355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Реймонт » Земля обетованная » Текст книги (страница 29)
Земля обетованная
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:22

Текст книги "Земля обетованная"


Автор книги: Владислав Реймонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 40 страниц)

VIII

В столовой никто, кроме Нины, не заметил исчезновения Макса.

– Куда подевался пан Баум? – через некоторое время спросила у Боровецкого Мада.

– Я не сторож компаньону моему, если, конечно, касса не в его ведении, – пошутил тот, довольный, что избавился от Макса, который не спускал глаз с Анки и с особым вниманием следил за ним, когда он разговаривал с Мадой.

Огорченная известием о жениховстве Боровецкого, Мада настойчиво звала отца домой, но развеселившийся Мюллер полуобнял Боровецкого и усадил возле дочери.

– Вот тебе, дурочка, кавалер! Сиди, не рвись домой, – сказал он с грубоватой фамильярностью и оставил их наедине.

Им было явно не по себе. Мада сидела, опустив голову, и с сосредоточенным видом натягивала перчатку. Низкий, глубокий голос Кароля, при звуке которого у нее всегда сладко замирало сердце, сейчас отзывался в душе так печально, что она боялась расплакаться.

А Мюллер подсел к Нине и от избытка чувств похлопывал ее по спине, не замечая ее замешательства и насмешливых улыбок окружающих.

– Как у вас хорошо! – громогласно заявил он. – У меня тоже есть красивый дом, но я чувствую себя в нем неуютно… Вот была бы у меня такая дочь, как вы!

– А чем же Мада плоха? Она сегодня прелестно выглядит.

– Она красивая, но глупая. Я хочу выдать ее за поляка, чтобы у них была такая же гостиная. Они принимали бы гостей, и я с удовольствием проводил бы у них время. Такая жизнь мне по душе.

– В Лодзи это будет нелегко сделать: здесь вы вряд ли найдете богатого жениха для своей дочери, – вполголоса сказал Куровский, сидевший рядом с Ниной.

– Ах, пан Куровский! Я охотно выдал бы ее за вас или за Боровецкого. Вы – порядочные фабриканты.

– Благодарю за честь! – насмешливо сказал Куровский и крепко пожал ему руку, – Но есть и более достойные люди – до меня дошли слухи о намерениях Кесслера…

– Пускай этот подлец и хам женится на обезьяне из своего зверинца, а моей дочери ему не видать как своих ушей! – с негодованием воскликнул Мюллер, но тотчас благодушно рассмеялся, и, будучи совершенно пьян, попытался поцеловать Нину в шею.

– Почему у вас испортилось настроение? – шепотом спросил Кароль.

Мада сидела с пылающим лицом, прижав носовой платок к дрожащим от сдерживаемых рыданий губам, и молча смотрела на него. Этот долгий взгляд раздражал его, и он повторил вопрос.

Вместо ответа Мада показала глазами на Анку и прошептала:

– Вас ищет невеста.

Кароль с недовольным видом подошел к Анке.

– Пани Высоцкая собирается уходить. Может, вы проводите нас? – спросила она и с подчеркнутой вежливостью попрощалась с Мадой.

Та провожала их взглядом, пока они не миновали всю анфиладу комнат.

– Панна Меля, нам тоже пора, – сказал Высоцкий и пошел разыскивать тетку, мирно спавшую в тиши гостиной. Возвращаясь к Меле, он столкнулся с матерью.

– Мы уходим. Ты идешь с нами?

– Нет, я должен проводить панну Грюншпан.

– Разве никто другой не может проводить панну Грюншпан?

– Нет, панну Грюншпан никто, кроме меня, проводить не может, – с ударением сказал он.

Они неприязненно посмотрели друг на друга.

Глаза матери сверкали гневом, а взгляд сына был исполнен спокойствия и решимости.

– Ты скоро вернешься? У нас будет Анка с Боровецким. Может, ты подойдешь к чаю?

– Нет, не поспею. Мне еще нужно зайти к Мендельсонам.

– Ну как знаешь… как знаешь… – с трудом сдерживаясь, сказала мать и вышла, на прощание не протянув сыну руки для поцелуя. Но он подавал Меле пальто и даже не заметил этого.

