412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Очеретный » Семь незнакомых слов » Текст книги (страница 15)
Семь незнакомых слов
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 00:50

Текст книги "Семь незнакомых слов"


Автор книги: Владимир Очеретный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 44 страниц)

В кабинете я, как бывалый и практически местный, уступил Шумскому место за столом, а сам сел на стул у изразцов печки. Дед по своему обыкновению стал расхаживать взад-вперёд и для начала применил свой излюбленный приём: спросил нас об очевидном – как в те разы, когда он спрашивал меня о том, что такое ум, и для чего нужна совесть. Только сейчас речь шла о языке.

– Языкознание, товарищи дорогие, как видно из самого названия предмета, наука о языке. Но что такое язык? Что мы собираемся изучать?

Я промолчал, зная, что ответ найдётся и без меня, а Шумский попытался ответить:

– Язык – это то, на чём мы говорим.

– Верно, – одобрил дед.

И затем он привёл два определения языка. Первое, донаучное, принадлежало лингвисту рубежа 16-17 веков Лаврентию Зизанию: «Язык – дар Божий». Второе, уже научное, сформулировал Ленин: «Язык – основное средство человеческого общения».

– Василий почти повторил Ленина, – пошутил профессор. – Молодцом!

Шумский от такой похвалы снова раскраснелся. Через час, после того, как мы узнали несколько гипотез возникновения языка и ещё разные вещи, Васю ждал приятный сюрприз. Дед предложил ему в следующий раз принести свои стихи. Кое-кто из бывших студентов профессора уже не первый год занимает влиятельные должности в наших местных изданиях, и с ними можно обсудить возможность публикации Васиных творений. Лицо Шумского окончательно приобрело цвет варёной свёклы, он пробормотал: «Ух ты, спасибо», после чего онемел. Его неоднократные попытки опубликоваться, пока не приносили результата – из-за этого Вася страдал не то, чтобы сильно и постоянно, но временами всё же страдал.

– Обычно я такими вещами не занимаюсь, – объяснение предстоящего похода по литературным инстанциям дед почему-то адресовал мне, словно мы с ним советовались. – Но, поскольку Василий – мой последний ученик, думаю, для него стоит сделать исключение. Как считаешь, тёзка?

Я понятия не имел, что у профессора такие могучие связи в периодической печати, но солидно кивнул: конечно, стоит.

На улице способность изъясняться с помощью основного средства человеческого общения вернулась к Шумскому не сразу. На мой вопрос, как ему лекция, он молча показал большой палец. На уточнение, будет ли и дальше ходить на занятия по языкознанию, ответил недоумённо-возмущённый взглядом: как я могу в этом сомневаться? А на оптимистичное предположение «Представляешь, вот поступишь ты на филфак, придёшь на лекцию, для всех – тёмный лес, а ты уже подкованный!», рассеянно кивнул. Видимо, он подыскивал слова, которые наиболее точно отражали бы его переживания, а изливать чувства пустословием считал недостойным момента. Мы уже поднялись на два квартала и почти подошли к троллейбусной остановке, когда Вася, наконец, мечтательно выдохнул:

– Обалдеть!

Шумский и Зимилис считали: теперь я должен познакомить их с Вероникой. И даже пытались шантажировать: если я откажусь, значит, я стесняюсь признать их друзьями, а коли так, то я – не настоящий друг, и положиться на меня в трудную минуту нельзя. Их расчёт угадывался без рентгена: Вероника познакомит их со своими подругами по университету, и тогда, может быть, им тоже выгорит с сексом (от наших одноклассниц подобной любезности ждать не приходилось: большинство берегло себя для будущих женихов, а те, кого можно было заподозрить в нетерпении, встречались с более взрослыми парнями).

В чём-то они были правы: на их месте и я бы надеялся на подобную дружескую услугу. И, понятное дело, я стеснялся представлять их Веронике. Но и у меня была своя правота.

– Да вы сбрендили, – объяснял я друзьям. – Мы и так от всех прячемся! Она только-только перестала смотреть на меня, как на молокососа. Для неё школа – вчерашний день, даже позавчерашний. А тут: «Познакомься, дорогая, это мои одноклассники», так что ли? Хотите, чтобы она меня бросила?

Этого они не хотели, но насупились. А недели через две они вторглись в кафе, где сидели мы с Вероникой и заняли столик наискосок от нас. Да ещё имели наглость сдвинуть его на полметра в нашу сторону. Им казалось, они ведут непринуждённую светскую беседу, а на деле их голоса отчётливо пробивали общий гомон, чтобы поведать окружающим доморощенные версии, почему Ван Гог отрезал себе ухо. Я старался не смотреть в их сторону, а они в нашу – пялились почти без зазрения. Вечером пришлось устроить им разнос.

– Ладно, больше не будем, – миролюбиво пообещал Шумский. – Сам понимаешь, хотели ознакомиться: «Кто такая? Как выглядит?» Шикарная женщина! Ты счастливчик, ядрён-батон!

– Не упусти её, сынок, – Зимилис с видом старого ловеласа похлопал меня по плечу. – Такой бюст на дороге не валяется!

Я Веронику не упускал, и она меня пока не бросала: последний год школьной жизни прошёл под знаком наших тайных встреч. Два-три раза в неделю сразу после уроков, едва успевая забросить домой портфель и переодеться, я ехал в центр, к университету. Мы встречались в трёхстах метрах от учебного корпуса – где нас не могли увидеть знакомые. А дальше нам идти было некуда. Мы гуляли по центру, сидели в кафешках и снова гуляли. Всё было совсем, как в моих мечтах, но при этом я испытывал совсем не те, чувства, которые ожидал испытать: они были не хуже, а просто другие – не романтические.

Потом наступила зима, и долго гулять стало холодно. Больше никогда у меня не было столь насыщенной культурной программы: мы посетили все выставки, которые тогда проходили, ходили в театр и филармонию и пересмотрели практически весь репертуар видеосалонов – началась их короткая эра. Мои родители ещё помнили времена, когда люди ходили друг к другу в гости, чтобы посмотреть телевизор. Теперь набивались человек по десять в квартиры к счастливым обладателям видеомагнитофонов и смотрели сразу несколько фильмов подряд – китайские боевики с каратистами, американские комедии или фантастику, а иногда, если повезёт, попадалась и эротика. Ранее вся эта кинопродукция была практически недоступна – её не показывали по телевиденью, а в кинотеатры попадали сущие крохи. В середине Перестройки разрешили открытие негосударственных предприятий – кооперативов. Видеосалоны занимали среди них почётное место: они росли как грибы после дождя, и чем их становилось больше, тем менее актуальны становились домашние коллективные просмотры. Тогда казалось: как только видеомагнитофоны окажутся в каждой квартире, ходить в кино станет незачем, и кинотеатры закроются.

Но пока они не закрылись, я предпочитал их всем другим культурным заведениям – в темноте зала можно было целоваться. Вероника тоже любила кино, но, если мы смотрели фильм первый раз, и его действие меня не слишком волновало, она меня отчитывала. «Тебя только это интересует, – выговаривала она строгим шёпотом, – так нельзя, солнышко, стыдно».

Еще одним развлечением были проводы и встречи – почти на каждые выходные Вероника уезжала домой. В пятницу вечером или в субботу утром я провожал её на автовокзал, а в воскресенье вечером – встречал. Иногда моё присутствие имело прагматический смысл – Вероника привозила из дома продукты, и я нёс тяжеленную сумку до её квартиры. Я провожал её до автовокзала, но не до автобуса – Вероника опасалась, что меня может увидеть кто-нибудь из знакомых земляков.

– У нас же городок – сорок тысяч всего, – объяснила она, – сплетни быстро разносятся. Ещё родителям доложат. Потом расспросов не оберёшься: кто ты да что ты…

Уединяться получалось относительно редко – в тех случаях, когда я знал, что родителей железно не вернуться с работы раньше вечера, и когда Вероника соглашалась прогулять первую пару в университете. С последним были проблемы: статус отличницы не располагал к прогулам. Мне было значительно легче – я не видел преступления в том, чтобы прогулять несколько уроков.

В дни наших встреч я ждал её на остановке возле дома. Она выходила из автобуса, и затем мы шли на некотором расстоянии друг от друга: я впереди, она – немного отстав. Такой же парой конспираторов входили в подъезд с интервалом в один-два этажа поднимались ко мне домой. Оказавшись в квартире, она, прислушиваясь к тишине в квартире, как всегда спрашивала:

– Точно не придут?

– Точно.

– А если придут?

– Не придут. Ты о чём беспокоишься? С тобой – твой мужчина.

Но, на всякий случай, я подпирал изнутри дверь своей комнаты двумя стульями.

То, что я теперь – Вероникин мужчина, я узнал от Вероники же. Летом, пока родители были на море, она прожила у меня четыре дня. Потом это время вспоминалось, как недолгий Золотой век и как удивление удивлению. Мы предавались любви несколько раз в день, и иногда, в короткие периоды полного бесстрастия, при рассматривании тела Вероники я испытывал отстраненное удивление: как можно приходить в неистовство из-за рельефных линий – выпуклостей и впадин? Вот тому, давешнему удивлению, я потом и удивлялся.

В первый же вечер, когда мы, обнявшись, лежали на моей тесноватой для двоих кровати, Вероника спросила:

– Значит, ты теперь мой мужчина?

Её вопрос застал меня врасплох: всё лето я упивался сознанием того, что стал мужчиной, и даже не задумался, что я чей-то мужчина.

– Получается так, – произнёс я медленно. – Я – твой мужчина.

Она приподнялась на локте и посмотрела на меня сверху:

– А почему ты об этом не говоришь?

– Кому?! – на секунду я предположил невероятное: Вероника хочет, чтобы я при ней позвонил Шумскому или Зимилису и рассказал о ней. Но потом спохватился: – А-а, ты хочешь, чтобы я крикнул это в окно?

– Вот глупый! Мне – почему ты мне об этом не говоришь?

– Да ты ведь это и так знаешь! – изумился я.

– Вот глупый! Как ты не понимаешь…

Веронике нравилось собственное имя – она любила слышать его извне и, если этого долго не происходило, произносила его сама, называя себя в третьем лице. Ей хотелось, чтобы в наши особые моменты я произносил фразы «Вероника, иди к своему мужчине» или «Вероника, твой мужчина хочет взять тебя». По вечерам нас донимали комары, и один раз после скачек по комнате с мухобойкой я сказал: «Вероника, твой мужчина убил комара!». Она прыснула, но потом обиделась – она легко обижалась.

Спустя какое-то время Веронику стало беспокоить – люблю ли я её. Позже меня много раз удивляло, с какой лёгкостью многие женщины принимают за чувство то, что, строго говоря, не требует чувств – говорение комплиментов и желание близости. С Вероникой было немного не так. Она не удовлетворялась одной формой и пыталась докопаться до нюансов содержания.

– Меня, солнышко, многие хотят, – спокойно объяснила она мне как-то раз. – На каждом шагу. Если бы я думала, что они все меня любят… А ты меня почему любишь?

Ответы «Просто так – потому что это ты», «Люблю, потому что люблю» ей нравились, но вскоре их стало недостаточно.

– Понимаешь, солнышко, – объясняла она, – потом ведь можно сказать: «Разлюбил – потому что разлюбил». Тебе хоть интересно со мной?..

Ей хотелось, чтобы её считали умной – такой небольшой пунктик. Не просто неглупой, сообразительной или начитанной, а именно умной, интеллектуалкой. Для подтверждения подлинной любви мне следовало видеть в ней личность, что в свою очередь означало – обсуждать всё то, что мне казалось умным и интересным. Подразумевалось, что «умное» и «интересное» составляет основной предмет моих мыслей.

– А помнишь ту мысль про Шекспира? – сказал я ей однажды. —Думаешь, я её заранее знал? Ничего подобного! Она пришла мне только во время разговора с тобой – без тебя бы я до неё не додумался. А ты бы потом не додумалась про Кафку. Получается, мы как плюс и минус – вместе даём электричество.

Этот аргумент подействовал на Веронику сильней, чем самый цветистый комплимент и клятвенные заверения.

Я не знал, как признаться, что не собираюсь становиться математиком – что у меня и шансов-то нет. И потому решил действовать постепенно: однажды как бы невзначай сообщил, что с жизненным поприщем определился не окончательно – выбираю между математикой и историей. Реакция ожидаемо оказалась отрицательной: на истфаке девушек почти столько же, сколько и на филфаке – там я живо найду себе новую подружку. Дело, однако, было не только в будущих однокурсницах, от которых могла исходить гипотетическая угроза:

– Понимаешь, солнышко, я всегда думала, что сама буду гуманитарием, а муж – технарём или кем-то вроде. Будет заниматься настоящим мужским делом – чтобы мы дополняли друг друга.

– Хорошо, я ещё подумаю.

Вскоре у нас появилось своё любимое кафе – оно находилось на одной из второстепенных центральных улочек, в полуподвале, и считалось детским – на стенах были нарисованы сказочные персонажи, но детей я там никогда не видел – наверное, они приходили в первой половине дня. Там варили хороший кофе и делали вкусный молочный коктейль, к которому Вероника питала практически детскую страсть; несколько столиков стояло в нишах, что создавало ощущение уединённости.

Говорил в основном я, Вероника слушала, сосредоточенно потягивая через соломинку коктейль или подперев щёку ладошкой. Когда мы покидали кафе, её правая щека была румяней левой.

Мы обсуждали последние журнальные публикации и книжные новинки, которые тогда волновали общественные умы. Но кое-какие темы я черпал из бесед с отцом и дедом, а потом выдавал за свои или почти свои.

– Тут, старик, хитрая штука: есть слова первичные, а есть вторичные, – говорил мне отец, объясняя, почему его подростковая идея о ста словах, которыми можно объяснить все остальные слова, была заранее обречена на провал. – Вторичными словами объяснить первичные слова невозможно. Можно, конечно, дать определение: «Хлеб – основной продукт питания», но, по сути, это лишь имитация объяснения. У голодного человека при слове «хлеб» потекут слюнки, а если сказать «основной продукт питания»?

– Но знаешь, что самое забавное, – объяснял я Веронике, когда мы сидели в кафе, – в истории именно так всё и происходило: сначала было пятьсот или тысяча первичных слов, а затем уже все остальные слова. И сейчас первичные слова часто и объясняют вторичными словами, не понимая, насколько это абсурдно. Вот к примеру определение: «окись водорода, простейшее соединение водорода с кислородом» – это что? Вода. Если, предположим, не знать, что такое вода, разве из этого объяснения что-нибудь поймёшь? Но в том-то и дело, что люди тысячелетиями пользовались водой, не догадываясь из каких химических элементов она состоит.

– А как же тогда объяснить первичные слова? – спросил я.

– А как же тогда объяснить первичные слова? – спросила Вероника.

– Никак, – отец развёл руками. – Никак не объяснишь.

– Никак, – я неторопливо отхлебнул кофе и задумчиво посмотрел на Веронику поверх края чашки. – Никак не объяснишь. Первичные слова возникли не из словесной среды, а из жизни. Только жизнью их и можно объяснить. Чтобы хорошо понять, что такое «хлеб» – нужно как следует проголодаться, чтобы понять, что такое «вода» – сильно возжаждать. В сущности, здесь нет ничего нового. Ещё Декарт говорил, что есть вещи, которые мы делаем более тёмными в попытке их определить. А ещё раньше Аристотель считал, что нельзя определить общеизвестные слова с помощью малоизвестных. А Лейбниц утверждал, что, если бы не было вещей, понятных самих по себе, то мы бы вообще ничего не могли бы понять. Заметь: Декарт и Лейбниц – математики. А математика начинается с аксиом, которые надо просто принять на веру. Так и первичные слова: по сути это – слова-аксиомы.

– Понятно, – сказал я отцу.

– Никогда об этом не задумывалась, – призналась Вероника. – Ты прав, солнышко. Даже стыдно: я – филолог, ты – математик. И ты мне рассказываешь о словах!

– Но самое интересное: если вторичные слова заменять первичными, то речь становится более выразительной. Например, можно сказать «Доказательство – основной метод математики». Но можно сказать и: «Доказательство – хлеб математики». Или: «Доказательство – кровь математики». Смысл тот же, но звучит лучше и убедительней. А всё почему? «Хлеб» и «кровь» – одни из самых ранних слов.

– Ты сам до этого додумался?

– Ну, не совсем, – отвечал я уклончиво, – где-то сам, где-то не сам…

– Солнышко, когда мы уже будем жить вместе? – вздохнула однажды Вероника. – Меня эти умные разговоры иногда так заводят…

– Заводят?

– Ага. Только не вообрази, что я извращенка, я нормальная. А тебе не хотелось бы? Сидим у себя на кухне, пьем красное вино, болтаем, сколько хотим – хоть до утра. А потом заваливаемся на диван и любимся до рассвета – вот это я понимаю. А тут – так хорошо разговорились и надо расставаться.

– Да, – вздохнул и я, – было бы здорово. Хоть бы родители куда-нибудь уехали что ли… Так ты говоришь: заводят?

– Ты иногда мне так нравишься – когда говоришь что-то очень умное… Я бы тебя после таких разговоров – когда ты особенно в ударе – я бы тебя просто: ух!..

– Да, – я снова вздохнул, – я бы тебя тоже: ух!..

Но разговоры о том, как мы станем жить вместе, были и пленительны, и опасны – я слабо представлял, как претворить их в реальность. По крайней мере, в ближайший год.

Не раз к нам присоединялась Абрикосова – Вероникина однокурсница и лучшая подруга. Два года они были соседками по комнате в общежитии, а теперь вдвоём снимали комнату в конце проспекта Мира, где сейчас шло активное строительство новых высотных домов. Абрикосова и нашла эту комнату – ещё не подозревая о моём существовании, и, следовательно, не зная о том, что для нас с Вероникой жить в одном районе намного удобнее, чем в разных. В этом совпадении виделся ещё один судьбоносный знак.

Многих Вероникиных однокурсниц я неплохо себе представлял, хотя и ни разу не видел: она упоминала их, когда рассказывала о своих университетских делах. Светка Кравчинская воображала себя пупом Земли, первой красавицей и все такое прочее, её мы не любили, Ольга Курносова была со странностями, но, в сущности, неплохая девчонка, Ленка Урсуляк старалась угодить и нашим, и вашим, от неё всякого можно было ожидать. Упоминание об Абрикосовой обычно шло, как «мы с Абрикосовой» или «мы с Жанкой». Однажды Вероника сказала, что Абрикосова хочет со мной познакомиться.

– Зачем? – я удивился.

– Как это зачем? Не могу же я скрывать тебя от всех!

– Так это она хочет познакомиться, или ты не можешь скрывать?

– Что тут непонятного? Я рассказала Жанке о тебе, и она захотела познакомиться.

От Абрикосовой веяло спокойствием и серьёзностью. Она была ростом с Веронику, но с более плотной фигурой, отчего казалась старше. У неё и причёска была как у тётеньки – стрижка с высокой копной вверху. С неторопливой основательностью она пыталась выяснить моё мнение по самым разным вопросам – от того, что я думаю о какой-нибудь горячей литературной новинке до моего видения политической ситуации в стране. Получив ответ, она слегка кивала, словно ставила галочку в своём внутреннем вопроснике. И тут же задавала новый вопрос. А когда с чем-то не соглашалась, не возражала, а с сомнением слегка качала головой.

Я рассказал девчонкам про семиотику и про то, что деятельность каждого политического деятеля можно записать с помощью знаков: Сталина – «индустриализация», «репрессии», «Победа», Хрущёва – «оттепель», «кукуруза», «целина», Брежнева – «БАМ», «война в Афганистане», «застой», Горбачёва – «Перестройка», «сухой закон», «новое мышление».

– Никогда ни о чём подобном не слыхала, – сказала Абрикосова.

– А я тебя что говорила? – Вероника пребывала в спокойном торжестве. – Породистый щеночек. И пылкий любовник. Советую присмотреться: вдруг он меня бросит. Солнышко, как тебе Жанка? Правда, красивая? И не такая вредная, как я: у неё характер, знаешь, какой? Золото! Только ещё девственница – сначала придётся помучиться…

Абрикосова засмущалась и сочла за лучшее перевести разговор на общественные темы:

– Так ты думаешь, Горбачёва скоро свергнут? – поинтересовалась она. – И снова начнут закручивать гайки?

– Похоже, всё идёт к тому, – я глубокомысленно вздохнул. – А какие ещё могут быть варианты?

Жанка согласилась: вроде бы никаких.

У репутации неординарного мыслителя имелась своя ахиллесова пята – её требовалось регулярно подтверждать. Добывать умные мысли из собственной головы в необходимых количествах не получалось. По наивности я предположил, что их без особых усилий можно наковырять в философии, и даже прочёл диалог Платона о красоте (эта тема казалась мне наиболее актуальной и привлекательной), но только больше запутался. Софист Гипий утверждал, что самое прекрасное в мире – это золото, а Сократ ловко ставил его в тупик вопросом: какая из девушек красивее – настоящая или сделанная из золота? Гипий вынужден был признать, что всё же настоящая. Так они ни к чему и не пришли: Сократа интересовала сама идея прекрасного – объединяющая красивый горшок, красивого коня и красивую девушку, и в завершение он констатировал, что красота – это трудно. С последним утверждением я с оговорками соглашался, но не знал, как применить в разговоре с Вероникой и Абрикосовой.

Отчасти меня выручали их разговоры о собственных делах: в них я мог выступать простым слушателем. Они часто обсуждали причуды своей квартирной хозяйки – одинокой женщины за сорок. У жизни на квартире имелись свои преимущества: например, в общежитии после одиннадцати вечера из соображений экономии отключали электричество, и комнату надо было делить на четырёх человек. Зато теперь хозяйка бдительно следила за порядком не только в их комнате, но даже на выделенной под их продукты полке в холодильнике, и требовала мыть посуду посреди обеда: поели суп – помойте тарелки и ложки и только тогда можете переходить ко второму, съели второе – помойте тарелки и вилки и только тогда можете переходить к чаю или кофе. На вопрос – почему нельзя помыть всё сразу после еды? – отвечала: «Тараканы заведутся». О том, чтобы пригласить кого-то в гости (что свободно допускалось в общежитии до девяти вечера) не было и речи.

Постепенно я научился быть экономным: рассуждения профессора Трубадурцева о языке – из тех, что не входят в обычный учебный курс – я растянул на несколько свиданий.

– Скажи мне, Василий, – спросил на одной из лекций дед, – отчего власть предержащие то привечают поэтов, то преследуют?

Ответ у Шумского был наготове:

– Поэты говорят правду.

– Ты так думаешь?

– Они выражают, – пояснил Вася, – то, что другие только чувствуют, но сказать не могут.

– Хм, – профессор привычно прошёлся по кабинету и процитировал строфу из Тютчева:

Ты скажешь: «Ветреная Геба,

Кормя Зевесова орла,

Громокипящий кубок неба,

Смеясь на землю пролила».

– В чём тут правда? Нежели все современники Фёдора Ивановича, глядя на майскую грозу, именно так и думали, но сказать не могли?

Шумский вынужден был признать:

– Вряд ли.

– Что ж, тогда давайте разбираться. Вы слыхали выражение «Винтовка рождает власть»? Хорошо. А такое: «Деньги правят миром»? Тоже слыхали? Очень хорошо! Так знайте: это чушь. Руки принимают за голову – вот, где путаница. Человек с винтовкой, товарищи дорогие, если он сам от себя вышел на большую дорогу, всего лишь разбойник, да. Он – такая же власть, как уличное изнасилование – законный брак. А если не сам от себя? Тогда он подчиняется своему командиру. А тот – своему, и так до самого верха. А самый главный командир и пистолета с собой, как правило, не носит. И тем не менее ему подчиняются все люди с винтовками и пушками, и ракетами. Почему, как вы думаете?

Мы с Васей лишь пожали плечами: потому что в обществе так принято – так когда-то договорились.

– Потому, что оружие и деньги – лишь инструменты власти, но не сама власть, – веско сообщил профессор. – Власть – это приказ, распоряжение, закон. Власть – это Слово. Сильные мира сего друг друга по физиономиям не лупят: они соперничают лишь в том, за чьим словом больше силы. Сказал и – всё пришло в движенье, дело завертелось. Потому так за власть и цепляются, да! Если упал с властных высот, ты уже, кроме своих домочадцев, почитай мало кому интересен: бывшие коллеги считают тебя онемевшим – твоё слово больше ничего не значит. Именно так, молодые люди! А почему слову правителя подчиняются? Потому что ему так или иначе доверяют – может быть, не все, но большинство. И какого правителя мы считаем самым плохим? Того, у кого слова расходятся с делом: говорит одно, а на деле получается другое. Тогда всё разрушается: ложь в обороте властных слов – как фальшивые ассигнации в обороте денег. Без доверия не может существовать ни власть, ни финансовая система. А отсюда, молодые люди, у меня к вам вопрос: вы замечали, как язык по своей природе схож с деньгами?

– С деньгами? – удивился Вася.

– Разве схож? – усомнился я.

– Не выдумывай, солнышко, – Вероника игриво шлёпнула меня по руке. – С чего вдруг язык похож на деньги?

– Ну, как же не схож? – довольный нашим недоумением дед снова степенно прошёл по кабинету. – Очень схож!

– Судите сами, – я небрежно пожал плечами. – Язык – основное средство общения, деньги – основное средство взаиморасчётов. У денег – накопительная функция, у языка тоже – язык накапливает информацию и передаёт её от поколения к поколенью. Деньги можно потратить на что-то бесполезное, промотать, а можно, скажем, построить завод, производить товары и получать прибыль. И слова можно потратить на пустую болтовню, а можно составить текст, который воодушевит миллионы людей. Деньги бывают фальшивыми – слова бывают лживыми. Деньги – условны, так как в каждой стране они свои и могут меняться. И звучание слов – условно: одинаковые предметы в разных языках обозначаются разными наборами звуков. Деньги подвержены инфляции – так и слова тоже! Помните, у Маяковского: «Слова у нас, до важного самого, в привычку входят, ветшают, как платья»? Это оно и есть. Деньги по сути – язык экономики.

– Убедил, солнышко, – Вероника задумчиво кивнула. – Жанка, мы с тобой, оказывается, бухгалтеры, ты знала?..

– А знаете, – спросил я в другой раз, – почему по зарубежной литературе вы проходите английских писателей, французских, немецких, итальянских, испанских и почти не проходите, скажем, венгерских, чешских, румынских, польских, норвежских?

– Потому что литература в этих странах сформировалась позже? – предположила Абрикосова.

– Не в этом дело, – я покачал глубокомысленной головой. – Литература началась с героических эпосов – с воспевания героев и подвигов. Поэтому отдельные литературные гении могут встретиться в любом народе, но великие литературы возникают только у великих держав – достигших внушительных военных побед.

– Ты думаешь, дело в этом? – задумалась Вероника.

– Ещё бы! Не зря Шекспир появился во времена, когда Британия завоевала Ирландию и начала путь к империи, над которой не заходит солнце. Недаром наша великая литература возникла после победы над Наполеоном – фактически над войсками всей Европы. Неслучайно в США до Второй мировой войны американскую литературу преподавали в рамках английской, а после того, как Штаты вырвали пальму мирового первенства у Великобритании, она выделилась в самостоятельный предмет.

– Вот тебе и ответ, дорогой Василий, – заключил профессор. – Поэтов привечают и преследуют потому, что язык – сам по себе оружие и драгоценность. Словом можно уязвить, словом можно обогатить. Слово настоящего поэта действенно, а, стало быть, властно. И власть предержащие хорошо это понимают, да.

Шумский уже был поэтом, но после такого объяснения захотел быть ещё сильнее.

– Солнышко, признавайся: ты не сам до всего этого додумался! – Вероника недоверчиво склонила голову набок. – Или где-то вычитал, или я ничего не понимаю в этой жизни! А-а, поняла: тебе Илья Сергеевич всё это объяснил?..

Опасная истина, что во лбу у меня совсем не семь пядей, наиболее явно стала проступать после того, как Вероника и Абрикосова взялись натаскивать меня писать сочинения по литературе и подтянуть грамматику – для выпускного и вступительного экзаменов. Отказаться от их репетиторской опеки я не мог: она была необходима для конспирации на случай провала. Веронику беспокоило, что нас ненароком может увидеть в городе кто-нибудь из университетских преподавателей – тот, кто знает и её, и меня – и сообщить об увиденном моему отцу. Вот тогда-то можно будет сделать приличное и безопасное объяснение наших встреч. Для полной убедительности в версию прикрытия привлекли и Абрикосову: заподозрить, что у меня роман сразу с двумя студентками невозможно.

Первое же принесённое школьное сочинение Веронику разочаровало: оно было сверхобычным.

– Солнышко, ну, что за ужасный штамп: «В своём произведении автор хотел сказать»? – огорчилась она, листая мою школьную тетрадь. – Ты должен высказывать свою точку зрения, а не объяснять, что хотел автор. А где тут твоя точка зрения? Ни одной свежей мысли! Когда слушаешь тебя – просто светлая голова. А тут – словно другой человек писал. Если хочешь написать хорошее сочинение, нужно подходить с душой, а не как к рутине!

Я чувствовал себя одновременно и виноватым, и униженным.

– А, может, так и лучше, – возразила Веронике Абрикосова, и за это я готов был Жанку расцеловать. – А то ты не знаешь наших тёток с кафедры современной литературы! Одна оригинальность оценит, а другой – подавай, как в учебнике. Неизвестно, кто станет его сочинения проверять…

Наша с Вероникой разница в возрасте казалась мне темой, задвинутой на задний план. Спорадическое репетиторство, в котором мне принадлежала роль младшего, снова вывело её на авансцену.

– Ты посмотри на себя, солнышко, – сказала Вероника после проверки моего очередного сочинения. – Тоненький, розовощекий, мальчик-колокольчик! Какой из тебя муж, отец семейства? А ребёночка хочу!

– Ты хочешь… ребёночка? – поразился я. – Вот прямо сильно-сильно?

– А ты как думал? Только об этом и мечтаю: выносить ребёнка, родить, покормить его грудью и – можно хоть умирать: большего счастья нет.

– Надеюсь, ты не собралась умирать?

– Солнышко, ты же понимаешь, о чём я!

– Понимаю. Будет тебе ребёнок. Лет… через пять.

– Через сколько?! Это же ещё ждать и ждать!

– Или через четыре. С половиной.

Постепенно мы научились ссориться. Иногда на Веронику находило раздражение, которое внешне казалось беспричинным. Вероятно, она начала уставать от «умного» и «интересного» или, верней, ей всё более хотелось основного – совместного быта и открытого статуса.

– Ну что – куда пойдём? – спрашивал я в начале очередной встречи в городе.

– Ты – мужчина, ты и должен решать, куда мы пойдём, – срывалась она.

– Тогда в кафе?

– Опять в кафе?

– А куда?

– Решай сам.

– Решаю: в кафе.

– Хорошо, только в какое-нибудь другое.

– В другое, так в другое.

Потом раздражение проходило, и на неё накатывало раскаяние.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю