412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Очеретный » Семь незнакомых слов » Текст книги (страница 13)
Семь незнакомых слов
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 00:50

Текст книги "Семь незнакомых слов"


Автор книги: Владимир Очеретный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц)

Однажды между ними состоялось что-то вроде научной дискуссии. Выигрывая очередную партию, Павел Михайлович внезапно спросил Трубадурцева: «Так ты и академика Лысенко считаешь научным самозванцем?» – «Нет, – дед удивился и испугался – Академик Лысенко – биолог, а я – лингвист. В биологию никогда не лез». – «Это тебе только кажется, – возразил начлаг, – из-за недостатка политического чутья и широты мышления. Ты же мне сам рассказывал: академик Марр объяснял сходство языков их взаимовлиянием, а не родственностью, так? Академик Лысенко утверждает то же самое: свойства растений зависят от окружающей среды и взаимовлияния, а не наследственных качеств. Академик Марр считал сравнительно-историческое языкознание буржуазным пережитком – академик Лысенко считает буржуазным пережитком наследственные законы Менделя. Ты против академика Марра – получается, ты и против академика Лысенко»! Дед снова повторил, что он – не биолог, и потому не может утверждать наверняка, но может предположить, что в биологии точка зрения академика Лысенко не является единственной – вероятно, есть и другие. «Были, – поправил его оппонент, – были другие. Теперь с ними разобрались. Про академика Вавилова слыхал? Академика Лысенко критиковал. Знаешь, что с ним стало? Это ты тут, как на курорте отдыхаешь, а его к высшей мере приговорили, понял?» Тут дед испугался по-настоящему: разговор мог быть просто разговором, но также бывший следователь мог счесть, что в своё время обошёлся с Трубадурцевым слишком мягко, и теперь хочет исправить неуместный гуманизм. Он несмело возразил: хотя утверждения академиков Марра и Лысенко, по точному замечанию Павла Михайловича, практически тождественны между собой, они всё же относятся к разным сферам знания – растения создала природа, а язык создан человеком. «А человека кто создал? – усмехнулся начлаг. – Не природа что ли?.. Эх ты, Галилей недоделанный! Мат тебе. Иди тренируйся».

Осенью сорок третьего, когда срок Трубадурцева подошёл к концу, Павел Михайлович вызвал его к себе и сказал, как о деле решённом: «Сиди ещё – живым останешься». Трубаурцев больше всего боялся такого поворота и возразил: он хочет на фронт – сражаться с фашистами, а, если получится, – сначала повидать мать. «Вижу, ты и в лагере не поумнел, – с некоторым сожалением констатировал его собеседник. – Ты ноги до сих пор передвигаешь только потому, что пока моим умом живёшь: не посади я тебя в тридцать восьмом, ты бы уже сгинул где-нибудь под Смоленском или Ржевом. Не устрой я тебя в лазарет, ты бы давно уже околел на лесоповале». Дед тут же согласился: так оно и есть, он очень хорошо понимает, что гражданин начальник – его благодетель и дважды спаситель. И именно на это весь его расчёт: раз ему уже однажды посчастливилось встретить такого хорошего человека, как Павел Михайлович, то, глядишь, и дальше ему будет сопутствовать удача. Следующие несколько секунд решали дальнейшую судьбу Трубадурцева. Оба прекрасно знали: для автоматического продления срока начальнику лагеря совсем не требуется согласие заключённого. «Ладно, будь по-твоему, – после раздумья решил ангел-хранитель в погонах. – Если не убьют, напиши мне после войны. Посмотрим, что с тобой станется. Бери на удачу», – и он выдал Трубадурцеву на прощание пять папирос и кусок хлеба.

Как и договорились, дед написал Павлу Михайловичу, но из осторожности сделал это не сразу после Победы, а только через пять лет – после сталинского развенчания марровцев и «Нового учения о языке». Вкратце сообщил, что жив-здоров, воевал, получил ранения и теперь преподаёт в университете нашего города. Письмо было направлено по месту бывшей отсидки, а ответ спустя несколько месяцев пришёл с адреса московского правоохранительного учреждения. Он состоял всего из одного слова: «Молодец». Больше они друг другом не интересовались.

– Да-а! – выдохнул я. – Потрясающее совпадение! Ну, то есть – что вы снова пересеклись…

И, чувствуя, что можно расспрашивать дальше, осторожно произнёс: а как там было вообще – в лагере?

Дед ответил не сразу. Он задумчиво скривил рот и левой рукой, где у него не хватало мизинца и безымянного, стал растирать лоб – словно так ему было проще извлекать воспоминания.

Об этом мне никто всей правды не расскажет, произнёс он, наконец. Помнишь, мы говорили о совести? В лагере ей не место – там даже слова такого нет. А почему нет? Потому что ни один заключённый не заинтересован в сохранении общества, в котором находится. Можешь кому-то помочь – помогаешь. Не можешь – а так бывает почти всегда – выкидываешь из головы. Поэтому почти все друг другу – чужие. Чужой – это кто? Тот, на кого не распространяется действие твоей совести. Лучше всех это понимают профессиональные сидельцы – воры. Они друг друга так и называют – «свои». Даже блатной жаргон у них зовётся «свой язык». Для них тюрьма – дом родной, они заранее знают, что в неё попадут. И заранее для себя определили: вор – человек, остальные – питательная среда. А обычные люди сидеть за колючей проволокой не готовятся: у них в лагере территория совести – в размер собственной тени. Пожалеть получается только себя и в лучшем случае ещё трёх-четырёх – земляков или подобных тебе по профессии. Что ж удивляться, когда такое хочется забыть. Кому посчастливилось вырваться, те даже между собой о лагере упоминают лишь по касательной – когда вспоминают товарища по несчастью. Об остальном помалкивают, ибо им по умолчанию про себя и друг друга всё ясно.

– Свобода для зэка – рай, а в раю, дорогой историк, про ад не говорят.

– Некоторые всё же говорят, – осторожно возразил я. – В журналах много печатают воспоминаний…

– Так и они вспоминают только то, о чём хотят, – скептически отозвался дед. – А о чём не хотят – о том не пишут. В лагерь все попали по-разному. И сидели по-разному. Кому-то больше повезло, кому-то меньше. Кто-то вёл себя так, а другой вот так. Я же говорю: всей правды тебе никто не скажет. А правда в том, что выжить в лагере хочется намного сильнее, чем остаться человеком. О нечеловеческих условиях – да, пишут. Голод, холод, запредельные нормы, подлые урки, злые вохровцы – вокруг этого и ходят. А о том, что в нечеловеческих условиях мало кто, включая их самих, человеком остаётся – редко кто распространяется. Исподволь хотят показать: я-то достойно отсидел!.. Вот тебе хорошее задание, лингвистический анализ: бери любые воспоминания и посчитай, сколько раз встречается слова «хлеб», «еда», «баланда», «голод», а сколько раз «сочувствие»? Из этого и исходи. Если встретишь «я как всегда смалодушничал», «я утратил жалость», «я стал затравленным существом» – можешь автору доверять. Остальных дели надвое. Только найдёшь ли? Кто в лагере совесть сохранил, тот, считай, святой. Говорят, и такие были, да мне не попадались. Я сам себе иногда удивлялся – сколько во мне тоски, страха и злобы. От прежнего меня и не осталось почти ничего! И если подохну – дома жалеть будут не меня, а того весёлого и отзывчивого парня, которого нет давно. Я же в человека снова превратился только на войне – когда почувствовал, как много рядом своих. Пусть ко мне лично они не испытывают особо тёплых чувств, но они знают, что я – свой, в бою буду прикрывать и помогать. И я про них знаю, что они – свои, будут в бою прикрывать и помогать. А в лагере, дорогой историк, не так: там ты и сам не человек и других оцениваешь: «опасен – не опасен», «полезен – не полезен». Так животные друг на друга смотрят, а не люди. Но если ты сам человечность в себе сохранить не сумел, то как можешь другого обвинять в бесчеловечности? Он ведь тоже может сказать: «Меня таким сделали, мне приказали» и кивнёт на третьих, а те на четвёртых. И так по кругу – конца не найдёшь.

Я издал тяжёлый сочувственный вздох: мне хотелось, чтобы этот разговор, которого я так ждал, уже закончился.

Трубка потухла. Профессор снова чиркнул спичкой и стал громко втягивать воздух.

– И опять же: кто пишет? – продолжал он, пуская длинную струю дыма. – Те, кто выжил, кому повезло – счастливчики пишут. А ещё кто? Интеллигенция – те, кто умеет слова гладко складывать. А у погибших и бессловесных – свои истории. Только их никто не узнает. А без них, откуда взяться всей правде? Мне вот тоже предлагали: «Напишите, Ярослав Николаевич, сейчас это всех интересует!» А что я напишу? Сказал: могу создать для ваших читателей мемуар: «Как я боролся с замёрзшим дерьмом». «Это как?» – спрашивают. «Вот так, – отвечаю. – Сортиры, где по-вашему? На улице. А когда морозы под минус тридцать-сорок-пятьдесят, тогда фекалии по законам физики замерзают, как только достигают застывшей поверхности, а иногда и на лету – вот и получается, что куча ложится на кучу, и растёт говённая пирамида. Да! Когда она над дырой в полу возвышается чуть ли не на метр, испражняться становится совсем неудобно – как на неё присядешь? Тогда и посылают людей ломом «пирамиды» колоть и двуручной пилой пилить – «Отправить в Египет» называлось. Только они и колются дерьмово – мелкими кусочками. Дерьмо, чтоб вы знали, даже когда замерзает, остаётся мягкой субстанцией – от ударов лома в нём только вмятины остаются. Пока сколешь сантиметров десять – упаришься. И пила то и дело заедает. А то, что скололи-спилили, на носилки собираете и несёте в говённую яму – её по весне засыпают, а по осени новую копают. А охранник с винтовкой то и дело заглядывает и покрикивает: «Пошевеливайтесь, «мумии», пошевеливайтесь!» Думаешь порой: эх, врезать бы тебе совкой лопатой по уверенной физиономии – из всех доходяжных сил!.. А страх сильнее. Врезать-то врежешь, да только тебя тут же и расстреляют и в той самой говённой яме и закопают – в назидание остальным. Позорной смерти никому не хочется – вот и стараешься «пошевеливаться». И возьмите во внимание: всё это копание в дерьме происходит, когда ног от мороза не чувствуешь, и пальцы стынут. И таких «хеопсов» в одном сортире – пятнадцать-двадцать». Они подумали и говорят: «Нет, это, пожалуй, слишком» – «Слишком, не слишком, говорю, а только тут, товарищи дорогие, вся лагерная квинтэссенция. Остальное – лирика и сопутствующие детали». Так-то, дорогой историк.

Впервые я не знал, что сказать. Мне было пронзительно жаль деда – за то, сколько ему пришлось пережить, и я очень досадовал, что не знаю, как облечь своё сочувствие и любовь к нему в слова. К счастью, профессор и сам счёл разговор законченным. Ещё раз окинув тюремную башню недобрым взглядом, он предложил мне:

– Идём отсюда, плохое место.

12. Москва, Москва...

Мысленные погружения в исчезнувшую Москву таинственным образом распаляли желание примерить этот город на себя. Волнительное отличие второй поездки от первой заключалось в том, что мне исполнилось шестнадцать – я был уже не ребёнок и не подросток, а юноша, «молодой человек». И мог совершать самостоятельные прогулки – причём, не днём или утром, а по вечерам, когда дед в ресторане гостиницы «Минск» встречался с московскими друзьями («сухой» закон незаметно сошёл на нет: в ресторане подавали и водку, и коньяк). Число и состав друзей каждый раз менялся: два одноклассника, однополчанин, трое коллег. Неизменным оставалось моё короткое участие в их застольях: выслушав от друзей профессора комплименты, какой я уже взрослый и как похож на деда (первое утверждение соответствовало истине, второе было лестным преувеличением), я наскоро съедал свой ужин и уходил бродить в районе Пушкинской площади.

Там, в сквере, между памятником Пушкину и кинотеатром «Россия», происходило странное и доселе невиданное: люди съезжались со всей Москвы, чтобы, разбившись на небольшие группы, поспорить о политике – о том возможен ли свободный рынок при социалистическом строе и центральном планировании, о том, как следует изменить взаимоотношения между союзными республиками, и в завершении обменяться обвинениями в непонимании сути Перестройки. Мне как будущему историку, было важно изучить эту яркую примету времени, чтобы потом отразить её в исторических трудах.

Схожее явление наблюдалось и в нашем городе. КГБ перестал преследовать за национализм, и во всех союзных республиках практически одновременно возникли организации с названием «Народный фронт». Мы не стали исключением: собрание нашего «Народного фронта» проходили на окраине парка, прилегающего к площади Победы, в самом центре города. Но там дискуссии носили местный национальный характер, во многом они сводились к подсчёту и расчёсыванию исторических обид, – русскоязычный представитель не титульной нации, заглянувший сюда из любопытства, ещё на подходе начинал чувствовать себя в недружественной среде.

В Москве опасаться не приходилось. Я переходил от группы к группе, где обычно два человека выступали в качестве основных оппонентов, а остальные просто слушали и задавали дополнительные вопросы. В пылу дискуссий иногда мелькали пугающие утверждения, что «и у Ленина были ошибки», и, что в Советском Союзе уже есть миллионеры – пока они не афишируют свои капиталы и остаются в тени, но именно им придётся решать будущее страны. Всё вместе вызывало чувство тревоги за судьбу самого справедливого (при всех недостатках) общества, в котором мы жили, к тому же темы споров часто повторялись. Поварившись в политическом котле с полчаса, я отправлялся гулять по Бульварному кольцу – по Тверскому к Арбату или по Страстному к Петровским воротам и далее.

После дневной жары аллеи бульваров тесно заполнялись людьми – словно кто-то устроил внеплановый выходной и объявил народные гуляния. Бегали дети, неторопливо прогуливались пенсионеры, на скамейках играли в шахматы и (что действовало на моё воображение сильнее прочего) то и дело попадались влюблённые пары.

Между гуляющими людьми и мной определённо пролегала невидимая граница, – она отделяла погружённых в праздник жизни от приезжих наблюдателей. Чтобы не чувствовать себя совсем уж посторонним, я примерял на себя роль разведчика, собирающего ценные сведения, которые непременно пригодятся в будущем. Мне грел душу неоспоримый факт, что я уже легко отличаю Суворовский бульвар от Гоголевского, а их оба от, скажем, Покровского. Однако исследовать переулки я пока остерегался, чтобы не заплутать, и, должно быть, из чувства компенсации представлял времена, когда все эти старинные и не очень дома станут для меня привычной и приятной повседневностью, названия окрестных улиц и переулков – воспоминаниями о многих прогулках, и сам я буду чувствовать себя здесь, как рыба в воде. В том, что такие времена непременно настанут, я не сомневался.

Домой я вернулся с отчётливым ощущением, что нельзя всю жизнь просидеть на одном месте – иначе всё зря и насмарку. Это естественное и законное, как мне казалось, чувство непредвиденно вызвало в семье небольшой скандал. За ужином, рассказывая родителям о московских впечатлениях, я поделился дерзким планом: после школы поступать не в наш местный университет, а в Московский. В крайнем случае – в Московский педагогический институт.

Возникла деликатная пауза. Родители вместо того, чтобы воздать хвалу моим здоровым амбициям, стали разглядывать меня так, словно впервые увидели.

– Что не так? – я отложил вилку.

Сдержанно кашлянув, мама спросила, зачем мне это надо – жить в общежитии, питаться неизвестно чем, когда здесь у меня прекрасная комната и домашняя еда?

– Ты хочешь заработать гастрит?

Я надеялся на поддержку отца – как-никак он сам учился в Москве. Но отец предпочёл напомнить, что в московские вузы конкурс намного выше, чем в наш университет – ведь туда съезжаются лучшие выпускники со всего Союза, да ещё сами москвичи составляют сильную конкуренцию. Так что я могу запросто недобрать баллов и потерять год – таких случаев полным-полно.

Всё выглядело так, будто меня обозвали неприспособленным к жизни тупицей.

И кто?

– К вашему сведению в школе я учусь, а не балду гоняю, – сообщил я с едким сарказмом. – Оценки по некоторым предметам, конечно, могли бы быть и повыше, но у меня впереди ещё год – так что всё в моих руках. А даже если с первого раза не поступлю – ничего страшного. Что значит «потеряю год»? «Ой, где это я был с семнадцати до восемнадцати лет?» – так что ли?

Года теряются, когда они похожи один на другой, запальчиво поведал я родителям. Когда каждый день одно и то же, каждую неделю, каждый месяц. Вот тогда-то люди уже не помнят, что в каком году произошло – в их памяти всё слилось и спрессовалось. А чтобы такого не происходило, надо каждый год делать непохожим на предыдущие.

– Это как? – не без ехидства поинтересовалась мать.

– Ну, как, – я пожал плечами. – В идеале – поехать, например, во Владивосток, поступить в мореходное училище, проучиться год, потом переехать, скажем, в Новосибирск и поступить на физмат. Через год – в Ленинград на ещё какую-нибудь специальность. А потом уже в Москву. И тогда у меня будут друзья во многих городах, и разные периоды жизни – непохожие друг на друга.

Родители казались озадаченными.

– Поздравляю, Илья, – произнесла, наконец, мама, – мы вырастили оболтуса. Ещё никуда не поступил, а уже мечтает быть вечным студентом.

– А, может, всё же не оболтуса? – задумчиво предположил отец. – Может, просто романтика?

– Это ещё хуже.

– Я же сказал: «В идеале», – обиделся я. – Понятно же, никто так делать не собирается! Я просто – чтобы вы поняли. Хотя, если на то пошло, тратить жизнь всего на одну профессию – тоже ничего хорошего. Вот пришёл человек на завод или в институт – проработал там сорок лет. Ему, конечно, почёт и уважение, награды и ценные подарки, торжественные проводы на пенсию, но что он в своей жизни видел, кроме этого завода или института?

– У меня просто слов нет, – возмущённо пожаловалась мама. – Илья, скажи ты ему – ты же умный! Призови к дисциплине, дай по шее – ты же отец!

Подумав, отец и вправду ударил по больному: а что если в Москве я женюсь? Тогда домой я уже вряд ли вернусь – останусь в Москве или перееду в другой город. И как часто мы сможем видеться? А они с мамой не молодеют. Кто придёт им на помощь, когда они состарятся?

– Да не собираюсь я там жениться! – возмутился я. – А даже если и женюсь, жена, как известно, должна переезжать в дом мужа, а не наоборот!

Матери отцовский довод тоже не понравился: ей всего тридцать девять, и она пока не собирается записываться в старухи. И вообще речь идёт не о том, что будет через тридцать лет, а о самых ближайших планах.

– О ближайших планах малыш нас проинформировал: он намерен серьёзно взяться за учёбу, – невозмутимо ответил отец. – Мы можем это только приветствовать.

– Имей в виду: мы не дадим тебе денег на билет! – мама всё же нашла неотразимый довод. – Пойдёшь в свою Москву пешком!

– И пойду! – пообещал я.

И для начала – желая продемонстрировать серьёзность намерений – ушёл в свою комнату, тщательно закрыл дверь и сел за письменный стол, который в тот момент представлялся стартовой площадкой для прыжка в будущее.

Однако было ясно, что разговор непременно продолжится: мой – пока только гипотетический – отъезд обеспокоил родителей не на шутку. Когда дверь приоткрылась, и показалась голова отца, я опёрся на локти и слегка наклонился вперёд, показывая, что напряжённо думаю.

– Не кипятись, – с порога предупредил отец. – Дело серьёзное, надо обсудить.

– А что тут обсуждать?

– Как что? К примеру: на что, по-твоему, похожи города?

– Города? – я недоумённо пожал плечами. – На города и похожи – не на деревни же!

– Не угадал! Города, старик, похожи на планеты: чем крупнее город – тем сильнее его притяжение…

Он прошёл по комнате, сел на мою кровать и развил свою астрономическую мысль: вот я съездил в Москву и почувствовал её притяжение. Ничего удивительного – так и должно было случиться. Но и наш город не такой уж маленький – больше полумиллиона жителей. В нём есть всё, что нужно для успешной работы и счастливой жизни. Поэтому из него уезжают не так уж и часто – у нас хорошо. А ещё я должен учесть: большие города не только притягивают, но и отталкивают – приезжему в них непросто. В родном городе никогда не почувствуешь себя чужим – здесь родственники, друзья, одноклассники, соседи, все те, кому ты дорог. А в Москве, не исключено, я не раз испытаю чувство одиночества и никому ненужности.

– Так я же вернусь, – сообщил я с досадой. – Проучусь там пять лет и вернусь. Ты же тоже так сделал! Даже больше – восемь лет отсутствовал! А с армией – все одиннадцать!

– Мне повезло, – просто сказал отец. – Хорошо, что в нашем университете как раз открылась вакансия, а ведь могли направить в Самару или Читу.

Дело, однако, было не только в везении: отец всегда знал, чего хочет. Мои же рассуждения об учёбе в нескольких вузах и смене профессий выдают неопределённость устремлений и подспудное желание прожить несколько жизней. А поскольку жизнь всего одна, то и жить её нужно, как одну, а не так, будто несколько в запасе.

– Помнишь, мы говорили о противостоянии Времени?

– Не помню. Ты, наверное, не говорил.

– Как не говорил? – отец удивленно откинул голову назад. – Ну, как же! Ты, наверное, просто забыл… Вот же карта – помнишь, как мы путешествовали?

– Это помню.

– Так это одно и то же. Верней, не одно и то же, а… Точно не говорил?

Я покачал головой.

– Странно. Наверное, я решил тебе позже сказать и забыл. А потом мне казалось, что уже сказал. Короче: я же тогда карту купил не просто так – у меня одна мысль появилась, и под её, так сказать, влиянием…

– А я думал, мы просто играем, – сказал я, – чтобы я развивался и просто потому, что интересно.

– Всё верно, для этого мы и играли, – согласился отец. – Но сам я не догадался бы придумать такую игру, если бы не эта мысль.

– Какая мысль?

– Верней, не мысль, а такой жизненный закон, – и отец произнёс свою формулу о поглощении Пространства, противостоянии Времени и жажде Вечности.

В качестве пояснения он добавил, что буквального деления на периоды – когда сегодня закончился один, а завтра начался другой – конечно же, нет. Бывает и пожилые люди с удовольствием путешествует, а молодые задумываются о смысле жизни. Речь идёт об основном содержании того или иного жизненного этапа. Меня пока тянет поглощать Пространство, и Время – всё ещё мой союзник. Но уже очень скоро оно превратится в противника: я начну ощущать его нехватку, жалеть о том, как мало успеваю, и как быстро летят года. Это и будет противостояние Времени.

Так я узнал, что наши давние умозрительные путешествия, помимо познавательной и игровой составляющих, имели и философскую подоплёку. Но не спешил с этой подоплёкой тут же соглашаться.

– Хорошо бы, – сказал я, – ещё понять, что такое время. Некоторые считают, что времени как такового нет. Просто для удобства придумали единицы измерение времени, вот нам и кажется, что время есть. А на самом-то деле, что оно такое, и есть ли вообще, ещё большой вопрос!

– Но ведь слово такое есть – «время»?

– Есть. И?

Слово отличается от набора звуков тем, что у него обязательно есть значение, пояснил отец. Если есть слово «время», то и само время, несомненно, существует – слова не появляются просто так.

– Ну да! – не поверил я. – Тогда и гномы с русалками существуют – так что ли? И баба Яга? И дед Мороз? Ведь слова-то такие есть!

– А ты подумай: когда их придумали? В детскую пору человечества! Когда люди верили, что все эти существа – реальны. И жили с учётом их существования – старались задобрить и так далее. А теперь это – слова-игрушки для обозначения сказочных персонажей.

– Слова-игрушки? – задумался я. – Так, может, «время» —слово-измерение?

Отец покачал головой: слову «время» можно подобрать синоним – например, «изменение». Время – сумма всех изменений, которые происходят в человеке и вокруг него. Для гор – одно время, для деревьев – другое, для птиц – третье, для человека – четвёртое… Вначале человек растёт, потом находится в расцвете сил, а затем его организм начинает стареть. И тут, старик, ничего не попишешь.

– И как же этому противостоять? – удивился я. – Зарядкой заниматься, бегать по утрам – чтобы дольше прожить? Ну, то есть: о каком-таком противостоянии может идти речь, если всё равно проиграешь?

Проигрыш проигрышу рознь, резонно заметил отец. Одно дело, проиграть, оказав достойное сопротивление – чего-то достигнув в своём деле и оставив по себе добрую память. Другое – безвольно и бездарно продуть с разгромным счётом, потратив жизнь впустую. Противостоять Времени можно по-разному, но непреложное правило тут – только одно.

– И какое же? – полюбопытствовал я.

– Всё делать вовремя.

Слова отца, если и убедили меня, то только наполовину. Я по-прежнему был полон решимости многое повидать, и единственно, что меня удерживало от ментального марша на Москву, память о Веронике.

13. Встреча в августе

Она позвонила в начале августа – так же неожиданно, как и покинула подножие парашютной вышки. Я часто думал о ней и впервые в жизни с нетерпением ждал окончания лета – чтобы золотым сентябрьским днём подкараулить её возле учебного корпуса университета и возникнуть лицом к лицу с небрежным: «Привет, ты куда пропала?»

Обрадуется? Смутится? Притворится, что впервые видит?

С Димкой и Васей мы перебрали, кажется, все возможные причины её непредсказуемого исчезновения и ни к чему не пришли: чем больше версий становилось, тем трудней было остановиться на какой-то одной.

История с Вероникой произвела на моих друзей сильное впечатление, и в тот вечер мы, празднуя, выпили две бутылки «Мерло». Эффект усиливался тем, что от меня подобных подвигов никто не ждал: считалось, первым из нас троих экзистенциальный рубеж преодолеет Шумский. В отличие от нас с Димкой у него уже три месяца была подруга – наша рыжая одноклассница Олька Суханова, единственная в классе девчонка ниже Васьки ростом (сантиметра на полтора). Вася не вдавался в подробности, чем они занимаются наедине, но не скрывал: главного они ещё не сделали и в ближайшее время вряд ли сделают (не по его вине, конечно).

Теоретически и Димкины шансы котировались выше моих – у него, по крайней мере, была потенциальная невеста. Зёма не считал нужным даже знакомиться с ней, но у него всегда имелась возможность передумать. Невесту Димке подыскал его дедушка. Самый старший Зимилис опасался, что Зимилис-самый-младший, возмужав, по молодости лет может выкинуть номер – влюбится и женится не на еврейке, и потому решил загодя взять этот важный вопрос под личный контроль. Достоинство невесты заключалось в том, что она происходила из интеллигентной еврейской семьи, связанной с искусством – вот с ней Димка и не спешил знакомиться (когда Зёма поступил в Киевский университет, дедушка тут же нашёл ему другую невесту – статусом повыше, из семьи медиков, но на ней Димка тоже не женился).

В то лето мы почему-то полюбили проводить вечера на крышах окрестных домов – в гуще городской суеты и в то же время поднимаясь над ней. Иногда брали с собой бутылку или две лёгкого вина и батон хлеба для закуски. Наверное, нам казалось, что обсуждение наших немаловажных дел требует уединённости. Так было и в тот раз. Я дождался, когда бутылка дойдёт до меня, как бы между прочим сообщил: «Да, забыл сказать: я стал мужчиной» и примкнул губами к бутылочному горлышку. Делая медленные глотки, я чувствовал, как друзья не сводят с меня глаз, словно хотят обнаружить видимые изменения в моей внешности. Вася удивлённо приоткрыл рот, у и него задёргалось правое веко, Димка скептически склонил голову набок – так он пытался скрыть изумление.

– Что-что?!

– Когда это ты успел?

Я солидно кивнул.

Примечательно, что они сразу поверили – ни на секунду не подумали, будто я всё сочинил.

– Молоток!

– Обалде-е-еть!

Друзья стали хлопать меня по плечам, а потом потребовали подробного рассказа. Я рассказал, умолчав о немаловажной детали – о том, что увидел Веронику ещё на кафедре, и что она знает, кто мой отец. Из моего рассказа следовало: мы познакомились в студенческой столовой, случайно оказавшись соседями по столику, а там – слово за слово…

– Фантастика, – Шумский ошеломленно вертел головой, рассматривая меня с разных ракурсов, – просто фантастика…Вот так сразу? Через час знакомства? Чем ты её так обольстил? Как?!

Я скромно пожимал плечами, заставляя думать, что всё дело в моей личной неотразимости.

– Вот так на старости лет получаешь сразу два сюрприза, как вам это понравится? – Димка заговорил с модуляциями бабелевского персонажа. Для него родным языком был русский, но иногда он любил притворяться старым евреем (как, например, его дедушка), для которого родной язык идиш. – Ты же никогда не был казановой, – Зимилис недоуменно развёл руками, – что произошло? Откуда взялся этот герой-любовник?

– А какой второй? – я польщённо улыбнулся. – Сюрприз?

– Второй: тебе ничего нельзя поручить, ты под конец всё испортишь! – Димка возмущённо вознёс руки к небу. – Мы с Шумом думали: у тебя котелок варит, а он совсем не варит… Зачем ты оставил мадмуазель и полез на ту вышку? Ты что – десантник?

– Да откуда ж я знал? – досадливо отмахнулся я. – Просто захотелось…

– Нет, но – зачем?..

Димка счёл делом своей профессиональной чести провести заочный психоанализ Вероникиной души и тонкими линиями набросать её психологический портрет. Он заставил меня вспоминать подробности – разговоры, Вероники интонации и выражения лица. Скрестив руки на груди и ухватив себя за нижнюю челюсть, он, прозревая тайное, понимающе кивал, задумывался, иногда переспрашивал: «Значит, она так и сказала про себя: эта гадкая Вероника? Угу, понятно», «Значит, она сказала, что жалела тебя? Угу, понятно».

– Судя по всему – у неё строгие родители, – изрёк он, наконец, значительно проведя рукой по своей кучерявой шевелюре.

– Причём тут родители?

– Как это причём? Родители задают поведенческий тип, а Фрейд вообще считает…, – Димка поведал нам про комплексы Эдипа и Электры, о которых мы понятия не имели.

– Давай наваляем этому извращенцу, – предложил я Васе, кивнув головой на Зимилиса.

– Ага, – согласился он.

– Я вас умоляю, – Димка смотрел на нас снисходительно, – к вашему сведению, тупицы, Фрейд давно умер. Как вы ему собираетесь навалять?

– Зёма, – сурово произнёс Шумский, – ты иногда такое скажешь – блевать охота! Убить отца, переспать с матерью… Ты лучше ничего не мог придумать?

– Извращенец, – повторил я. – Вот сюрприз так сюрприз: мы и не знали, какой ты извращенец!

– А что я такого сказал? Только то, что Вероника слишком быстро тебе отдалась, а ты её оставил наедине с не радужными мыслями. О чём, по-твоему, она стала думать, когда ты полез наверх? «Ай да я, какого парня охмурила?» Обломайся! Она стала думать: этого типа я ещё вчера знать не знала, он мне цветов не дарил, по киношкам-кафешкам не водил, про любовь не говорил – на фига же я ему дала? И что он теперь обо мне подумает – что я готова дать первому встречному?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю