Текст книги "Семь незнакомых слов"
Автор книги: Владимир Очеретный
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 44 страниц)
Уверенным движением профессор снял с книжной полки увесистый том, открыл его на заложенном месте и, развернув, показал мне. На одной из страниц было изображено толстое ветвистое дерево.
– Древо языков? – узнал я.
– Вот! – торжествующе подтвердил дед. – Оно самое! До революции считалось: все языки произошли от языка Адама – от языка-ствола, так сказать. Из него вышло несколько языков-ветвей, из тех – свои, а из тех – свои. Так появились языковые группы и семейства. И что сделал Марр? Просто перевернул это самое дерево кроной вниз, – в подтверждение профессор произвёл соответствующий манёвр с книгой. – Он-то считал, что опровергает классическую лингвистику, создаёт принципиально новую языковую доктрину, и сам не заметил, как создал точную противоположность: сначала было много неродственных друг другу языков, они скрещивались и объединялись в ветви, их количество сокращалось, а, в конце концов, останется один мировой язык-ствол – обратное разветвление. Переверни древо языков – получится то самое «Новое учение»!
– Вот это да! – выдохнул я.
– А как иначе? – дед положил книгу на стол передо мной и заходил по комнате ещё энергичней. – Иначе и быть не могло! Само стремление – и опровергнуть всё, сделанное до тебя, и властям угодить – изначально аферой попахивает. Аферой и оказалось! Не ошибкой, не заблуждением – аферой! И вот этого-то и не заметили! Чувствовали, понимали, что – афера, но в чём она заключается, её механизм, так сказать, этого не видели!
– А почему не видели? – полюбопытствовал я. – Вроде ничего сложного!
– Это, дорогой тёзка, и обидно, – вздохнул профессор, остановившись. – Мы тогда про язык Адама и думать забыли – всё же ненаучный термин… А, вообще, у каждого времени – свои ошибки. Их можно увидеть только из другого времени – из своего не разглядишь. Если хочешь лучше узнать эпоху, ищи её заблуждения и аферы – они сообщают не меньше, чем достижения, да. Вот и я – если бы не увидел этот рисунок вверх ногами, то до сих пор бы не заметил…
И почти уже скороговоркой профессор подвёл итог: марровцам так и не удалось подмять под себя всю советскую лингвистику, а после потери учителя их проигрыш стал делом времени. Марр вовремя умер – в 1934-м году, когда в культурной жизни страны произошёл поворот к национальному единению, а классовый подход отошёл на вторые роли. Трубадурцев уже в 1938-39 годах был уверен, что «Новое учение» вот-вот объявят вредительским, и ошибся только в сроках – это произошло в 1950-м.
После опровержения Сталиным положений «Нового учения» секта имени Марра распалась. Бывшие сектанты при этом никуда не делись – их никто не преследовал, и, хотя некоторые руководящие посты им пришлось оставить, отдельные из них со временем снова выбились в большие начальники. Например, в 1960-е институт языкознания Академии Наук СССР сразу после яростного антимарровца Бориса Серебренникова возглавил бывший марровец Федот Филин, по-прежнему тяготеющий к идеологическому надзору в лингвистике. Но они уже перестали быть организованной силой, не могли вредить, как раньше, а некоторые даже стали неплохими учёными. Тот же Филин стал видным специалистом по истории восточнославянских языков и диалектов – если бы не марровское прошлое, он, пожалуй, вошёл бы в историю лингвистики со знаком «плюс».
[Одной из особенностей Перестройки, которое трудно было заметить, находясь внутри неё, – поразительное сходство входа страны в советскую эпоху с выходом из неё. Оба периода отметились камланиями наступившей свободе, наивными ожиданиями, что искусство, избавившись от цензуры, разродится невиданными шедеврами, и довольно массовым увлечением псевдонаучной ересью. В первой половине 1920-х одним из видов интеллектуального помешательства оказалось учение академика Марра, во второй половине 1980-х – вера в экстрасенсов и бесконтактные способы лечения специальными движениями рук].
В завершение профессор сообщил, что мне как будущему историку необходимо учиться работать с первоисточниками и вручил две тонкие книжки – это были мои первые первоисточники. В одной были собраны интервью Сталина, где «Новое учение» подвергалось критике. Другую написал виднейший марровец с фамилией, которая поначалу показалась мне смешной, – Аптекарь. Но затем дед вскользь сообщил, что Валериан Аптекарь в 1937-м году был расстрелян, и это произвело на меня сильное впечатление. Осторожно листая пожелтевшие страницы, я поинтересовался: «За что?» и, получив ответ «Да уж было за что», протянул: «А-а».
После столь внушительной лекции я подустал, а деду захотелось курить. Но мы оба были довольны – и друг другом, и сами собой, и тем, что наши отношения теперь стали (в этом не было сомнения) намного ближе. Я чувствовал себя посвящённым в тайны недавнего прошлого и был полон оптимистических предчувствий, что это – ещё только начало.
Профессор, заметив, что на улице уже начало темнеть, вызвался меня проводить до троллейбусной остановки. И хотя бояться было абсолютно нечего, я не стал слишком упорно отказываться, чтобы не нарушить только что возникшее единство. На улице дед набил свою трубку, и мы зашагали по двору, мимо грязного снега и луж.
Напоследок я несколько смазал впечатление о себе, как о будущем серьёзном учёном, хотя и старался наполнить свой голос настоящей академической заинтересованностью. Я спросил: а как на самом деле возник язык? Мне почему-то казалось, что на этот вопрос наука уже лет двадцать-тридцать как дала убедительный ответ. На дворе как-никак стояли прогрессивные 1980-е – люди стали уверенно летать в космос, появились ЭВМ и много другого, чего не было при Марре. В каждой квартире теперь был телевизор, у многих и телефон, а кое у кого начали появляться видеомагнитофоны. Странно было бы, если бы эта древняя, а, стало быть, не очень сложная, проблема, до сих пор не была бы решена.
Дед удивлённо крякнул: похоже, его поразил уровень моей наивности. Но всё же решил меня подбодрить: на этот счёт существуют разные теории, но ни одна из них не является общепризнанной – окончательное решение ещё только предстоит найти, и, возможно, это сделает моё поколение.
Последнюю фразу можно было отнести к числу дежурных реверансов в адрес научно-технического прогресса – подобные фразы нам нередко говорили в школе, чтобы мы понимали, какая на нас лежит ответственность, и хорошо учились. Однако в этот раз профессор невзначай угадал будущее. Шесть лет спустя (когда я толи всё ещё учился, толи уже не учился в московском вузе) нам удалось найти – не новый, но убедительный – ответ, как возник язык. Нас было двое: я и слегка сумасбродная девчонка по имени Клавдия.
С того дня дед стал называть меня в разговорах «дорогой историк», интересоваться у матери: «Как дела у историка?», и вскоре я и сам поверил, что история – это моё. Помимо лестного положения в глазах профессора Трубадурцева выбор исторического поприща, наконец-то, уравнивал меня с Шумским и Зимилисом, которые давно определились с тем, кем хотят стать.
Но нельзя сказать, что на меня подействовало только внешнее влияние. Прошлое определённо имело надо мной власть. Я был постоянным читателем всех мемориальных досок, которые встречались на пути (наверное, их и вешали для таких, как я). Стоило прочесть, что в этом вот доме (зачастую неказистом на вид) в таком-то году происходила запись в ополчение или располагался революционный штаб района, и воображение без всяких усилий уносило меня в тревожные дни, когда решалась судьба страны, и по городу ходили люди с винтовками. Ещё меня зачаровывали старинные величественные здания: я легко представлял перед ними скопление конных экипажей, а если случалось попадать внутрь, мне неизменно казалось, что в них и сейчас можно встретить людей из прежних эпох.
Теперь оставалось придать предрасположенности постоянную основу и направить её в научное русло.
8. Ромка Ваничкин и новая училка
В начале девятого класса Ромку Ваничкина едва не исключили из школы. В результате драматических событий Ромкина память прояснилась: он вдруг вспомнил о том, о чём я сам не вспоминал уже много месяцев – о нашей былой дружбе.
К тому моменту тетрадь об африканских приключениях затерялась где-то среди прочих бумаг в коробках на антресолях, и косвенно о героических временах борьбы с людоедами могла напоминать разве что Ромкина неприязнь к Ирке Сапожниковой – с годами она не слабела.
Ирка оставалась любимым объектом Ромкиных насмешек. Он уже, наверное, и забыл, за что не любит Сапожникову, и просто продолжал не любить. Ваничкин редко упускал возможность посреди контрольной или сочинения внезапно поинтересоваться в полной тишине: «Сапожникова, ты о чём там мечтаешь? Замуж невтерпёж?» или: «Сапожникова, ты чего там ёрзаешь? Шпаргалка в трусы упала?». Когда нас стали принимать в комсомол, и полагалось выбрать комсорга класса – человека, который бы проводил комсомольские собрания и собирал членские взносы – другая кандидатура на эту должность помимо Иркиной просто не рассматривалась: все предыдущие годы она выполняла примерно те же функции. Некоторых одноклассников, правда, раздражала показная, отдававшая карьеризмом и фальшью, Иркина правильность. Но все знали, что Сапожникова после школы собирается поступать на юридический, а там, помимо высоких академических оценок, необходима характеристика с активной общественно-политической позицией. Да и кому и быть комсоргом, как не ей?
Хотя дело казалось предрешённым, подразумевалось, что мы переживаем особо торжественное событие жизни, и всё должно быть по-настоящему: для формального порядка желающие могли высказаться о личных и общественных качествах Сапожниковой и даже усомниться в пригодности Иркиной кандидатуры к столь почётной должности. Ромка пожелал выступить.
– Ваничкин, только чтобы серьёзно! – наша классная руководительница Эльвира Михайловна прозорливо ждала от Ромки подвоха. – А то мы тебя знаем!..
Ромка неодобрительно покачал головой:
– Какие могут быть шутки в такой момент? Я просто удивляюсь вам, Эльвира Михайловна!
Он вышел к доске, громко возвестил: «Ирину мы знаем давно!» и, пафосно размахивая руками, с полминуты рассказывал о том, какая у Сапожниковой активная жизненная позиция, какой замечательный пример она подаёт товарищам уже более семи лет, как все эти годы она организовывала нас на сбор макулатуры и металлолома[1], вела в бой, не зная компромиссов.
Ирка глядела на Ваничкина во все глаза, недоверчиво покусывая нижнюю губу. Ещё немного – и она бы грохнулась в приятный обморок.
– Но, – Ромка сделал интригующую паузу, – хотелось бы пожелать Ирине на новой почётной должности кое-что исправить… Он взял мел и мелко-крупными буквами написал на доске:
авокинЖОПАС.
– Это, товарищи, если читать фамилию «Сапожникова» задом наперёд, – объяснил Ваничкин. – Вот какая беда…
Его тут же лишили слова и прогнали за парту, но Ромка и с места продолжал рассуждать о том, что, если не изменить Иркину фамилию, на наш класс ляжет такой позор – не отмоемся до пенсии. Ваничкин предлагал всем одноклассникам, кто когда-либо сидел с Иркой за одной партой, решить вопрос по-джентльменски – кинуть жребий, кому на ней срочно жениться, чтобы Ирка перестала быть Жопас.
– Прошу не увиливать! – вполголоса разглагольствовал он на фоне ответственного мероприятия, негромко постукивая по парте торцом карандаша, словно был председателем президиума и вёл собрание. – Макарычев, не прячься там!.. Думаешь, все уже забыли, как в пятом классе под вашей партой постоянно подозрительно шуршало? Или думаешь: поматросил и бросил?.. Михайлов, тебя тоже касается!..
Потом, когда на уроках Сапожникова рвалась отвечать у доски, Ромка считал необходимым с видом знатока и ценителя сделать громкое пояснение для окружающих:
–Ария Жопас: «Не сидится мне, подруженьки!»
Когда же отвечать урок выпадало ему, он мог прервать свой ответ, чтобы заметить:
– Ирина, у тебя вид задумчивый – снова про свой зад думаешь?
Когда Ирка была не особенно красноречива, Ромка заботливо осведомлялся:
– Жопас, ты сегодня не в форме: целлюлит замучил?
К старшим классам у Ваничкина развилось высокомерие. У него появилась привычка ходить, засунув руки в карманы брюк, и смотреть на мир мрачно-скучающим взглядом. Насмехаясь над кем-то, Ромка стремился не столько рассмешить окружающих, сколько расширить пространство собственного своеволия. Это был человек из блестящего будущего, по недоразумению слегка застрявший в школьных годах.
Ругали Ромку в старших классах не меньше, чем в былые времена Груша. Но с годами он поднаторел в препираниях с учителями:
– Ваничкин, ты когда за ум возьмёшься?
– Я работаю над собой, но не всё сразу! – сообщал Ромка.
Или:
– Ваничкин, ты долго будешь испытывать наше терпение?
– Не говорите так, – мрачно басил он, – ведь я такой ранимый…
Иногда его тянуло на казуистику:
– Ваничкин, ты когда прекратишь опаздывать?
– Проблема не в моих опозданиях, – парировал он с горькой усмешкой. – Проблема – считать мои опоздания проблемой.
Случалось, Ваничкина выставляли с урока за постоянные комментарии с места, и тогда Ромка гордо покидал класс, с укором констатируя:
Если вас, нахмурясь, выведут из дома,
Станет вам не в радость солнечный денёк[2]…
В спорах с учителями у Ромки появился надёжный тыл – он стал любимцем директора. Георгий Варфаломеевич по педагогической специальности был учителем труда, но, говорили, что сначала он поступал на физический факультет и не поступил. С тех времён у него сохранилось уважение к людям талантливым в точных науках. А Ромка заделался гордостью школы – в старших классах стал занимать призовые места на районных, городских и даже республиканских олимпиадах по математике и физике. Жора Бешенный всегда хвалил Ромку на школьных линейках и одного из немногих учеников называл не по фамилии, а по имени – Роман.
В том году Папе-из-гестапо стукнуло пятьдесят пять («Две пятёрки!» – гордо сообщил он на школьной линейке, показывая обе огромные ладони). Георгий Варфоломеевич появился на свет в самый школьный день – 1-го сентября. Традиционно в первый день учебного года учителя-мужчины (и кое-кто из руководящих женщин) после окончания занятий шли в директорский кабинет и засиживались там допоздна. Празднование промежуточного юбилея затянулось на неделю. На четвёртый день учёбы мы с Шумским и Зимилисом задержались в школе до вечера и увидели в пустынном фойе директора – он стоял перед бюстом Гагарина, имя которого носила наша школа, и вёл неторопливую беседу. Одну руку Георгий Варфоломеевич свойски возложил на плечо первого космонавта, в другой держал стакан вина. «Юрочка!.. – тёплым голосом говорил Жора Бешенный. – Дорогой!..» – и, прежде чем опорожнить стакан, он легонько чокнулся им о гипсовую грудь. Это был едва ли не единственный случай, когда мы видели Папу-из-гестапо по-настоящему растроганным.
В девятом классе у нас появилась новая математичка – её звали Иветта Витальевна, и она пришла к нам в школу сразу после пединститута. Иветту нельзя было назвать красавицей, но она была живая, приятная, стильная – с прической, как у Мирей Матье и карими глазами, которые были больше обычных больших глаз. Она ходила на очень высоких каблуках, чтобы прибавить себе роста, и обращалась к ученикам «Друзья мои!». Математичка собиралась создать кружок юного математика и школьный театр, но этим планам – из-за Ромки Ваничкина – не суждено было сбыться.
В тот памятный день на математичке была белое платье с рисунком огромных маков – возможно, они-то и одурманили Ромку или же подействовали на него, как красная тряпка на быка: Ромке отказал какой-то внутренний тормоз.
Это был наш второй или третий урок с новой учительницей: она ещё не знала, что Ваничкин – наша математическая гордость, и вызвала к доске, как самого обычного ученика. Надо сказать, Ромка просто-таки нарывался на такое действие с её стороны: он всем своим видом показывал, что не испытывает ни малейшего интереса к тому, что происходит на уроке – с кем-то переговаривался и шумно копался в своем портфеле. Но когда последовал вызов, то ли сделал вид, что страшно занят более срочными делами, то ли хотел показать, что не царское это дело – к доске выходить. Без тени смущения он предложил поверить ему на слово и поставить пятёрку, что называется, не глядя и не спрашивая. По Ромкиному мнению этим достигалась бы немалая польза – за одно и то же время можно проверить знания большего количества учащихся.
Его предложения Иветта не оценила, она всё ещё хотела видеть Ваничкина у доски.
– Вы мне не верите? – Ромка сделал вид, что страшно изумлён. – Я же вас никогда не обманывал!
Как и многие молодые учителя, наша новая математичка больше всего опасалась панибратства. Она старалась казаться спокойной, и у неё почти получалось. Но кое-что выдавало её: она тут же стала угрожать двойкой. Ваничкин буркнул: «Ну, кричать-то зачем?», хотя Иветта вовсе не кричала, а только слегка повысила голос, и лениво пошел отвечать.
Он легко расписывал на доске иксы и игреки, но, поясняя математические действия и их последовательность, обращался не к классу, а к новой учительнице, словно она попросила его объяснить то, в чём не разбиралась сама. Его снисходительный тон казался тем обидней, что Ромка был на целую голову выше Иветты: он разговаривал, склонив голову вперёд, как с младшей.
– На самом деле ничего сложного, – закончил Ромка свой ответ. – Если потренироваться, такие уравнения можно щёлкать, как орешки. Вы орешки любите?
Иветта отправила Ромку на его место за партой, и он, победно отряхивая руки от мела, от широты души разрешил:
– Если что – зовите.
– Обязательно, – пообещала математичка.
Уже из-за парты Ваничкин исключительно для формальности поинтересовался полученной оценкой, полагая, что новая училка, если не восхищена им, то, по меньшей мере, приятно удивлена, и пятёрка ему обеспечена.
– Как это сколько? Два бала.
– Опаньки! – удивился Ромка. – Это что за произвол?
– А ты недоволен, Ваничкин?
– Нет, я счастлив! – Ромка возмутился, но продолжал иронизировать. – У меня двоек по математике никогда в жизни не было!
Математичка ответила – теперь такое счастье может ожидать Ваничкина на каждом её уроке.
– Нет, а за что?!
– За хамство и самонадеянность, Ваничкин, – сказала математичка, не без удовольствия выводя оценку в классном журнале. – За хамство и самонадеянность…
Самонадеянность, по мнению Иветты, служила серьёзным препятствием для Ромкиного интеллектуального развития вообще и для получения знаний в частности. Поэтому она, как педагог, ни в коем случае не могла поощрять такое положение и пустить дело на самотёк.
Обычно класс смеялся над Ромкиными выходками, но на этот раз смеялись над ним самим – математичка его уела. Ромке, похоже, было плевать на общий смех – он стал красным и не обращал внимания ни на кого, кроме математички.
– Вот как? – задал он последний вопрос.
– А ты как думал? – в голосе Иветты мелькнула едва заметная надменность победительницы.
Возможно, она немного перегнула палку. Но того, что произошло дальше, математичка совсем не заслуживала: она писала на доске тему урока, когда Ромка, словно освободившись от наваждения, тряхнул головой, неслышно покинул свое место, подкрался к ней со спины и, ухватив длинный подол платья, резко поднял его вверх. Край ткани поднялось выше математичкиной головы, и сверху только виднелась кисть с куском мела.
Наверное, Ромка представлял эту сцену жутко смешной и ожидал обвала смеха. Но класс не грохнул, как обычно после его шуток, а наоборот замер в непонимании. Получилось ужасное – то, что никогда не должно было произойти и непонятно, каким силами произошло. Все молчали, а Иветта никак не пыталась высвободиться. Под юбкой у неё оказались красные кружевные трусики, а чуть выше можно было разглядеть острые позвонки и родимое пятно величиной с трехкопеечную монету. Первым в себя пришел Ромка, он опустил юбку и на мгновение повернулся лицом к классу – его глаза были выпучены от ужаса, а рот слегка приоткрыт и немного скошен от немого крика. В следующую секунду он метнулся к двери, выскочил наружу и, гулко топая, побежал по пустому коридору. Математичка несколько секунд оставалась неподвижной, а потом медленной лунатической походкой вышла из класса.
После её ухода кто-то произнёс: «Вот это да!», и сразу все заговорили. Кто-то из девчонок вопил: «Ваничкин скотина, идиот, сволочь, гад ползучий!», а Вадик Горкин крикнул кому-то: «Видал, какие у неё трусы?», и тут же с треском получил по голове учебником от соседки по парте. Вообще все были взвинчены – не только преступностью Ромкиного поступка (хотя ТАКОГО никто не ожидал даже от Ваничкина), но и какой-то нереальностью произошедшего – для такой картинки в мозгах не было места, нейроны не способны были создать в воображении такую комбинацию зрительных элементов.
На перемене Ирку Сапожникову вызвали в кабинет директора. Она вернулась оттуда злая и раскрасневшаяся – словно Папа-из-гестапо предложил ей выпить.
– Ну вот, поздравляю! – выдохнула Ирка. – Я бы Ваничкина убила! Убила бы!
– А тебе-то он что плохого сделал? – мрачно бросил ей один из Ромкиных друзей.
– Да как!.. – Ирке от возмущения не хватило воздуха в лёгких, и она стала торопливо хватать его губами. – Как ты смеешь ещё так говорить?..
Перепалка разгореться не успела – в класс вошла наша Эльвира Михайловна. У неё было специальное обращение: любой из нас, кто увидит Ваничкина, должен сказать ему, чтобы он немедленно шёл домой.
– Немедленно! Вы поняли?
Из обращения можно было понять, что Ромкины родители уже извещены о случившемся, а самого его дома нет.
– А что с ним теперь будет? – этот вопрос неожиданно задал я.
– Его исключат из школы? – спросил ещё кто-то.
– А что вы думаете?! – от переживаний Эльвира Михайловна непроизвольно перешла на фальцет. – Думаете, вас всё время будут по головке гладить?
После ухода классной руководительницы Сапожникова рассказала последние новости: математичка оставила в приёмной директора заявление об уходе по собственному желанию и тоже исчезла.
Тогда-то и родилась инициатива: после уроков, ближе к вечеру, когда Иветта немного успокоится, идти к ней домой всем классом и просить не уходить из школы. Возлагалась надежда на то, что математичка увидит, как сильно мы успели её полюбить, и её сердце оттает. К тому же считалось, что это наш общий долг.
Выполнять долг в назначенный час явилось чуть больше половины класса. Сапожникова сказала: ну и пусть, зато пришли самые совестливые, и теперь мы знаем, кто в нашем классе совестливый, а кто не очень.
Самым совестливым человеком был, пожалуй, Димка Зимилис – его в тот день не было в школе, он слегка приболел, но тут же выздоровел, когда узнал от нас с Шумским о предстоящем походе к Иветте. Наверное, Димка искренне сочувствовал нашей молодой математичке, но одновременно готов был сам себя покусать от досады. Приятное отдохновение от школы обернулось для него грандиозным невезением: впервые в нашем классе случилось самое настоящее психическое отклонение, и рядом, как назло, не оказалось ни одного специалиста, чтобы его компетентно описать и классифицировать. Зимилис почти открыто горевал по этому поводу и, наверное, отправляясь с нами к месту сбора, в глубине души надеялся увидеть, как ещё кто-нибудь поведёт себя ненормально.
Кто-то из совестливых людей предложил купить Иветте цветы, что и было проделано после всеобщего обследования карманов. Почему-то никто не сообразил, что затея с букетом – так себе.
Иветта Витальевна жила в семи или восьми остановках от школы в старенькой пятиэтажке. Наверное, со стороны можно было подумать, что мы едем на похороны: шелестящий целлофаном букет красных гвоздик и – хмурые лица, озабоченные серьёзностью предстоящей миссии.
У входа в подъезд состоялось последнее совещание: было решено, что на четвёртый этаж, к математичкиной квартире, поднимется только Ирка с двумя девчонками, а остальные дислоцируются на нижних пролётах и лестничных площадках наподобие засадного полка, чтобы в случае необходимости подтвердить массовость нашей акции. Для этого Ирка должна будет произнёсти кодовую фразу: «Мы просим всем классом!».
Я стоял на площадке между первым и вторым этажами, у старых почтовых ящиков с покосившимися дверцами, и вслушивался, как поднимаются наши делегатки.
Вот они остановились и о чём-то тихо переговариваются. Вот открылась дверь. Вот заговорила Сапожникова – немного торжественно и в то же время чутко: «Добрый вечер, Иветта Витальевна, мы…» – её перебивают торопливые и неразборчивые слова математички. Хлопает дверь.
– Вы бы видели её лицо! – поведала на улице Олька Суханова, которая с Сапожниковой поднималась на четвёртый этаж. – Такое бледное-бледное, я её даже не сразу узнала! И мне показалось – она нас испугалась: «Нет-нет, девочки! Простите, я не могу, нет, нет».
– Мы почти ничего не успели сказать, – расстроено объяснила Ирка, что, впрочем, и так было ясно, но с чем она ещё не смирилась.
В её руке всё ещё шелестел в целлофан, и она не знала, что с букетом делать.
– Ну что – по домам? – этот вопрос переключил общее внимание на волну повседневности: стали обсуждать, какие завтра уроки, и кто станет вести у нас алгебру и геометрию, если Иветта всё же не вернётся.
Мы с Шумским и Зимилисом решили идти домой пешком. В ту пору это было наше любимое занятие – мерить ногами улицы и кварталы, обсуждая всё на свете. Общественным транспортом мы пользовались через раз и даже из центра города всегда возвращались пешком, а это было шесть-семь километров со спусками и подъемами в горку.
По пути обсуждали происшедшее. Димка считал, что ситуация архетипически восходит к сказке о Красной Шапочке, которая, по его мнению, есть ничто иное, как зашифрованный рассказ о попрании женской чести.
– Ну да, – сказал я, – ты ещё «Колобка» вспомни и «Аленький цветочек».
– Тебе с такими повёрнутыми мозгами тяжело, наверно? – Вася сочувственно потрепал Зимилиса по плечу и заглянул ему в глаза. – Да, Зёма?
В ответ Димка высказал сожаление, что говорить с Иветтой отправился не он, а наши бестолковые одноклассницы. Это была ещё одна утраченная возможность для его психотерапевтической практики.
– А что бы ты ей сказал? – заинтересовался Шумский.
– Сейчас чего уж говорить, – вздохнул Зимилис. – Придумал бы… Объяснил бы, что нельзя, чтобы из-за одного случая вся жизнь – насмарку.
Говорили и о Ваничкине.
– Жалко будет, если его исключат, – сказал Димка. – Неправильно.
– Почему? – полюбопытствовал я.
– Нипочему, просто жалко. Нельзя, чтобы из-за одного проступка вся жизнь – под откос.
– Да уж, – вздохнул и я; мне тоже было жаль и математичку, и Ромку.
– Подонок он, – сказал, как отрезал Шумский (Вася считал, что поэты должны нести людям правду, когда те не способны сами её разглядеть). – Ему человека раздавить, как раз-два. Подонок.
– М-м.., – протянул я с сомнением. – Так-то оно так…
– А вы с ним дружили, помнишь? – своей памятливостью Шумский поразил меня до глубины души и даже слегка напугал: я считал, что о нашей дружбе с Ваничкиным помню только я, а оказалось, что даже мои давние поступки запоминаются кем-то ещё.
– Когда? – спросил я на всякий случай.
– Не помню, – Васька вспоминал секунды три. – Кажется, во третьем классе. Груша вас ещё всё время ругала. Ты что забыл?
– Да, – согласился я, – дружили…
Это краткое напоминание каким-то образом подготовило меня к тому, что произошло вечером: Ромкиному звонку я почти не удивился. Позже мне даже стало казаться, что в глубине души я его ждал.
– Привет, – сказала трубка глухим голосом, – ты один?
– Нет, – сказал я, – родители дома. Ромка, ты?
– Больше никого?
– Никого. А ты где?
– Сейчас зайду.
Ваничкин появился через минуту – он звонил из телефонной будки на углу нашего дома. Его лицо не выражало ничего, словно никогда ничего и не умело выражать. Школьный костюм утратил утреннюю свежесть, усталая фигура и сильно запылившиеся туфли сообщали, что Ромка проделал немалый путь – будто возвращался с гражданской войны.
– Это ко мне, – сказал я родителям и повёл Ромку в свою комнату.
Ненадолго он задержался у карты – оглядел её и провёл по ней рукой, словно приветствовал старого друга.
– Флажки, значит, снял?
Я пожал плечами – было бы странно, если бы они до сих пор оставались на карте.
– Хорошее было время, – Ромка вздохнул.
– Да, – сказал я, – неплохое.
– Если задуматься – лучшее за всю школу...
Ещё утром он, наверняка, о нём и не вспоминал, но я не стал спорить.
Ромка плюхнулся на мою кровать, откинулся спиной к стене и прикрыл глаза. Я сел напротив, оседлав стул, как коня. Я ждал его рассказа, он – моего.
Но я не мог его спросить, а он меня – мог:
– Рассказывай…
Я описал минувшие события – немного выпятив факт, что не все безоговорочно осуждают Ромку, некоторые ему и сочувствуют.
Он помолчал.
– Я у тебя переночую?
– Хорошо, – сказал я. – Только ты домой позвони, чтобы не беспокоились, а для своих я что-нибудь придумаю.
На мгновение Ромка слегка опустил брови, словно кивнул ими, изображая согласие.
– Ну и что теперь делать? – он спрашивал, словно это была наша общая ситуация – как в борьбе с людоедами.
– Не знаю, – сказал я, а потом решился: – Думаю, тебе надо извиниться.
Ромка на секунду приоткрыл глаза, чтобы оценить, насколько низки мои умственные способности. Потом снова закрыл.
– А что? – спросил я. – Ты считаешь, не надо?
Его ответ был неожиданным:
– Зачем?
– Как «зачем»? Ты, вправду, не понимаешь?..
Ромка открыл глаза и вздохнул:
– Есть вещи, которые не прощают…
Он помолчал, сглотнул слюну и продолжал – как о чём-то далёком:
– Даже просить бессмысленно. Какого лешего, блин? Знаешь, что не простят, а делаешь вид, будто этого не понимаешь. И будто на что-то рассчитываешь. Вроде того, что можно и простить, всё не так страшно... Или ты думаешь, кому-то станет легче от моих извинений?
В Ромкиных словах чувствовалась правота, но она была какая-то неправильная, – я с такой ещё не сталкивался. Когда поступил нехорошо, надо просить прощения, – так нас учили. Но получалось, что эта истина верна не для всех ситуаций. Это и было неправильно.
– Не знаю, – сказал я, – наверное, не станет. Но так принято.
– «Принято», – Ромка полу-усмехнулся своим полуживым лицом. – Принято, если на ногу случайно наступил. А если убил?
– Причём тут «убил»? – поморщился я.
– К примеру, – безжизненным тоном продолжал Ваничкин. – Случайно. Бывает же неумышленное убийство. Тогда как? Тоже будешь говорить: «Простите, не нарочно вышло, второй раз такое не повторится»? А человеку плевать на твои извинения – ты у него жизнь отнял. Он тебя даже не слышит.








