол. Обед проходил в молчании; погрустневшая Анка не спускала глаз с Кароля, а он не проронил ни слова. Макс наблюдал за обоими, даже пан Адам на этот раз почти не разговаривал, ксендз же с Зайончковским были поглощены едой.
– В последний раз в Курове обедаем в такой компании, – печально заметил старик Боровецкий.
– А кто нам в Лодзи мешает обедать в таком же составе? Надеюсь, ксендз Шимон и пан Зайончковский и там будут навещать нас, – сказал Кароль.
– А то как же! Оба приедем. Фабрику освящу твою, сударь. Ибо кто Бога не забывает, того и Бог не оставляет. Потом обвенчаю вас, а там и детишек ваших придет черед крестить. Анка, Анка! – позвал развеселившийся ксендз. – Застыдилась и убежала, а сама небось ждет-не дождется свадьбы!
– Не смущайте девушку, отец Шимон.
– Э, сударь! Пусти козла в огород, он небось не постесняется капусту есть, вот и девушки так же. Ясек, набей-ка трубку!
– Кароль, выйдите, пожалуйста, на крыльцо. С вами Соха хочет поговорить.
– Соха? Этот ваш протеже, которого я пристроил у Бухольца?
– Да. Он с женой пришел.
– Анка, ты почему так смутилась? – спрашивал он, идя следом за ней.
– Нехороший, – прошептала она, отворачиваясь.
Он обнял ее и, понизив голос, спросил:
– Очень нехороший, да? Ну, скажи, Анка, очень нехороший?
– Очень нехороший, очень недобрый и…
– И? – спросил он и, запрокидывая ей голову, поцеловал опущенные веки.
– И очень любимый, – прошептала она и, освобождаясь от объятий, вышла на крыльцо, перед которым стоял Соха с женой.
Кароль не сразу узнал их – так они изменились.
Вместо белого полукафтана на Сохе был черный, закапанный воском сюртук, сапоги и черные коротковатые брюки навыпуск, картуз, а на грязной шее – съехавший набок целлулоидовый воротничок.
Он отпустил бороду и баки, которые жесткой щетиной покрывали щеки до самых ушей, а над ними топорщились стриженые, напомаженные волосы.
На осунувшемся пожелтевшем и каком-то помятом лице только глаза были все такие же голубые и простодушные.
И поклонился он Каролю в пояс, как прежде.
– Вас просто узнать невозможно! Выглядите как заправский фабричный рабочий.
– С кем поведешься, от того и наберешься.
– Вы у Бухольца работаете?
– Работать-то он работает, пан директор, да только…
– Молчи, баба, я сам скажу, – с важностью сказал Соха. – Гуторили в Лодзи наши мужики, будто у вельможного пана скоро фабрика откроется… Вот покумекали мы с бабой и…
– И пришли просить вельможного пана директора, барина нашего милостивого, взять нас к себе, потому как завсегда…
– Молчи, жена! Потому как у своих завсегда повадней работать. Я и в красильне, и в леппретурной работать могу, и в машине малость толк понимаю. Но кабы вельможному пану конюх понадобился, мы бы с полным нашим удовольствием… уж больно я по скотине скучаю.
– За лошадьми он умеет ходить, это и барышня скажет, потому как…
– Заткнись! – прикрикнул Соха на жену. – Потому как привык к лошадям и без них тошно мне…
– И фабричная жизнь не по нем… Вонь эта…
– От этой вони грудь болит и все время блевать хочется, а иной раз в глазах аж потемнеет, словно бы цепом по башке огрели. Вельможный пан, барин наш милостивый!.. воскликнул он и, расчувствовавшись, припал к ногам Кароля.
– Сироты мы бедные! Барышня, попросите и вы за нас, горемычных, сквозь слезы причитала женщина, целуя обоим руки и кланяясь до земли.
– На Ивана Купалу приходите, тогда и потолкуем… Ну ладно, так и быть, возьму вас конюхом.
– Как они переменились! – прошептала Анка, глядя на жену Сохи.
Вместо домотканой юбки и прочей деревенской одежды она вырядилась в голубое ситцевое платье с красным облегающим лифом, из которого так и выпирали ее большие груди; в руке держала большой оранжевый зонтик; завязанный под подбородком желтый платок и дешевая металлическая брошка у ворота довершали туалет.
– Да, три-четыре месяца в Лодзи – и изменились до неузнаваемости.
– Нет, Кароль, изменилась у них только одежда. Дай им сейчас моргов десять земли, и через неделю и следа городской жизни не останется.
Они вернулись в столовую в самый разгар ссоры между ксендзом и паном Адамом.
– Гёргей [47]47
Гёргей Артур – генерал венгерской республиканской армии, который сдался Паскевичу в 1849 г.
[Закрыть]– изменник! Изменник с лысины до пят! Мерзавец, сукин сын, подлец! – кричал старик Боровецкий и колотил ногой по подножке кресла.







