412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Очеретный » Семь незнакомых слов » Текст книги (страница 19)
Семь незнакомых слов
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 00:50

Текст книги "Семь незнакомых слов"


Автор книги: Владимир Очеретный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 44 страниц)

В атмосфере переустройства на новый лад и общей неопределённости ходить в университет стало не очень обязательно. Зарплаты преподавателей резко сократились, перед ними тоже стоял вопрос выживания – на пропуски лекций и семинаров студентами они теперь закрывали глаза. Когда мы с Шумскими три недели отсутствовали в университете, найдя подработку в качестве разнорабочих на строительном объекте, нам обоим это сошло с рук.

С января 1992-го полки магазинов внезапно наполнились – наступило товарное изобилие. Но цены сразу выросли в 6-8 раз и потом постоянно повышались: общая инфляция за года перевалили за две с половиной тысячи процентов. По всему городу росли стихийные базарчики – как правило, возле троллейбусных остановок. Товары выкладывали на газеты или на полиэтилен, торговали всем, что рассчитывали продать – от посуды, фарфоровых фигурок с комода и электрических розеток до боевых наград Великой Отечественной.

Распад СССР подвёл черту под временем, которое называлось послевоенным: вхождение в новый, постсоветский, мир знаменовало начало новой войны. Она оказалась не такой, как мы её представляли – не внешней, против единого врага с миллионными армиями и протянувшимися на сотни километров окопами, а внутренней – где линия фронта могла проходить между близкими знакомыми. В этой войне оказалось необязательным бомбить заводы и фабрики – достаточно было их обанкротить и устроить в недавних цехах торговые центры. На ней чаще погибали не от пуль и снарядов, а от возросшей в тысячи раз наркомании, отсутствия еды и лекарств, и доводящего до самоубийств отчаяния. Созидательная энергия денег свелась к минимуму – теперь она разрушала пространство, на котором ещё недавно деньги обладали вторичной ценностью, и быть очень богатым считалось постыдным.

Но началось всё с настоящих военных действий, раскиданных очагами по бывшей советской периферии. Полыхало в Таджикистане, Карабахе и Абхазии, вскоре загорелось и у нас. Бои велись в семидесяти километрах от нашего города, сразу за Днестром – в новостях упоминались названия как раз тех сёл, мимо которых мы с Шумским и Зимилисом проходили, когда ездили отдыхать после окончания школы. По ту сторону Днестра не согласилась с националистическим вектором развития молодой независимой страны – там придерживались прежних интернациональных взглядов, гарантирующих людям равные языковые права. За это с нашего берега стали обстреливать безумцев из артиллерии и бросили на подавление инакомыслия танки. Однако пушки имелись и на той стороне: они стреляли в ответ – наступление раз за разом захлёбывалось. Решительный перевес не давался ни одной из армий, обе несли значительные человеческие потери, а вместе с военными гибло и мирное население из прибережных сёл. Бойцы с передовой регулярно приезжали в увольнения, прихватив с собой автоматы, и по вечерам демонстрировали свою удаль, паля в небо. Автоматные очереди стали обыденностью – особенно на выходных. Они раздавались то относительно далеко, то где-то совсем рядом – в соседнем дворе.

Из-за боевых действий отключили газопровод – чтобы случайным попаданием снаряда не вызвать взрыв и пожар. У нас в большинстве квартир еду готовили на газе, и потому из магазинов в одночасье исчезли все электроплитки. Те, кому их не хватило, разводили во дворах костры – выдирая доски из деревянных заборов и рубя деревья. Недели через две после отключения газа исчезло и электричество. Отцовский приятель прислал из Москвы поездом примус. После его первого включения по квартире распространился бензиновый запах, и в дальнейшем было решено варить еду на лоджии. Всё это напоминало возвращение в 1930-50-е годы, которые я знал лишь по книгам и фильмам. Электричество вскоре вернули, но примусом мы продолжали пользоваться ещё несколько месяцев до возвращения газа: бензин обходился дешевле, чем киловатты.