Экипаж ждал около дома.

– К Руже? – спросила Меля, когда экипаж тронулся.

– К Руже, и вообще куда угодно… хоть на край света! – с жаром воскликнул он.

– Слова часто опережают желания, а желания возможности, прошептала она. Спокойствие воскресного вечера передалось ей и вернуло к действительности, напомнив о недавнем решении.

– О нет, я от своих слов не отрекусь! С вами для меня нет ничего невозможного. Ведите меня до конца! – Он с трепетом взял ее руку.

– Пока я отвезу вас всего-навсего к Руже, – сказала она, не отнимая руки.

– А потом? – тихо спросил он, заглядывая ей в глаза.

– Я отвечу вам завтра, – прошептала она, не отрывая глаз от бегущих рысью лошадей.

Задремавшая тетка покачивалась на переднем сиденье.

Они сидели молча, экипаж на дутых шинах летел быстро, как мячик, подскакивая на выбоинах, и сильный встречный поток воздуха приятно холодил их разгоряченные лица.

Оба чувствовали: настал долгожданный решающий миг, и вот-вот прозвучит слово, давно лелеемое в сердце, давно чаемое, но таимое.

Их просветленные взгляды проникали в сокровенные тайники души, и каждый такой взгляд делал их ближе и дороже друг другу.

Меля не забыла о своем решении, чувствовала его неотвратимую неизбежность, всю горечь его и трагизм, но сейчас она отдавалась во власть захлестнувшему их сердца и мозг волшебному потоку, который разливался в крови, и неизъяснимое блаженство овладевало ими.

Трепеща от счастья, она ждала его признаний и сама жаждала поведать ему о своей любви.

Ею овладело непреодолимое желание испить до дна, до последней капли чашу блаженства.

Она хотела отдаться во власть безумной страсти, не думая о том, что ждет ее завтра, а может, именно потому, что знала, что ее ждет.

И хотя страшный призрак витал над ней, преследовал, как в бреду, заслоняя минутное счастье безжалостно-четкими очертаниями будущего, она гнала его от себя и жаждала забыться на один вечер, на один миг.

Не выпуская его руки, она подносила ее к бешено колотившемуся сердцу, проводила ею по пылающим щекам и, прижавшись к нему плечом, смотрела вдаль сияющими глазами.

– Меля… – наклонясь над ней, чуть слышно прошептал он, и она ощутила на лице прикосновение его губ.

Тихий, проникновенный голос ожег ее раскаленным железом.

Она закрыла глаза; в груди обезумевшей птицей билось сердце, лавина счастья лишила ее дара речи, и она только улыбалась уголками губ.

– Меля… Меля… – изменившимся голосом еще тише повторил он и, просунув руку под накидку, обнял ее и привлек к себе.

Уступая ему, она невольно коснулась грудью его груди, но тотчас отстранилась и откинулась на мягкую спинку экипажа.

– Не надо… Не надо… – слабым голосом, почти беззвучно прошептала она, смертельно побледнев и прерывисто дыша.

– Меля, ты прямо домой поедешь? – внезапно проснувшись, спросила тетка и несколько раз повторила вопрос, прежде чем Меля поняла, что обращаются к ней.

– Нет. Езжайте, тетя, одна. Я зайду к Руже.

– А Валентин за тобой прислать?

– Не надо. Если я у них не заночую, они отвезут меня сами.

Экипаж остановился перед особняком Мендельсона.

В передней их встретила Ружа и с любопытством посмотрела на подругу, а когда та стала осыпать ее поцелуями, на лице у нее появилась насмешливая улыбка.

– Ты одна? – спросил Высоцкий, тщетно пытаясь застегнуть дрожащими пальцами сюртук и повесить шляпу на несуществующий крючок.

– Нет, с Коко. Пью чай и умираю от скуки, – отвечала она и, слегка прихрамывая и покачивая широкими бедрами, провела их в черный кабинет.

– Кто это поет? – прислушавшись, спросил Высоцкий: сверху, из комнат Шаи, доносились приглушенные монотонные звуки, расходясь по нижнему этажу.

– Это у отца поют. И так изо дня в день уже несколько месяцев. Меня беспокоит, что папа после смерти Бухольца постоянно молится. К нему приходят певчие из синагоги и поют духовные песни. В этом есть что-то противоестественное. К тому же недавно он сказал Станиславу о своем желании устроить богадельню для калек и старых рабочих нашей фабрики. Это плохой признак. И Станислав телеграфировал в Вену тамошнему медицинскому светилу.

– Интересно, – пробормотал Высоцкий, пропуская мимо ушей ее слова. Дрожа от волнения, он следил за Мелей, пока она не скрылась в соседнем будуаре.

– Что с вами? Уж не признались ли вы друг другу в любви?

– Почти. Ружа, ты мне поможешь, не правда ли? – Он стал целовать ей руки.

– Нет. Ружа тебе не поможет.

– Дорогая, милая Ружа, помоги мне!

– Скажи, а ты ее очень любишь? – спросила она, вытирая платком капли пота у него со лба.

Его словно прорвало, и он с неистовой страстью заговорил о своей любви. А она смотрела на него с изумлением, не подозревая, что он способен на такое пламенное чувство. Слушала она внимательно, участливо, но постепенно ее душой овладела смутная грусть. И когда пришла Меля и села рядом с ним, она подхватила обезьянку и удалилась.

– Я слышала, что ты говорил Руже, – с нежностью прошептала Меля и, обняв его и не давая вымолвить ни слова, впилась горячими жадными губами в его губы; поцелуй был долгим и страстным.

– Я люблю тебя! – повторяла она в промежутках между поцелуями.

– Люблю, люблю! – тихо шептал он в ответ.

Голоса прерывались, молкли. Руки сомкнулись, сплелись в безумном объятии, уста слились с устами, сердца перестали биться, глаза – видеть.

Целуя ее глаза, волосы, шею, губы, он стал рассказывать глухим, задыхающимся от волнения голосом историю своей любви.

Она откинулась на спинку дивана и с ногами на пуфе полулежа внимала его словам; блаженствуя, закрывала глаза, когда он целовал их, подставляла ему губы, замирала под обжигающими шею поцелуями. Его слова, любовные признания, ласки баюкали, как волны.

Когда он сказал, что завтра пойдет к отцу просить ее руки, когда, изнемогая, опустился у ног ее на подушку, и, положив голову ей на колени и глядя в затуманенные глаза, стал рисовать дивную картину их будущего, она со слезами счастья, молча с упоением слушала: грудь ее вздымалась от сладостного волнения, на губах расцветала какая-то странная, скорбная улыбка, но она не прерывала его и время от времени, обхватив руками голову, целовала в глаза и тихо шептала:

– Я люблю тебя! Говори-говори, дорогой, я хочу сегодня забыться, упиться счастьем!

Он говорил, и его слова звучали, как симфония любви.

Незаметно в комнату вошла Ружа, тихо села на диван, обняла Мелю, положила огненно-рыжую голову ей на грудь и, глядя на Высоцкого широко раскрытыми глазами, в которых вспыхивали золотисто-зеленые искорки, молча слушала.

А им наяву пригрезилось счастье, даруемое любовью. И окружающий мир, люди, реальная жизнь перестали для них существовать, затянутые волшебной дымкой, которая обволакивала их и дурманила.

Слова, взгляды, мысли вспыхивали, подобно молниям, заставляя вздрагивать от избытка чувств и невыразимой нежностью переполняя души.

Они говорили все тише, все чаще умолкали, словно боялись громким звуком нарушить очарование этих дивных минут.

С улицы не доносилось ни звука, и в комнате с черными стенами, которые поглощали и без того слабый электрический свет, царили тишина и полумрак; сладкая истома была разлита в воздухе, наполненном возбуждающим запахом красных роз, огромный букет которых стоял в бронзовом вазоне у стены.

Они молчали. Вдруг сидевшая неподвижно Ружа начала дрожать и, безуспешно силясь сдержать душившие ее слезы, бросилась на ковер и разрыдалась.

– Почему меня никто не любит? Почему? Я тоже хочу любить и быть любимой! Разве я не достойна счастья? – жалобно причитала она.

Горе ее было так велико, что Меля растерялась; она не находила слов, чтобы успокоить подругу, еще и потому, что плач, прозвучав резким диссонансом, напомнил ей об ужасной действительности.

Высоцкий встал и, перед тем как уйти, еще раз повторил, что завтра поговорит с ее отцом.

– Не забывай, что я – еврейка, – прошептала она.

– Это не имеет никакого значения, если ты меня любишь и согласна принять христианство.

– Я готова принять ради тебя даже муку! – пылко воскликнула она. – Но давай не будем говорить об этом сейчас. Завтра я сама все скажу отцу и сразу же дам тебе знать. И ты не приходи, пока не получишь мою записку, – торопливо говорила она.

Она прибегла к этой уловке, так как у нее не было ни сил, ни мужества сказать ему правду.

Нет, сегодня ни за что на свете она не скажет ему этого…

Завтра будь что будет, а сейчас она жаждала поцелуев, ласки, клятвенных заверений – сладостной, упоительной, безоглядной любви…

– Любимый, обожди еще минутку! Еще минутку! – умоляла она, идя следом за ним через анфиладу темных комнат. – Разве ты не чувствуешь, как тяжело мне расставаться с тобой?

Ей стало страшно, невыносимо страшно при мысли, что он уйдет, и она больше никогда не увидит его; в порыве отчаяния она кидалась ему на шею, льнула к нему. Их тела сплетались в жарких объятиях, губы сливались в бесконечно долгих поцелуях, и они поминутно останавливались, не в силах оторваться друг от друга.

Но как ни оттягивали они минуту разлуки, она неотвратимо приближалась. У входной двери Мелю стала бить нервная дрожь, и, прижимаясь к нему все сильней, она жалобно и тихо шептала:

– Подожди еще немного… Подожди.

– Меля, мы ведь завтра увидимся, и будем встречаться каждый день.

– Да… да… каждый день… – как эхо повторяла она, до крови кусая губы, чтобы сдержать крик отчаяния; она готова была броситься к его ногам и умолять не уходить или увезти ее далеко, далеко отсюда.

– Я люблю тебя! – сказал он на прощание и поцеловал ей руку, а потом в губы.

Она не ответила на поцелуй и, неподвижно стоя у стены, тупо смотрела, как он одевается, открывает стеклянную дверь и исчезает за ней; силы оставили ее, рыдания перехватили горло, сердце разрывалось от боли.

– Мечек! – позвала она шепотом.

Но он не услышал, не вернулся.

Медленно шла она по темным, словно нежилым, комнатам, подобным пышным гробницам, где обитали скука, тщета и богатство; шла все медленнее, останавливаясь там, где он только что целовал ее, озиралась вокруг отсутствующим взглядом, и с ее посинелых губ срывались какие-то звуки. И она шла дальше, направляясь к Руже, горько плакавшей оттого, что ее никто не любит.

«Все кончено», – подумала Меля, и слезы, словно прорвав плотину самообладания и воли, потоком хлынули из глаз.

IX

Высоцкий, окрыленный счастьем, спешил домой. И еще застал за чаем все общество, в том числе и Травинскую, – ее муж поехал к Куровскому, и ей не захотелось оставаться одной.

Сидели за круглым столом, освещенным висячей лампой, и обсуждали Нининых гостей.

Высоцкий вошел как раз в тот момент, когда Анка горячо защищала Мелю от злобных нападок его матери, а та, подогретая присутствием сына, повысила голос и излила всю свою расовую ненависть к евреям.

Высоцкий молча пил чай и думал о Меле. Он ощущал на лице, на губах ее обжигающие поцелуи, вздрагивал при воспоминании о ее объятиях, словно она все еще была рядом, с наслаждением вдыхал аромат ее духов, который исходил от его рук, волос, одежды.

Высоцкий был так счастлив, что фанатическая ненависть матери вызывала у него лишь снисходительную улыбку, и он многозначительно посматривал на Боровецкого, а тот, окутанный клубами табачного дыма, опершись локтями о стол, незаметно наблюдал за Анкой и Ниной, которые сидели рядышком голова к голове.

Нинины волосы в свете лампы отливали золотом, прозрачная, нежная кожа была словно из розового, подсвеченного изнутри фарфора; ее зеленые глаза с золотыми искорками были устремлены на Высоцкую. Анка, в венце темных пушистых волос, менялась в лице, не в силах скрыть досаду. Со страстной убежденностью отражала она атаки Высоцкой, подаваясь при этом вперед и сдвигая густые черные брови, походившие на натянутый лук. Подвижное лицо, как зеркало, отражало движения ее души. Она всем своим добрым сердцем была на стороне евреев, и это помогало ей опровергать рассудочные доводы Высоцкой. А та, сидя напротив в глубоком кресле, говорила безапелляционным тоном и в пылу спора наклонялась над столом, и тогда в кругу света, отбрасываемого лампой, видно было ее лицо, которое хранило следы былой красоты.

– Пан Мечислав, помогите мне защитить евреев и, в частности, панну Грюншпан. Кароль отказался, сказав, что она в этом не нуждается.

– Я с ним совершенно согласен. Меля… панна Грюншпан не нуждается в защите. Это так же нелепо, как защищать солнце от упреков в том, что оно слишком сильно светит и греет.

Завязался общий разговор, который был прерван приходом Юзека Яскульского.

Плача и заикаясь, Юзек сказал, что пани Баум очень плоха. Макс послал его за Высоцким, и он искал его по всему городу.

– Сейчас иду! Спокойной ночи, господа!

– Мне тоже пора, – сказала Нина.

– Я вас провожу, – вызвалась Анка, – уж больно вечер хорош. Пан Кароль, вы пойдете с нами?

Кароль поклонился в знак согласия, хотя был не в восторге от этого предложения, так как ему хотелось спать.

– A propos [55]55
  Кстати (фр.).


[Закрыть]
, о панне Грюншпан, – сказал доктор, уже в пальто стоя в дверях столовой, – будьте к ней снисходительней, хотя бы потому, что это моя будущая жена.

Высоцкая привскочила с места, но доктора уже не было: он поспешил к больной.

* * *

Когда Макс, вызванный Юзеком от Травинских, прибежал домой, мать поминутно теряла сознание.

Большая комната, освещенная последними закатными лучами, была погружена в красноватые сумерки; лицо умирающей, обращенное к далекому бездонному небу, застыло и покрылось синевой.

Она судорожно сжимала в руке свечу, которая отбрасывала слабый желтоватый свет на ее отрешенное лицо, покрытое каплями предсмертного пота.

У ее изголовья стояла на коленях фрау Аугуста и вполголоса читала молитву.

Старик Баум с застывшим лицом сидел в изножье кровати и горящими от невыплаканных слез глазами неотрывно смотрел на жену; ни один мускул не дрогнул у него на лице, ни одна слеза не выкатилась из-под покрасневших век. Внешне он был спокоен, но с такой силой вцепился в поручни кресла, что в твердом дереве остались следы от ногтей. Когда вошел Макс, он перевел взгляд на сына и смотрел, как тот бросился к матери и опустился около кровати на колени.

– Мама, мама! – в испуге вскричал Макс, дотрагиваясь до сжимавшей свечу руки.

Умирающая дышала прерывисто, надсадно. В остекленелых глазах навыкате, как на водной глади, отражались лучи заходящего солнца; правой рукой она шарила по одеялу, словно искала недовязанный чулок, который лежал на полу, поблескивая стальными спицами, точно еж.

Кухарка вместе с другой прислугой, стоявшая в темной комнате на коленях, громко заплакала.

– Мама! – со стоном вырвалось у него, сердце пронзила невыразимая печаль, и он заплакал.

Больная пришла как будто в себя: повернув голову, устремила на сына стекленеющий взгляд и, выронив свечу, холодной ладонью накрыла руку сына и не выпускала ее. Как последний отблеск радости, показалась улыбка на ее синих губах, она пошевелила ими, но с них слетел лишь слабый хриплый звук.

Улыбка сбежала с лица, она отвернулась к окну и замерла, словно засмотревшись подернутыми пеленой смерти глазами на закат, который расплавленной медью угасал в вечернем сером небе.

Набежавший ветерок пригнул к окну сирень, и ее фиолетовые очи-цветы глядели на неподвижное, стынущее лицо умирающей с бессильно отвисшей челюстью.

Хотя Макс понимал, что все кончено, он тотчас послал за Высоцким и поджидал его с растущим нетерпением, поминутно бросая тревожные взгляды на мать. Жизнь еще теплилась в ней, но то была уже рефлекторная жизнь; время от времени из груди ее вырывался тихий стон, она шевелила губами, теребила коченеющими пальцами одеяло, а потом лежала неподвижно, уставясь широко открытыми глазами в надвигавшуюся ночь, в непроглядный мрак смерти.

Наконец пришел Высоцкий, и следом за ним – Боровецкий. Пришел, чтобы констатировать, что она за минуту перед тем скончалась.

Макс плакал, как ребенок, уткнувшись лицом в одеяло.

Старик Баум тяжело встал и, наклонясь над покойницей, дотронулся до ее холодных рук и висков, в последний раз заглянул в открытые глаза, словно с изумлением устремленные в таинственную бездну вечности, закрыл их дрожащими пальцами, потом медленно направился к двери, на каждом шагу останавливаясь и оборачиваясь назад.

В пустой неосвещенной конторе он опустился на сваленные в кучу платки и долго сидел неподвижно, ни о чем не думая.

Когда он очнулся, была уже глубокая ночь, на небосводе серебристыми росяными каплями сверкали звезды, город спал, объятый тишиной, только откуда-то с окраины доносились звуки гармошки.

Он встал и медленно прошелся по затихшему, погруженному во мрак дому.

На складе при свете газового рожка на тюках готовых изделий спал Юзек. Он не стал будить его и, миновав несколько пустых комнат, от которых веяло безмолвием смерти, прошел в столовую. Там, как был у Травинских во фраке и белом галстуке, прикорнул на кушетке Макс.

В нерешительности остановился старик перед жениной спальней, но сделав над собой усилие, открыл дверь.

На выдвинутой на середину комнаты кровати лежала покойница, покрытая простыней, под которой проступали контуры ее лица.

На столе горело несколько восковых свечей, несколько работниц читали молитвы по усопшей.

С кошками на коленях дремала на кушетке опухшая от слез фрау Аугуста.

Ветер парусом надувал шторы на окнах и колебал занавески.

Долго смотрел Баум на представшую его взору картину, словно хотел навсегда запечатлеть ее в памяти, а может, до конца не осознал еще смысла происшедшего, ибо, пройдя к себе в комнату, взял керосиновую лампу и, как часто в последнее время, когда ему не спалось, отправился на фабрику.

Огромными каменными глыбами чернели притихшие корпуса. Луны на небе уже не было, только сквозь предрассветную мглу слабо мерцали звезды, словно изнемогши в единоборстве ночи с днем, который уже зарождался в беспредельных просторах Востока.

В черном колодце двора гулко отдавался лай и завывание собак, которых забыли спустить с цепи.

Ничего не слыша, шел он темными длинными, как тоннели, коридорами, в которых неприятно пахло затхлостью. И эхо повторяло звук его шагов в тиши пустых помещений.

Двигаясь как автомат, переходил он из одного цеха в другой.

Повсюду царила мертвая, гнетущая тишина, по обе стороны прохода согбенными скелетами стояли ткацкие станки, со шкивов, как вытянутые жилы, свешивались покрытые паутиной приводные ремни; набивочные полосы болтались, точно старческая, сморщенная кожа.

– Умерла, – прошептал он, прислушиваясь к тишине и глядя на уходящие вдаль ряды станков. – Умерла, – повторял он время от времени, и непонятно, относилось это к жене или к фабрике. И бормоча так, переходил он из цеха в цех, из корпуса в корпус, с этажа на этаж.

* * *

Высоцкий и Боровецкий в подавленном настроении покинули дом Баумов.

– Жалко Макса. Он горячо любил мать, и ее смерть надолго выбьет его из колеи. И как раз теперь, когда он просто незаменим при сборке машин. Не везет мне!.. Все идет шиворот-навыворот! – со злостью сказал Боровецкий.

– Панна Анка скоро переберется в город?

– Через неделю.

– А свадьба когда?

– Мне сейчас не до того! Сначала нужно вдохнуть жизнь в это чудовище и заставить его работать. Вот когда пущу в ход фабрику, а это будет не раньше октября, тогда можно будет подумать и о свадьбе.

Дальше они шли молча и на Пиотрковской неожиданно встретили Морица.

– Ты когда приехал? Давайте зайдем куда-нибудь выпить кофе.

– Только что, и шел домой. Но от кофе не откажусь.

– У Макса умерла мать. Мы от него.

– Умерла?! Это очень неприятно, – Он передернулся. – Что нового в городе?

– Ничего! А впрочем, не знаю. Я целыми днями торчу на фабрике. Гросглик обрадуется твоему приезду. Он сегодня справлялся о тебе.

– Не очень-то он обрадуется, – буркнул Мориц и, дрожащими пальцами нацепив на нос пенсне, искоса посмотрел на Кароля.

В гостинице, куда они отправились пить кофе, в этот час было совершенно безлюдно. Только в садике, разбитом посреди двора, за столиком сидели Мышковский и Муррей.

Молодые люди подошли к ним.

– Битый час жду, чтобы хоть кто-нибудь заглянул сюда. Одному неохота пить.

– А Муррей?

– Он оживляется, только когда у него на примете очередная невеста, а вот очередная кружка пива оказывает на него противоположное действие.

– И давно вы тут сидите?

– Муррей с полчаса как явился с токованья, а я уже давно тут. Зашел позавтракать, не успел оглянуться – пора обедать, а после обеда собралась знакомая компания, и за разговором время незаметно пролетело до ужина. Ну а после ужина куда пойдешь? Театр я не терплю, в гости тоже не явишься незваным. Вот и сижу, несчастный сирота, в кабаке. Да и Муррей очень занятно про своих невест рассказывал. Как идут дела на фабрике?

– Потихоньку.

– Желаю ей здоровья и хорошего пищеварения. А вы что-то неважно выглядите.

– Как можно выглядеть, когда работаешь за десятерых, а надо бы еще больше.

– Поздравляю! Каждый приходящий рассказывает о том, что он делал вчера, сегодня и что намерен делать завтра, как он устал и так далее и тому подобное. Черт возьми, среди людей или машин я нахожусь?! Что за нелепость сводить свою жизнь к механическим действиям! Мне интересно знать их мысли, чувства, воззрения, а они все только о работе толкуют. Пива для всех! – крикнул он кельнеру.

– Мы будем пить кофе.

– Пейте на здоровье.

– Не всякий может позволить себе роскошь вот так сидеть и рассуждать о высоких материях, – не без ехидства заметил Мориц.

– Не может только вол, потому что работает из-под палки.

– Работа – основа всего, остальное лишь придаток.

– Что вы, пан Мориц, придаток к своему кошельку, меня нисколько не удивляет. Такая уж у вас, евреев, натура. Но слышать такое от Боровецкого или доктора огорчительно.

– Я ничего не утверждаю и не отрицаю – я строю фабрику, а когда построю, тогда и буду философствовать.

– Я страшно устал и потому иду домой, – сказал Высоцкий, вставая.

Кароль быстро допил кофе и вместе с Морицем вышел вслед за ним.

– Хоть вы не покидайте меня, – обратился Мышковский к Муррею. – Давайте поговорим о любви.

– Не могу – завтра понедельник, и мне в пять часов надо быть на фабрике.

– Вы уже получили место Боровецкого?

– Получить-то получил, да только жалованья положили вдвое меньше.

Мышковский остался один; при мысли, что придется возвращаться домой, ему взгрустнулось, и, понурив голову, он продолжал сидеть за столом.

– Сударь, закрываем! – почтительно обратился к нему кельнер.

Мышковский повел осоловелыми глазами – вокруг было неприютно, пусто и темно. Кельнеры снимали скатерти и сдвигали столики.

Мышковский расплатился, надел шляпу, но, не доходя до двери, вернулся обратно; ему до смерти не хотелось возвращаться домой: он боялся одиночества.

– Человек! Бутылку пива и два стакана! – крикнул он кельнеру. – Выпей со мной да вели коридорному приготовить мне постель. Черт бы побрал такую жизнь! – выругался он и со злости плюнул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю