Текст книги "Семь незнакомых слов"
Автор книги: Владимир Очеретный
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 44 страниц)
Что касается дяди Аркадия, то для него советские реалии уже имели исчезающее значение. Начались первые отъезды в эмиграцию: дядя Аркадий оказался среди тех, кто не собирался медлить и тянуть до последнего. Он всерьёз опасался, что в наших краях дело может дойти до еврейских погромов, и решил заблаговременно спасать свою семью в Израиле. О предстоящем отъезде я узнал всего за месяц – посреди летней сессии. Прямых авиарейсов на Тель-Авив у нас ещё не было: семье дяди Аркадия предстояло ехать поездом до Будапешта, а оттуда уже – самолётом. Провожающих на вокзал пришло под сотню: многие из них точно знали, что вскоре и сами эмигрируют, а некоторые – и куда именно, а потому расставались со словами: «До встречи в Иерусалиме!» Однако ж, не обошлось и без слёз: плакала жена дяди Аркадия, плакала его дочь, плакали подруги жены и подруги дочери, плакали родственницы – глядя на них, людям из числа пусть и давних знакомых, но всё же не самых близких, вроде моей матери, тоже было трудно сохранить глаза сухими.
Только на вокзале я обратил внимание, что дядя Аркадий давно уже не рыжий, а седой, да и у отца седых волос больше, чем тёмных. Два давних друга прощались без слёз и почти без слов: всё уже было много раз сказано, и всё было ясно без слов. Дядя Аркадий обещал звонить и загадывал: года через два-три, когда они обустроятся на новом месте, мы сможем приехать к ним в гости. Кажется, впервые он обошёлся без вопроса, не надумал ли я жениться.
К вечеру отец погрузился в лирическую грусть и, взяв с меня слово сохранять услышанное в тайне – по крайней мере, пока его друг не достигнет Земли Обетованной – рассказал мне историю про то, как дядя Аркадий попал в наш город, и почему он полу в шутку, полу всерьёз называл профессора Трубадурцева своим четвёртым отцом.
Вторым был отчим – его лет до пяти-шести Аркадий считал родным, пока не узнал, что у отчима и младшего брата фамилия не такая, как у него самого. Они ютились впятером в одной комнате коммуналки, вместе с матерью и бабушкой, – в Москве, на Якиманке, в одном из Бабьегородских переулков, куда человеку постороннему в те времена лучше было не забредать. Аркадию стукнуло одиннадцать, когда после череды скандалов мать выставила отчима из дома, а вскоре её арестовали (годы спустя выяснилось: отчим написал донос, что его бывшая жена, работающая поваром в столовой, подворовывает продукты – серьёзное преступление для тех голодных лет). Дело было летом, в субботу – бабушка как раз уехала на выходные к сестре в Подмосковье. Комнату временно опечатали, за младшим братом пришёл отчим. Сдавать Аркадия в детский распределитель на один-два дня не имело смысла – его предоставили самому себе до возвращения бабушки.
Тут-то с ним и произошёл случай, изменивший всю судьбу. Сидя на разбитом бордюре тротуара, он внезапно услышал крик «Стой!» и увидел убегающего человека в кепке – его преследовал милиционер в синей форме с пистолетом в руке. Человек миновал Аркадия всего в нескольких сантиметрах – от него резко пахнуло потом. Через несколько секунд рядом оказался милиционер, и в наваждении, словно видя всё в замедленном кино и как бы со стороны, Аркадий вытянул ногу вперёд. С матерным воплем милиционер растянулся на асфальте, с него слетела фуражка, пистолет выпал из руки и проскользнул вперёд по асфальту. Убегавший, услышав шум падения и ругани, обернулся, быстро поднял пистолет и, подбежав, ударил рукояткой поднимавшегося милиционера по затылку. Тот снова рухнул. Одеревеневший Аркадий продолжал сидеть на бордюре, в ужасе от своего непреднамеренного преступления. И тогда человек с пистолетом усмехнулся:
– Рыжик, ты чего уселся? Беги!
И сам тоже побежал. Аркадий рванул в противоположную сторону, свернул во дворы, и ещё два дня прятался на чердаке: во всех окрестных домах милиция искала рыжего мальчугана. По утрам младший брат приносил ему несколько варёных в «мундире» картофелин и воду. После возвращения бабушки Аркадий перебрался домой, но ещё несколько дней не появлялся на улице – пока не прекратились поиски рыжего мальчугана.
Недели через две после того, как опасность миновала, к нему на улице подошёл незнакомый парень:
– Рыжик, жрать хочешь? – и, получив утвердительный ответ, мотнул головой. – Тогда идём.
Они прошли переулками, поднялись на второй этаж старого двухэтажного дома. Парень постучал условным стуком, назвал себя, и им открыли. Окна комнаты выходили сразу на две стороны, улица скрывалась за дешёвыми занавесками. Посреди комнаты стоял овальный накрытый стол – за ним сидело человек пять, разных лет и внешности, но одинаково сурового вида. Воры обедали. Голодным взглядом Аркадий отметил хлеб, картошку, селёдку, соленые огурцы, капусту и то, чего он ещё никогда не пробовал – тёмно-коричневую с кругляшами жира колбасу. Человек из погони сидел во главе стола, опершись на него локтями и слегка поддавшись вперёд.
– Привет, рыжик, – кивнул Аркадию пахан, он же третий отец, и обвёл остальных взглядом: – Запомните: он – не «шестёрка». Он – мой друг, его не трогать.
С тех пор Аркадий стал регулярно подкармливаться в воровской «малине», а иногда ему давали продукты и с собой. Время от времени он выполнял поручения третьего отца: например, шёл к начальнику отделения милиции и спрашивал, зачем тот «закрыл двух наших»? Начальник отделения не хотел, чтобы из-за служебного рвения вырезали его семью, и в борьбе с преступностью палку старался не перегибать. Его ответ рыжий посланник нёс ворам и мог быть направлен для дальнейших переговоров с новым заученным текстом. Были у него и другие некриминальные поручения, но какие именно – об этом, он впоследствии предпочитал не вспоминать.
Его никогда не брали с собой на «дело». Аркадий опасался, что такой порядок продержится только до поры, до времени, и вскоре ему скажут: «Так ты с нами или нет?» Подобный разговор действительно состоялся, когда Аркадию исполнилось четырнадцать, но не так, как он представлял.
– Рыжик, хочешь стать вором? – спросил у него однажды третий отец. – Я тебя всему научу – проживёшь человеком.
Аркадий тяжко вздохнул, опустил голову и еле заметно ею покачал.
– А чего хочешь – на заводе горбатиться? – вор в законе усмехнулся. – Или в партию вступить?
– В институт.
– В институт? Что ж, каждому своё…
Он заканчивал школу, когда воровская удача изменила третьему отцу: его с внушительным сроком отправили в северные широты. Оставшись без покровителя, Аркадий перепугался: теперь ничто не мешало остальным членам шайки вовлечь его в воровской промысел, и ему казалось, что они обязательно так и поступят – постараются повязать преступлением, после которого вырваться из их круга станет невозможно. Только пять лет спустя, когда он приехал в Москву поступать в аспирантуру, а заодно навестить мать и младшего брата, ему случилось повидать кое-кого из прежних воровских знакомых. Тогда-то и выяснилось, что вовлекать его и не собирались: пахан оставил насчёт него строгое запрещающее распоряжение. Ещё он узнал, что с «северов» третий отец так и не вернулся – погиб в колонии при невыясненных обстоятельствах.
А пока выход напрашивался сам собой: исчезнуть из Москвы на несколько лет, уехать в другой город. Аркадий даже знал, в какой. Мать к тому времени уже года полтора как вернулась по амнистии – ей скостили срок вскоре после смерти Сталина. Жить с матерью под одной крышей становилось всё труднее: она и раньше отличалась властным характером, а после пребывания в заключении стала ещё нетерпимее. У матери он узнал, в каких краях обитает его настоящий отец – относительно недалеко от нашего города, в одном из районных центров.
Сваливаться, как снег на голову с просьбой приютить Аркадий не собирался. У первого отца имелась своя семья, и легко угадывалось: появлению ещё одного рта в ней вряд ли обрадуются. Для начала он решил поступить в наш университет и приехать знакомиться уже в статусе студент. Конкретный факультет не имел значения – он не чувствовал сильного призвания к чему-либо. Филфак представлялся самым простым для поступления выбором: здесь не требовалось сдавать математику, физику или химию – предметов, на которых можно погореть.
Знакомство с Трубадурцевым состоялось ещё в приёмной комиссии, при подаче документов. Профессора заинтересовал уникальный случай: что подвигло юношу из Москвы ехать учиться в наши края? Аркадий рассказал про первого отца – объяснение звучало вполне убедительно. Потом поговорили о том, кто где жил в Москве. Профессор выразил надежду увидеть земляка в числе наших студентов.
Затем они встретились на устном экзамене, где Аркадию сильно не повезло: ему попался билет с вопросом о модальности глаголов – он понятия не имел, о чём идёт речь. Трубадурцев вздохнул:
– Прискорбно, милостивый государь, прискорбно. Видимо, вам всё-таки придётся вернуться в первопрестольную. На следующей год, когда лучше подготовитесь, будем рады видеть снова. Если, конечно, у вас к тому времени не пропадёт желание.
План поступления рушился на глазах. Аркадий пробормотал, что домой возвращаться ему никак нельзя – ни в коем случае.
– Вас разыскивает милиция?
Рыжий абитуриент категорически покачал головой: не милиция. Профессор, как человек бывалый, от дальнейших вопросов воздержался.
– Ну, хорошо, – сказал он после раздумья. – Войду в ваше положение... Но учтите: Москву я вам здесь позорить не позволю. У вас ещё два экзамена, как понимаю. Если не завалите и поступите, я заставлю вас учиться, как следует. Так и знайте!
В экзаменационном листе появилось «хорошо».
К концу экзаменов у Аркадия почти закончились деньги – даже при том, что ему удалось устроиться в студенческое общежитие и за жильё он заплатил сущие копейки. При этом его воображение, не раз рисовавшее встречу с первым отцом, не допускало появления с пустыми руками – совсем уж без гостинцев. Ничего не оставалось, как снова найти земляка-профессора. Он явился на кафедру и отчитался: история – «хорошо», немецкий – «отлично». А потом поинтересовался: нет ли какой-нибудь подработки, чтобы за день-два немного заработать?
Неожиданно подработка нашлась: для отопления дома профессор заказывал дрова и уголь Полторы тонны последнего как раз должны были привести на следующий день. Уголь высыпали на площадке, практически сразу за входными воротами – дальше машина проехать не могла – и его нужно было переносить вёдрами или на носилках за пятьдесят-шестьдесят метров в сарай.
– Вот вы мне и поможете, – сказал Трубадурцев. – Устраивает?
Пока в дом не провели газовое отопление, эта работа осталась за Аркадием и на последующие годы.
Районный центр оказался сплошь одноэтажным и раскидистым. Адресный стол располагался рядом с вокзалом: через полчаса Аркадий с чемоданчиком в одной руки и бумажкой с нужными сведениями, в другой, двинулся на поиски. В небольшом дворике перед указанным в адресе домом он увидел трёх рыжих, очень веснушчатых детей – старшей девочке на вид было пятнадцать, младшей лет семь, мальчику около двенадцати. Что-то горячо обсуждая, они лущили из стручков фасоль и при виде Аркадия замолчали.
– Здорово, рыжие! – приветствовал их старший брат, отворяя калитку и проникая внутрь дворика. – Как жизнь?
– Ты сам – рыжий! – парировал младший.
– Не ври, я – блондин, – строго поправил его Аркадий и протянул пакет с карамельками. – Держи вот. Отец дома?
– А зачем он тебе?
– Просто так.
Внезапно на него накатило волнение, которого он от себя не ожидал – знакомство из любопытства не предполагало, даже не позволяло сентиментальных чувств. Через несколько секунд внутренняя волна, зародившись где-то в груди, ещё усилилась и подкатила к горлу: дверь дома распахнулась. В её проёме появился веснушчатый, полностью седой человек, одетый в очень старые брюки и голубую майку. Привыкая к яркому солнцу, он сощурил глаза и приставил ко лбу ладонь козырьком.
Какое-то время они смотрели друг на друга.
– Если я не за себя, то – кто за меня? – спросил на иврите Аркадий, озвучивая еврейский пароль, которому ещё в детстве его научила бабушка. – Если я только за себя, то – кто я? И если не сейчас, то – когда? Азохен вейн, короче.
Первый отец продолжал щуриться:
– Аркашка?
– Не беспокойтесь, – заторопился внезапный сын, – я ненадолго…
Он прожил здесь полторы недели, мысленно примеряя на себя ещё один вариант судьбы – остаться в этом городишке навсегда, поступить учеником в артель скорняков, где работал первый отец, шить шубы и шапки, через несколько лет жениться, нарожать рыжих детей и провести в таком же домишке всю жизнь. Возможно, сам третий отец счёл бы такую долю более достойной, чем обучение в университете и копание в словах, хотя и намного менее почётной, чем звание вора, однако предложенный жребий не соблазнял: в случае не поступления в университет Аркадий всерьёз подумывал о возвращении в Москву.
Биться над выбором, оставаться здесь или ехать восвояси, всё же не пришлось: в списке зачисленных оказалась и его фамилия. В студенческое общежитие он вселялся с увесистой авоськой домашних продуктов. За годы учёбы Аркадий сильно сдружился со своими младшими, часто наезжал в гости и со временем полюбил городок, где жила семья первого отца, считая его ещё одной родиной. Новоприобретённые сёстры и брат обрадовались его возникновению намного сильнее, чем их родители: он ночевал с ними в одной комнате, где дополнительное спальное место пришлось устраивать на полу, рассказывая перед сном о Москве, и приобрёл в их глазах главного авторитета не из мира взрослых. Отношения с первым отцом, по крайней мере, на первых порах складывались почти по-деловому – без проявлений родственной радости и запоздалых попыток воспитать. Они мало разговаривали, но к наступлению холодов у Аркадия появилось тёплое пальто и зимняя шапка.
Между тем, профессор Трубадурцев, как и обещал, взялся за него всерьёз: после первого же дня занятий проверил его конспекты и остался недоволен:
– Нет уж, милостивый государь, так дело не пойдёт: всего по страничке от каждой лекции – куда это годится? Вы чернила экономите? Или бумагу? Если надо, я выдам вам и то, и другое. Знаете, как ваше имя переводится? «Счастливый»! А у вас в тетрадях – беда и несчастье. Я вас на будущий год наметил взять на кафедру лаборантом, а вы? Надо мной весь факультет недоумевать будет, если возьму троечника. Запомните: вы должны быть лучшим на курсе – а иначе как же?..
И добавил, что если его земляк в будущем хочет стать не школьным учителем или рядовым журналистом, а преподавателем университета, то о поступлении в аспирантуру нужно задумываться уже сейчас. Они ещё много раз беседовали о жизни, о Москве и о лингвистике, к которой Аркадий вскоре почувствовал сильную тягу и действительно стал лучшим на курсе. Все студенческие годы профессор был его научным руководителем и, когда речь зашла об обучении в аспирантуре, звонил в Москву, чтобы замолвить словечко за «очень толкового парня» перед причастными людьми.
Теперь отъезд дяди Аркадия из СССР в каком-то смысле повторял предыдущую судьбу. Он снова спасался от возможной опасности и, ещё не испытывая к Израилю сильных чувств, ехал туда по праву крови – как к первому отцу, о котором ранее лишь слыхал и, наконец, готов был увидеть воочию.
Профессор Трубадурцев на вокзал не пришёл – город накрыло жарой, а её дед с годами стал плохо переносить. С ним дядя Аркадий попрощался ещё несколькими днями ранее. Они просидели вместе целый вечер, перебирая историю своего знакомства: для профессора оно укладывалось в половину жизни, для дяди Аркадия – в две трети.
Я навещал деда раз в неделю – обычно после занятий в пятницу. Профессор по-прежнему занимался со мной исторической грамматикой, учил читать и понимать древнерусские летописи, хотя, чем дальше, тем сильнее я начинал подозревать, что в будущем эти навыки мне вряд ли пригодятся. О политике мы почти не говорили. Лишь однажды дед спросил, слыхал ли я о разрушении Берлинской стены – так, словно это была местная новость, произошедшая где-то в нашем пригороде. Я ответил: слыхал. Дед удовлетворённо кивнул и риторически спросил: «Почему немцы празднуют, я понимаю, а нам с чего ликовать?» – вероятно, подразумевая, телевизионные новости, где падение Берлинской стены подавалось в самых восторженных тонах.
Впрочем, подобные комментарии относились к редким исключениям. Основные помыслы профессора были обращены в прошлое: он писал большую статью о Николае Марре и Евгении Поливанове, составлявших, по его мнению, пару идеальных противоположностей – в науке и жизни. Оба знали по нескольку десятков языков, но в остальном расходились.
В жизни Поливанов был сторонником социальных преобразований. До революции подобно своему учителю Бодуэну де Куртенэ он критиковал национальную политику царского правительства, в октябре 1917-го первым из профессоров Петроградского университета пришёл в Смольный и предложил новой власти своё сотрудничество (за что университетских стенах был подвергнут остракизму: ему перестали подавать руку). Вскоре принял участие в успешной расшифровке секретных протоколов царского МИДа с правительствами Антанты, где участники коалиции оговаривали будущие трофеи в Первой мировой, затем помогал формировать части Красной Армии из китайцев, которые работали на строительстве Мурманской железной дороги, а с прекращением финансирования, наводнили Петроград, и стал комиссаром в одной из созданных частей. Но в науке Поливанов оставался твёрдым приверженцем традиционных научных методов – что не помешало ему открыть новые направления в лингвистике.
Марр при любом строе стремился выглядеть традиционалистом-ортодоксом: при православном самодержавии занимал должность старосты одного из главных тифлисских храмов, при советской власти – когда её устойчивость стала несомненной – превратился в убеждённого марксиста-атеиста. В науке же стремился осуществить революционный прорыв – сначала в виде «Яфетической теории», затем «Нового учения о языке».
Продвижению статьи мешал дисбаланс информации: наследие академика Марра исчислялось томами – от Евгения Поливанова остались крохи сведений. Даже сама его внешность теперь представляла загадку. В начале Перестройки профессор побывал в Москве на конференции, посвящённой научному наследию Поливанова – к её проведению организаторы не смогли найти ни одного его портрета. Дед, полагаясь на послабление цензуры и секретности, отправлял в Москву запрос на доступ к следственному делу расстрелянного учёного и мечтал поехать поработать в архиве КГБ, но получил отказ. Спустя несколько лет дело всё же рассекретили, однако до того времени профессор не дожил – он умер через год с небольшим после отъезда дяди Аркадия, за полтора месяца до августовских событий, приведших к распаду СССР.
Поначалу ему понадобилась операция по удалению едва ли не трети кишечника. После наркоза дед не сразу стал узнавать людей, в его палате, сменяя друг друга, постоянно дежурил кто-то из самых близких. Мы с отцом пошли наведывать профессора в дежурство матери.
– Узнаёшь, кто это? – мама показала рукой на отца.
То ли вглядываясь, то ли собираясь с силами для произнесения слов, дед несколько секунд молчал.
– Илья Сергеевич, – произнёс он, наконец, слабым голосом.
– А это? – мать указала на меня.
Он снова помолчал.
– Ярослав Ильич.
Наверное, профессор слегка иронизировал над тем, что его экзаменуют, как малолетнего ребёнка, задавая простейшие вопросы, – только не мог подчеркнуть это интонацией. И всё равно меня бросило в жар и осыпало иголками – своим ответом дед словно благословлял меня на взрослую жизнь.
После операции профессор сильно ослабел – он уже не выходил из дома, с трудом передвигался по комнатам, с трудом и неохотно говорил, неохотно ел, и, хотя все вокруг уверяли его, что скоро он поправится, чувствовалось, что дело идёт к концу: дед угасал. Через три месяца после выписки из больницы его не стало.
Его похоронили на Центральном кладбище, где захоронения осуществлялись уже в исключительных случаях, – когда речь шла об особо заслуженных людях. Профессор к таким людям по местным меркам всё же не относился – он не был ни видным государственным деятелем, ни известным артистом, ни академиком. Но у нас здесь имелась своя родственная могила, в своё время счастливо избежавшая переноса за город: в 1959-м, на Центральном кладбище нашла последнее пристанище мать деда, которую он перевёз из Москвы вскоре после того, как прочно обустроился в нашем городе. Поэтому сейчас можно было сделать родственное подзахоронение. Шёл период летних отпусков, многие коллеги Трубадурцева по университету находились в отъезде – проводить профессора в последний путь собралось совсем немного народу, чуть больше десяти человек. Казалось, на небольшом, скрытом под старыми деревьями, кладбище никого нет никого, кроме нашей небольшой группы и трёх могильщиков. Произнесли несколько надгробных речей. Короче всех высказался отец:
– Не было бы у людей любви – не было бы и горя, – выдохнул он, обводя взглядом столпившихся вокруг вырытой могилы. – Так давайте же горевать! Умер Ярослав Трубадурцев – мы его любили и продолжим любить. Вот и всё.
Нам с отцом досталась практически вся библиотека деда. В моей комнате пришлось сооружать дополнительный стеллаж и ещё несколько коробок с книгами разместились на шкафу для одежды. В этом факте интеллектуального наследования было что-то символичное и даже торжественное. Но имелся и более приземлённый момент: чтобы бабушка не оставалась одна, к ней переехала семья младшей маминой сестры, и профессорский кабинет, некогда бывший комнатой девочек, возвращался к изначальному статусу – только теперь для двух моих двоюродных сестёр. Библиотека воплощению этого плана препятствовала.
Нам же с отцом досталась ответственная миссия по разбору бумаг в письменном столе профессора – для определения нужного и предназначенного на выброс. Я надеялся: вдруг окажется, что дед вёл дневники? Надежда не оправдалась. Мы нашли несколько отпечатанных на пишущей машинке стихотворений. По понятной причине нас особенно поразило это:
Уже не щекочет
Муха на лбу:
Вот и моя очередь
Лежать в гробу.
В прощании пышном
Средь други своя
Последний раз слышать:
«Не я!», «Не я!»
Ещё отцу понравилась короткая запись на отдельном тетрадном листе:
– Послушай, как точно сказано: «Ум – то, что примеряет с возрастом. Чем точней вспоминаешь образ своих мыслей в молодые годы, тем меньше хочется в них возвращаться. Терпеть не могу сверстников, горделиво изображающих «молод душой». Словно хотеть жить – специальная доблесть. Ум и усталость». Здорово подмечено, не находишь?
Я вежливо согласился. В одной из дешёвых картонных папок мне попалась куда более драгоценная находка – желтоватый лист бумаги со всего одним размашисто выведенным словом. Я заворожённо рассматривал его минут пять, пока отец не спросил, что такого интересного мне удалось обнаружить. В ответ я молча протянул лист, наперёд зная, что надпись не сообщит отцу ничего особенного. В этот момент я был пронзён открытием: оказывается, всего за одним, самым обычным, словом может скрываться целая история – с многими событиями и драматическими коллизиями. Одно из таких слов теперь было перед нами, и из всех людей мира его тайное значение знал только я. Перед отправкой листа бывшему заключённому властная рука сорок лет назад начертала: «Молодец».
[1] Цитата из популярного советского фильма «Покровские ворота»
17. Встреча с катастрофой
Уже очень скоро уход профессора Трубадурцева стал видеться своевременным и по-своему знаковым: дед так и не узнал о распаде СССР – событии, которое его бы несомненно потрясло.
В августовский день создания ГКЧП отец разбудил меня с утра пораньше со словами: «Горбачёва арестовали!»
– Как?! – я вскочил с дивана.
И прямо в трусах побежал в комнату родителей, где стоял телевизор. Мама уже сидела перед ним, пододвинув стул к экрану на расстояние метра, чтобы не пропустить ни капли информации. Я сел рядом с ней на ковёр, отец встал позади матери и положил руки ей на плечи.
Диктор сообщал о введении в стране чрезвычайного положения и передаче всей власти Государственному комитету, состоящему из высших должностных лиц, за исключением Горбачёва, который к тому моменту из генерального секретаря превратился в президента. Далее шло обращение ГКЧП к советскому народу – оно вызывало противоречивые чувства. С одной стороны, социалистический идеал уже был развенчан, с другой, из телевизора звучали правильные слова: реформы, затеянные Горбачёвым, зашли в тупик, положение населения резко ухудшилось, возникли экстремистские силы, представляющие угрозу для всего общества. А с третьей, было непонятно, какими мерами Государственный комитет собирается исправлять сложившуюся ситуацию.
– Как и в 1964-м, – задумчиво произнёс отец после того, как диктор исчез, и на экране запустили балет.
И правда: казалось, повторяется история со снятием Хрущёва.
– И правильно, – сказала мама. – Хватит, доигрались.
Она была сторонницей спокойной, комфортной жизни, где приключения, если на них кого-то и тянет, люди планируют сами – без внешних эксцессов и непредсказуемых результатов.
Чуть позже отец позвонил одному из московских друзей: так мы узнали, что на улицы Москвы введены танки – много танков. Друзья отца с тревогой ждали ареста Ельцина и других видных деятелей Перестройки. Готовились, если понадобится, для защиты демократии идти протестовать.
Я быстро собрался и поехал в центр города на разведку. У нас никакой военной техники не наблюдалось. Казалось, ничего особенного не происходит, всё идёт, как и раньше, однако напряжение чувствовалось: в троллейбусе негромко обсуждали чрезвычайное положение и гадали о дальнейшем. На окраине Центрального парка, где обычно собирались приверженцы «Народного фронта», людей было намного меньше, чем обычно – видимо, и здесь побаивались арестов.
В тревоге и неопределённости прошло несколько дней. ГКЧП, взяв полноту власти, ничего не предпринимал, в Москве нарастали протесты, и, наконец, всё закончилось ничем: попытка вывести реформы из тупика сама зашла в тупик. Члены Государственного комитета были арестованы, сдавшись на милость победившего народа. Телевизор показывал Ельцина на броневике посреди запруженной людьми площади – из-за чего возникало ощущение всенародной поддержки. Затем состоялось подписание Соглашения в Беловежской пуще: президенты России, Украины и Белоруссии объявили о выходе из СССР и создании Содружества Независимых Государств. После чего и остальные союзные республики одна за другой стали провозглашать свою независимость: во главе новоявленных государств, на удивление, оказались первые коммунистические лидеры пополам с националистами – исключение составляла только Россия, где место националистов заняли либералы. Ещё в марте назад на всесоюзном референдуме подавляющее большинство советских людей высказалось за сохранение Советского Союза, но, оказалось, общее волеизъявление не имеет значения: СССР прекратил существование.
Позже, когда распад Советского Союза стал необратимым фактом, никто уже не задумывался, насколько сомнительной была легитимность тогдашних референдумов – и общесоюзного, высказавшегося за сохранение страны, и тех, что проводились отдельно в Союзных республиках и привели к появлению новых государств.
Договор, подписанный под влиянием угрозы для жизни, равно, как и договор, где обещается одно, а воплощается другое, не признает ни один добросовестный суд. Советские люди голосовали в условиях пустых полок продовольственных магазинов, с угрозой надвигающегося голода и разрастающегося бандитизма. В середине 1970-х, при относительном достатке и высокой безопасности, сама идея – подвергнуть сомнению существование СССР – абсолютным большинством населения была бы отвергнута, как крамольная и преступная.
Теперь же им внушали, что только самостоятельное существование обеспечит благосостояние – альтернативная точка зрения уже не озвучивалась. В результате десятки миллионов вместо процветания получили нищету, бесправие и войну всех против всех – совсем не то, что им обещали апологеты независимости.
Расхожий аргумент, доказывающий закономерность распада СССР тем, что никто из советских граждан не вышел его защищать, тоже нельзя назвать корректным, так как он не уточняет, где и как могли проявить себя потенциальные защитники. Двумя годами позже, когда в Москве возникла угроза власти Борис Ельцина, премьер-министр Егор Гайдар по радио призвал сторонников встать на защиту того, что они называли демократией, и указал конкретное время-место сбора. На его призыв откликнулись сотни и тысячи людей. И хотя воевать им не пришлось, воля к сопротивлению была продемонстрирована.
Если бы ГКЧП вместо того, чтобы вводить в Москву танки, предложил провести на центральных площадях городов и посёлков митинги в поддержку СССР, недостатка в защитниках не было бы. Но страну на тот момент возглавляли люди, чьё понимание обстановки даже близко не соответствовало тому, что от них требовалось. Поэтому всё случилось, как случилось.
Так, никуда не уезжая, мы оказались в другой стране – я не подозревал, что бывают и такие путешествия.
Вечером отец позвонил всё тому же московскому другу: тот пребывал в эйфории, и все новости из Москвы были просто великолепны, – танки покинули город, везде народные гуляния. Отец без энтузиазма сообщил, что и у нас на центральной площади царит сплошной восторг, а потом задал вопрос, который его и беспокоил:
– А как же мы? Вы же нас бросили – всех русскоязычных!
Друг оптимистично заверил, что теперь и мы, и они, наконец-то, заживём по-человечески.
Через неделю возобновились занятия в университете. Программы некоторых учебных курсов спешно перекраивались: история СССР заменялась местной историей и получала новую трактовку – советский период теперь рассматривался, как оккупация. Самые яростные обличители коммунистического прошлого вышли из рядов тех, кто в нём преуспевал больше, чем многие прочие – кропотливых знатоков Ленина, Маркса, Энгельса, держащих в уме экономические сводки пятилеток и материалы партийных съездов. Теперь преподаватели истории КПСС переключились на воспевание национальной идеи, демократии и либерализма. Со стороны столь резкое перерождение выглядело смешно, противно и заставляло сомневаться в реальности происходящего – не может же человек так измениться в столь короткое время!.. Пожилые же преподаватели, не желавшие принять кардинальные перемены, тихо уходили на пенсию. Линия разделения в университетских стенах теперь проходила не между преподавателями и студентами, а теми, кто приветствовал распад СССР и теми, кто не видел в произошедшем ничего хорошего: преподаватели русской истории задумывались о переезде в Россию или другие страны – последнее неизбежно означало смену профессии. Проще было тем, чья специализация лежала вне актуальной политики – в древнем мире, Средних веках, Ренессансе.