Отдушиной оставался студенческий театр. На очередной сбор в сентябре труппа прибыла поредевший. Кто-то уже успел эмигрировать, кому-то стало не до театра, а свежего пополнения из первокурсников в новых условиях и не ожидалось. Наш режиссёр – он был всего на десять лет старше – с грустью и не без чувства вины сообщил, что в сложившихся обстоятельствах и он, как ответственный глава семейства, вынужден покинуть наш город навсегда. Прощальный фуршет устроили прямо на сцене.

Несмотря на потерю режиссёра труппу решили не распускать и обходиться своими силами: нас оставалось человек пятнадцать – для продолжения театрального праздника большего и не требовалось. Мы замахнулись на постановку сразу двух спектаклей и неожиданно получили разрешение с самого начала пользоваться большим залом – старые порядки ушли в прошлое, новые ещё не возникли. Однако почти ни разу нам не удалось собрать всю труппу целиком – на репетицию приходило в среднем человек десять, да и те прибывали постепенно. Начинали репетировать впятером-вшестером, и в зависимости от того, кто подтягивался позже, выбиралась следующая сцена. Перескакивание из пьесы в пьесу вносило сумятицу, но одновременно добавляло куража и веселья.

На одной из первых репетиций я, по привычке уйдя вглубь зрительного зала, где царил полумрак, увидел незнакомую девушку. Она смотрела на сцену так, как обычно подставляют лицо лучам солнца – слегка наклонив голову и приподняв подбородок, еле заметно улыбаясь и слегка щурясь. Её длинные волосы были стянуты в «хвост» и перекинуты через плечо на грудь. К концу репетиции у меня уже была вся информация для продолжения отношений: её зовут Наталья, она зашла посмотреть, чем мы тут занимаемся (у нас играет её одноклассница), и нет, её молодой человек не станет ревновать, если я провожу её до дома.

Позже выяснилась: настырный субъект произвёл на случайную гостью неплохое впечатление не столько приемлемой внешностью, умением непринуждённо болтать об искусстве и чувством юмора. Один из ключевых критериев определился ещё до того, как я разглядел её в темноте зрительного зала – во время моего короткого эпизода на сцене. По ходу роли мне полагалось иронично пропеть несколько строк из романса «Куда, куда вы удалились» – таким образом выяснилось, что мой доморощенный вокал можно характеризовать, как баритон. Окажись я условным тенором, предложение проводить до дома, было бы принято с настороженностью, а, возможно, и отвергнуто: жизненный опыт Натальи показывал, что теноры либо слишком эгоистичны, либо слишком легкомысленны – ни на тех, ни на других нельзя положиться.

Она училась на оперном отделении консерватории и через два года, по окончании, собиралась пробовать свои силы в театрах Австрии или Германии. Я, чтобы не ударить в грязь лицом, сообщил в ответ, что тоже вот подумываю о Москве. Так почти сразу определилось: мы с ней – попутчики до лучших времён, и нет необходимости требовать друг от друга проявления сильных чувств. Достаточно порядочности, вежливого отношения и внимания на уровне близкой дружбы.

Необременительные условия, однако, диктовали и свои правила: наши встречи запрещали плохое настроение, акцентирование на житейских трудностях и мрачных новостях. Два-три раза в неделю мы прятались друг в друге на несколько часов от бесприютности впавшего в хаос мира, и только это обстоятельство придавало нашим отношениям смысл – немного искусственный и в то же время практичный. Для меня так и осталось загадкой, был ли у нас шанс оказаться вместе, если бы прежние благополучные времена ещё продолжались (прошлое), и ужились ли бы мы в быту (будущее).

Вопреки моим представлениям о людях искусства Наталья менее всего походила на особу, витающую в облаках. Она оказалась практичной, ответственной и целеустремлённой – умела готовить вкусную еду из недорогих продуктов, на наши встречи опаздывала на больше, чем на пять минут – и то только потому, что девушкам полагается слегка опаздывать, доучивала немецкий, а заодно подрабатывала репетитором английского (в последнем мы с ней совпадали: я пробовал свои силы, натаскивая школьников по французскому).

И всё же меня не покидало ощущение, что теперь я имею дело с утонченной девушкой из иных, возвышенных, эпох, попавшей в наше время не то, чтобы по ошибке, а, скорей, как их полномочный представитель – для подтверждения того, что они и вправду когда-то существовали, как повседневность. Разумеется, тут играла роль и внешность: Наталья была высокой, тонкой и ходила не просто, как ноги понесут, а – грациозно, даже величественно, но не манерно. Я не сразу обратил внимание на её походку, ведь обычно мы шли рядом, и лишь когда зашёл за ней после занятий – что было в десяти минутах ходьбы от университета – обнаружил, что в стенах консерватории все передвигаются не как простые смертные. Особенно заметно осанкой и походкой выделялись пожилые преподавательницы – их естественная величавость была отработана десятилетиями.

Тем не менее, принадлежность к возвышенным мирам и эпохам шла у неё изнутри: из всех моих знакомых Наталья оказалась наиболее зависимой от красоты в самых разных её проявлениях. Красота действовала на неё исцеляюще: прогулка в осеннем парке, среди подёрнутых туманом аллей, снимала и усталость, и даже мигрень. Она любила классическую литературу, как любят родовое гнездо, знала много стихов наизусть (в первую очередь Пушкина и входящего в моду Бродского), могла, забравшись с ногами в кресло, часами разглядывать альбомы с живописью и использовала рисование, как вид отдыха: когда мы сидели в кафе, она доставала из сумочки небольшой блокнот и изображала что-нибудь «из головы» – лохматого щенка, даму в бальном платье, замысловатый цветок и особенно часто старинные парусники, не то шхуны, не то каравеллы (я подшучивал, что тяга к парусникам выдаёт в ней ветреную натуру). Благодаря ей я, памятуя, какие проблемы были у Сократа с поиском идеи прекрасного, внезапно нашёл для себя решение этого вопроса: красота – внешняя форма восхищения. Всё, что нас восхищает – красиво, и наоборот. Если бы в нас не было заложено умение восхищаться, то не было бы и никакой красоты.

– Понимаешь, о чём я?

– Ты прав, – Наталья согласилась так спокойно и быстро, что стало даже немного обидно – словно под видом сенсации я сообщил ей довольно-таки потрёпанную истину.

– Хочешь сказать: ты это уже знала?

Она слегка виновато пожала плечами: получается, так.

– Но ты – молодец, очень хорошо сформулировал, – похвалила она меня. – Мне этого никто не говорил: ты первый.

– Тогда откуда ты это знала?

Она снова пожала плечами.

Мы были людьми из разных миров – в чём-то схожих, но всё же разделённых непреодолимым рубежом. Я знал, что у Натальи – меццо-сопрано, однако за всё время знакомства так ни разу и не услышал, как она поёт. Поначалу это казалось удивительным: прошёл месяц и второй, а ей ни разу не захотелось поразить меня своими вокальными данными – почему? Я спросил её об этом на одной из прогулок. Наталья слегка смутилась и мягко открыла неприятную правду: мной движет простое любопытство, а петь надо для тех, кому музыка и вокал приносит радость. Иными словами, она дала понять, что я не из тех, кто может оценить красоту её пения, следовательно, и поразить меня исполнением классической оперной арии – не стоит и пытаться. В ответ я чуть было не брякнул: «Зато я слышу, как ты кричишь», но вовремя удержался: мы никогда не обсуждали наши постельные дела. Положение музыкального варвара, впрочем, имело и огромный плюс: я был избавлен от совместных посещений оперных и балетных спектаклей, концертов современной симфонической музыки и прочих мероприятий, где человек неподготовленный легко впадает в тягостную дрёму.

Нас сближала любовь к прогулкам по старым одноэтажным кварталам в центре города, где сейчас висело много объявлений о продаже домов, что напоминало о неустойчивости переживаемого периода и сломе эпох, но где всё же можно было окунуться в старые добрые времена и рассказывать друг другу известные нам истории того или иного здания – когда и кем оно построено, и кто из интересных людей в нём, по городским преданиям, жил.

Впрочем, даже без наших прогулок жизнь всё чаще напоминала обрывки из некогда читанных исторических романов – чьи названия я бы теперь ни за что не вспомнил. Одни отсылали к Гражданской войне, другие к Великой Отечественной, третьи к межвоенному периоду, а иногда казалось – на дворе вторая половина девятнадцатого века. Плохого здесь было вот, что: исторический антураж не спас меня от внутренней катастрофы. После распада СССР я стремительно – за каких-то три-четыре месяца – разочаровался в занятиях историей.

Ещё недавно она волновала миллионы людей, теперь до неё никому не было дела – одни богатели, другие старались выжить. Так было и сто, и тысячу, и три тысячи лет назад – мир вернулся к исходному. Недавнее Перестроечное прошлое теперь виделось смешным и непростительно наивным. Ну, называл Ленин Бухарина любимцем партии – что с того? Почему подобные сообщения передавались чуть ли не с придыханием и воспринимались, как поразительные откровения? А ведь передавались и воспринимались.

Худшее разочарование касалось меня самого: несмотря на изучение истории и наличию (как мне казалось) исторического мышления я не смог предвидеть распад Советского Союза – хотя признаки грядущего развала можно было разглядеть ещё года за два-три, а в последние год-полтора не замечать их мог только слепец. Получалось, подавляющее большинство советских людей оказалось слепцами. Но они-то, в отличие от меня, не готовились стать историками. Можно было оправдывать себя тем, что в истории ещё не было прецедента, когда глава государства и правящая верхушка сами всё сделали для распада собственной страны, но это было слабым утешением.

Своё разочарование я с прямотой и эгоизмом юности теперь изливал на отца, когда по вечерам мы с ним сходились на кухне, чтобы обсудить текущие новости или недавнее прошлое – в этих беседах я чем-то заменил ему дядю Аркадия. Иногда мы засиживались допоздна.

В отце одновременно жили советский человек, русский человек, человек своего поколения и человек, посвятивший свою жизнь лингвистике. Эти люди не всегда были согласны между собой, а иногда все четверо мучились одним и тем же вопросом и не находили ответа.

– Вот объясни мне, – сказал он однажды, – я всё время слышу: «Мы проиграли Холодную войну». Абсолютно бессмысленная фраза! Холодная война – самое благополучное время для нашей страны за весь двадцатый век, а в других веках такое ещё поищи! Ни войн, ни ига, ни крепостного права, ни голода: люди женились, растили детей, были счастливы. Что мы всё-таки проиграли?

– Именно это и проиграли, – безжалостно подтвердил я, – возможность ни от кого не зависеть, самим управлять своей судьбой. По сути мы проиграли Третью мировую. Мы же думали: Третья мировая будет ядерной – на этом нас и поймали. Оказалось, бои ведутся не там, куда мы вбухали океаны денег, и к чему готовились. Для Запада это – блистательнейшая победа. Таких огромных трофеев у них не было ни после Первой мировой, ни после Второй мировой. И, заметь, в финальной битве они даже взвода не потеряли – не говоря уже о дивизиях и армиях. Это же высший класс! А для нас у них приготовлена всего одна фраза: «Горе побеждённым». Примерно так.

– Понимаю, – кивнул отец. – И не понимаю! Как такое могло случиться? Ведь это же уму не постижимо!

– В общем-то постижимо, – пожал я плечами. – Экономика, культура, воля к сопротивлению – мы продули по всем фронтам. Главное, конечно, воля. Говорят: «Американцы снизили цены на нефть и этим обрушили СССР». Чушь собачья. В 1950-е народ жил намного хуже, чем в середине 1980-х – не мне тебе рассказывать, ты сам тогда жил. И ничего – как-то справились, даже не помышляли о распаде. А тут практически на ровном месте рассыпались. Просто взяли и сдались. Представь: один из боксёров на ринге вдруг опускает руки и заявляет, что он против мордобития. Естественно, противник отправит его в нокаут. Потом, валяясь на полу гуманист может, сколько угодно доказывать, что не проиграл схватку, а просто выступал за мир и разрядку, но кто ж станет его слушать? Правящая верхушка во главе с Горбачёвым именно это и сделала. Из-за глупости, предательства, трусости или желания обменять власть на жирный кусок собственности – теперь разница, в общем-то, невелика.

– Да, Горбачёв, – вздохнул отец, – главная ошибка моей жизни…

– Так ведь и до него всё было не зашибись, – вздохнул я. – Возьмём Брежневскую экономику. Ту, которая «должна быть экономной». На макроуровне всё обстояло неплохо, местами даже отлично – энергетика, добыча полезных ископаемых, металлургия, авиа и кораблестроение, электроника, новые материалы и так далее. А на уровне еды, одежды, потребительских товаров – сплошное убожество, дефицит и подмена хозяйственных механизмов идеологией. Цены фиксировались на десятилетия. Наличие инфляции не признавалось, хотя по факту она никуда не девалась. Безработица не допускалась даже в мизерных количествах. А дефицит откуда взялся? Из той же идеологии: продукты питания дотировались – их продавали ниже себестоимости и гордились, что у нас еда такая дешёвая. И любой глава области, если хотел птицефабрику или свиноферму у себя открыть, чтобы население мясом снабжать, должен был думать: где дополнительные деньги на это регулярно брать. Производство свинины – дороже курятины, производство говядины – дороже свинины. А значит для дотаций нужно ещё больше средств. Если нет денег для дотаций, то нет смысла наращивать производство мяса. Откуда взяться изобилию? При этом самый дешёвый продукт – хлеб. Вот наши крестьяне и везли из города хлеб мешками – кормить домашнюю скотину. Нигде в мире такого нет, а у нас было.

– Да, – со вздохом согласился отец, – упустили время. Раньше надо было цены выравнивать – в начале 1960-х…

– Пап, ты будешь смеяться, но ведь и в культуре, которой мы так гордились, тоже проиграли. Мы – по крайней мере, моё поколение – западную музыку слушали, а на Западе нашу – очень вряд ли. Опять же: почему? Потому что вся советская эстрада ориентировалась на семидесятилетних старцев из ЦК и Политбюро. Вкусы своего поколения они навязывали всем последующим. Что-то, скрепя сердце, пропускали, но в общем… Вот и получалось: если им что-то непонятно или не нравится, то оно уже враждебное – «не наше», «антисоветское». Или взять те же книги – тут тебе не надо рассказывать. Казалось бы: чтение – самый дешёвый способ сделать жизнь людей интереснее. Хоть убей, не пойму, почему советская власть эту возможность так бездарно профукала. Ведь совершенно дурацкая ситуация: все книжные завалены книгами, которые мало кто покупает, а что-нибудь интересное – не достать. Напечатай на одной и той же бумаге буквы в другом порядке – никаких дополнительных затрат не требуется. И будет тебе счастье! Так нет же: за детективами, фантастикой гонялись, передавали из рук в руки – один экземпляр через сто человек проходил. Потому что считалось – развлекательный жанр, а литература должна учить и воспитывать. У нас же за приключения отвечали в основном давно умершие иностранцы – Дюма, Жюль Верн, Майн Рид, Джек Лондон, Вальтер Скотт. За детективы – Конан Дойль. Чтобы купить несчастных «Трёх мушкетёров» надо было сдать двадцать килограммов макулатуры – не хуже меня знаешь. Это ж какое неуважение к собственным людям! Казалось бы, мелочи. Но в результате мы сильно отстали в гуманитарном знании. Любой колхозник знал, что такое агитация и пропаганда – нас же всех на каждом собрании агитировали. А о том, что такое манипуляция общественным сознанием – и многие академики не догадывались. Вот нас красиво и обвели вокруг пальца. С одной стороны, втюхивали, какая красивая жизнь на Западе, с другой – какой Перестроечный журнал не возьми, в нём – всё репрессии да репрессии.

– А причём тут репрессии? – нахмурился отец.

– А притом, что у народа создали ощущение, что Советский Союз – сплошной концлагерь, где нет ничего доброго и светлого. Такую страну не жалко! И Великую Отечественную вы не выиграли, потому что советских людей погибло втрое больше, чем немцев, и ваш полёт Гагарина – так себе достижение. Вот и вбрасывали глупые фразочки: «Жаль, что выиграли войну – сейчас бы пили баварское!» И ведь эту чушь охотно повторяли! А ещё исподволь внушали: разделитесь на части, тогда заживёте! Знаешь, в чём ирония Истории? На знаменитых московских процессах тридцать седьмого года подсудимым в вину ставили, что они хотят расчленить Советский Союз и вернуть капитализм. Справедливыми были те обвинения или нет, насколько справедливыми и насколько огульными – другой вопрос. Факт, что именно этим Перестройка и закончилась. Получается, СССР разрушили – чем? Рассказами о неудачной попытке разрушить СССР. Публикациями об абсурдных приговорах при Ежове подписали абсурдный приговор стране. Ты согласен?

Отец соглашаться не спешил. Он относил себя к «шестидесятникам» – поколению, для которого разоблачение Сталина являлось важной чертой самоидентификации.

– Так ты считаешь, – спросил он, – что о репрессиях надо было молчать? Что ж это за страна такая, если она рассыпается от правды о себе?

– А ни одна страна не устоит перед правдой о себе, – легко парировал я. – Помнишь, народовольцы в народ ходили, пропагандировали восстание? А теперь представь, что случилось бы, если бы их не арестовывали, а наоборот – ставили на руководящие посты. Да ещё в каждой газете публиковали бы воспоминания крестьян, как их на конюшнях пороли по барской прихоти, как помещики крепостных девок насиловали. Ведь это тоже была бы чистая правда – народовольцы не с пустого места возникли. Но тогда Российская империя распалась бы ещё сто двадцать лет назад. И не только Российская. Любая страна с более-менее длинной историей – хоть Америка, хоть Великобритания, хоть Франция. Прав был дед: сталинских репрессий уже полвека как нет – какой смысл с ними бороться? Историю не переделаешь. Если уж рассказываешь о беззаконии прошлого, то надо и о хорошем говорить – для компенсации и баланса. Тенденциозно подобранная правда – один из видов лжи, ты ведь не будешь спорить?..

Отец тяжко вздохнул. Спорить ему не хотелось, но и мои слова не способствовали усмирению его внутренних терзаний.

– Вот скажи, – спросил он в другой раз, – раньше мы были последним оплотом православия, потом стали первой в мире страной социальной справедливости. А теперь мы кто? Где мы?

– Где-то посередине, – пошутил я.

– Это место уже занято: Срединная империя.

– А-а, Китай… Тогда ответ такой: мы нигде. Мы пока ищем себя. Методом тыка. Помнишь, ты говорил: «Представь, если бы наша страна называлась Тык-Мыкия, и мы были не русские, а тык-мыкцы?». Ну, вот: пока мы – Тык-Мыкия.

Своих давних слов отец не помнил, но название его огорчило.

– Вот именно, что Тык-Мыкия, – вздохнул он, – дожили. Кто бы мог подумать… Знаешь, чего мне сильно не хватает? Чувства, что мы – единый народ. С едиными ценностями, представлениями о добре и зле. Такое ни за какие деньги не купишь. Вспомни, сколько раньше было альтруизма, готовности помогать друг другу! А сейчас…

– Сейчас, строго говоря, нет никакого «мы», – развёл я руками. – Есть режим разобщённых индивидуальностей. Сейчас мы даже не русские.

– Ну, это ты загнул! – не согласился отец. – Что значит «не русские»? А какие же?

– Пап, ты же сам сказал: «последний оплот православия». Разве это о русских? Нет, это о православии. «Первое в мире социалистическое государство» – тоже не про русских, а про коммунизм. С падением Константинополя русские – уже не только кровь, но и идея. А, может, ещё раньше – с принятия христианства. Скажу честно: я не знаю, что такое быть русским в конце двадцатого века – в пределах новых границ, в условиях подчинения Америке и почти нулевой социальной солидарности дикого капитализма. Ведь русский – это же не набор из лаптей, пареной репы, кваса и балалайки. В чём наша константа? Быть русским сто лет назад – одно, пятьсот лет назад – другое, тысячу лет – третье. Даже русский язык совсем разный. Попади в наше время русский из шестнадцатого века, и его бы понимали только редкие люди вроде тебя. Что там шестнадцатый – у Пушкина есть выражения, которые сейчас уже не употребляются или употребляются иначе. Наши современники над ним, глядишь, ещё бы и посмеялись: «Ты, брат Пушкин, по-русски неправильно говоришь». Вот я и спрашиваю: что такое быть русским сейчас?

– Наверное, это – хотеть быть русским, – задумчиво ответил отец, – любить русскую историю, русскую культуру, русский язык, чувствовать свою причастность к ним… Я хочу быть русским, а ты?

– Я тоже, – полу-согласился я. – Да что толку, если в Москве не хотят? Ты заметил: во всех постсоветских республиках к власти пришла коммунистическая номенклатура в союзе с националистами, и только в России – коммунистическая номенклатура в союзе с русофобами? Может, это и не самое худшее: если бы в России власть взяли русские националисты, России просто не стало бы. Её разорвало бы на части другими национализмами – кавказским, татарским, чувашским и далее по списку. Но в результате-то что? Российскому правительству плевать на русских – даже в самой России, не говоря уже за её пределами.

– Значит, – сделал вывод отец, – мы должны быть русскими вопреки им. А эти – временщики. Долго не продержатся, вот увидишь.

Около года или чуть больше он верил, что события повернутся вспять: в Москве поймут, что распад СССР – страшная глупость, и побудят «четырнадцать сестёр» вернуться в единую семью. То, что те вряд ли захотят возвращаться, он не принимал во внимание. Точней, он был уверен, что новые независимые страны увидят: жизнь в новом статусе оказалась совсем не столь привлекательной, какой казалась в конце Перестройки – убедятся, что быть вместе намного выгоднее. Но в текущих политических новостях не встречалось ничего, что могло бы подкрепить его веру, зато того, что её разрушало – хватало с избытком. Иногда даже можно было подумать, что мир сошёл с ума.

Самая популярная молодёжная газета страны, десятилетиями призывавшая молодёжь ехать на ударные стройки социализма, теперь размещала интервью восемнадцатилетней любовницы немолодого мультимиллионера, которая рассказывала, как искренне и сильно она любит своего нувориша, а в завершение сообщала, что мечтает «стать символом раскрепощения в этой ханжеской стране».

Был и телерепортаж о посещении известной поп-группой новогоднего утренника в детском саду: под руководством музыкантов четырёхлетние дети в костюмах зайцев и снежинок скандировали: «Малыши-карандаши обкурились анаши – тащимся-тащимся! Тащимся-тащимся!» – на слове «тащимся» они начинали топать ногами, вертеть головами и дёргаться, чтобы показать, как им нравится «тащиться». В дневных новостях, а затем и в вечерней программе «Время» необычный утренник подавался, как милая шалость и новый тип юмора – невозможный в прежнем, тоталитарном, государстве.

Постепенно отец свыкся с мыслью, что немедленного восстановления страны в прежних границах, не получится. Что не мешало ему время от времени возмущаться текущими порядками.

– Они дураки, – высказался он как-то раз о наших местных властях, но подразумевая не только их, но и правительства некоторых других бывших советских республик. – Они не понимают, что такое слова. Думают, ими можно безнаказанно бросаться направо-налево. Ругают империю и воображают, что делают что-то путное. Я уже не говорю, сколько эта империя им дала – создала науку, промышленность, медицину, культуру, в конце концов! Не хотите замечать – не надо, благодарным быть не заставишь. Все их обвинения – аргументы Иуды. Иуда тоже мог бы сказать: Христос указал путь к Спасению, но не дал денег на дорогу… Но для них само слово «империя» стало ругательным, ты понимаешь? Им невдомёк, что империя – высший уровень государственного управления, а не то, что они себе вообразили. Учитывать интересы разных народов, с разными языками и культурными традициями намного сложнее, чем руководить небольшой моноэтнической страной. Разница между империей и тем, что они собираются строить у себя, – как между автомобилем и космическим кораблём! Автомобилем умеют управлять миллионы, орбитальной станцией – единицы! Немцы и французы только потому и стали великими нациями, что почитали рухнувший Рим и считали себя его наследниками! А эти теперь думают, что на кривой козе им удастся обскакать законы истории! Что хорошего может получиться у людей, которые презирают само искусство управление страной? Вот увидишь: те, кто сейчас громче всех ругают империю, те и окажутся главными неудачниками. Бог ты мой, столько прожить в империи и ничему не научиться! Ты со мной согласен?

– В принципе, да, – я готовился в очередной раз разочаровать отца. – С другой стороны, для небольших наций алгоритм выживания зачастую как раз в этом и состоит – в умении вовремя переметнуться от слабеющего покровителя к более сильному. Бессмысленно их за это упрекать – выживают, как умеют. И, если уж на то пошло, разве наша империя рухнула не от плохого управления? Дело не только в конкретных управленцах – среди них было много настоящих профессионалов, они делали, что могли, просто и правил дурацких много было. Где ещё в истории встретишь такие империи, как у нас – чтобы выкачивала ресурсы из метрополии для развития провинций, зачастую даже не своих? В Африку вкладывали сотни миллиардов. На Афганистан сколько ушло. Союзные республики процветали. А русская деревня погибала, российские города нищенствовали. Получилось что-то вроде дерева со слабым стволом и тяжёлыми ветвями – вот ветви и отвалились…

– Да, ошибок было много, – задумчиво согласился отец. – И всё равно, всё равно – всё вернётся на круги своя. И не такое переживали!.. Знаешь, как я это понял? У тебя число «сорок первый» с чем ассоциируется? С началом Великой Отечественной, верно? Для нас никаких других ассоциаций и не может быть. А для американцев «сорок первый» – это президент Джордж Буш. Понимаешь? При сорок первом президенте США распался СССР, а значит – что?.. А значит при сорок пятом американском президенте – восстановится, пусть уже и на другой основе. Иначе и быть не может: за нас – наша история, согласен?

– Я-то обеими руками «за», – вздохнул я, – а вот история вряд ли…

– Почему?

– В истории всё наоборот: то, что раньше тянулось веками и тысячелетиями, сейчас происходит гораздо быстрее – считай, все Средние века и Возрождение уместились в пятьдесят-шестьдесят лет советской власти. А в твоём прогнозе то, что длилось четыре года, теперь растянется на пару десятилетий.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю