412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Очеретный » Семь незнакомых слов » Текст книги (страница 37)
Семь незнакомых слов
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 00:50

Текст книги "Семь незнакомых слов"


Автор книги: Владимир Очеретный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 44 страниц)

Какое-то время телефонная трубка молчала. Я спросил: «Эй, Маленькое Ухо, как меня слышно?» В ответ сообщница поинтересовалась: понял ли я сам, что сказал?

– Ну, знаете ли, – возмутился я, – если вы сегодня не в настроении…

Внезапно Клава заторопилась – ей требовалось кое-что записать. Прежде чем попрощаться, она выпалила, что я самый удивительный тугодум из всех, что ей встречались. К счастью, прозвище Гений иногда возносит меня над собой, и, если бы я сейчас оказался рядом с ней, нам следовало бы скакать по прерии до рассвета, издавая истошные вопли.

– В смысле? – уточнил я.

– Такие моменты нужно праздновать.

В тот вечер Клавдия-младшая начала набрасывать отрывок, который стал началом эссе. Она зачитала мне его через два дня – тоже по телефону (порой мне казалось, что я слушаю научно-популярную радиопередачу).

«Язык – ментальный орган восприятия, – размеренно лилось из динамика. – Его можно назвать шестым чувством, но лучше этого не делать, чтобы не путать комнаты одного этажа с помещением, расположенным на этаж выше. Он синтезируется в мозгу каждого из нас в виде надстройки над аналитической пятёркой чувств (зрением, слухом, осязанием, обаянием, вкусом) – суммирует их данные, и вместе с ними помогает человеку познавать окружающий мир – как рядом с собой, так и далеко за пределами непосредственной видимости, слышимости, осязаемости, возможности понюхать и разжевать.

За вычетом языка наши представления о мире и способности его преобразовывать мало чем отличались бы от того, что знают и умеют животные – не в лучшую для homo sapiens сторону. Не будем льстить себе фантазией, что на заре времён мы скакали по веткам и лианам не хуже шимпанзе и орангутангов – у нас и так достаточно преимуществ перед обезьянами, чтобы отнимать у них пальму первенства и в этом непринципиальном вопросе. Также очевидно, что мы лишены шкур и перьев. Наши зубы и ногти не идут ни в какое сравнение с естественным вооружением хищников. Нашему бегу далеко до конского или хотя бы заячьего. Зрение хуже орлиного. Обоняние сильно уступает волчьему. Мы плаваем хуже выдр и бобров и совсем не умеем летать.

По сути язык – набор звуков, который позволяет нам выживать. Человеческий мозг легко забывает абсолютное большинство событий своей жизни (по крайней мере, на уровне сознания), но на внезапное забывание знакомого слова-названия-имени отвечает протестом – всем хорошо известным зудом нетерпения, побуждающим скорее обнаружить пропажу. Это говорит о том, что человеческий мозг воспринимает язык, как важнейший инструмент выживания.

Пытаясь понять, как предки человека вели до-языковое существование, мы приходим на пустое место. Если даже пчёлы наделены системой, которая позволяет отдельной особи передавать сообщения остальным членам пчелиной семьи, если даже птицы перед отлётом на юг оповещают друг друга о необходимости собраться вместе и устроить тренировочные слётки, то и предки людей – если они не выдумка Дарвина – должны были обладать всем арсеналом коммуникационных сигналов, позволяющих из поколения в поколение выживать в недружественном окружении.

Отметим важный момент: любая коммуникационная система животного мира является необходимой и достаточной —законченной и замкнутой. Она удовлетворяет все потребности вида по обмену информацией и не может быть пополнена новыми сигналами извне. Белки бессильны расширить свой «лексикон», подслушав ёжиков. Галки пока не уличены в попытке овладеть «разговорным уровнем» голубиного. С другой стороны, трудно заподозрить, что какой-либо вид способен забыть часть из своих «мяу», «гав», «хрю» и «чик-чирик».

В научных лабораториях животным создают искусственные ситуации, побуждая подопытных проявить то, что можно презентовать как начатки языка. Вряд ли полученные данные можно признать убедительными. Животные иногда начинают делать то, что радует впечатлительных учёных, но никогда не используют полученные навыки для общения с себе подобными – в этом нет никакой необходимости. Но даже если бы попытались использовать – собратья их бы не поняли.

Таким образом, «до-языковой» язык предков человека должен был обладать теми же свойствами – законченностью и замкнутостью. Следует предположить, что для животного мира он был достаточно развитым и сложным – не уступая языкам носорогов, слонов и всё тех же обезьян.

Популярное предположение, что человеческий язык начался с жестов (указующих, объясняющих, призывающих) не учитывает фундаментальных качеств до-языка – замкнутости и достаточности. Жесты либо изначально должны были входить в информационную систему до-человека (как это происходит и сейчас), либо послужить заменой чему-то утраченному – иначе трудно объяснить, как до-люди на протяжении долгих тысячелетий общались между собой без махания руками. Версия с исчезновением важных коммуникационных способностей или сигналов, на смену которым пришли жесты, в свою очередь, противоречит главному принципу естественного отбора: в ходе эволюции каждый вид приобретает помогающие выживать навыки, но никак не теряет.

Так каким же был до-язык? И что побудило его разомкнуться? Это и есть то белое пятно, которое каждый может заполнить, чем хочет.

Ясно одно: каким бы продвинутым он ни был по меркам зоологии, ему предстояло многократно превзойти собственную сложность – сделать шаг от биологического сигнала к умозрительному понятию, превратить природный слух в музыкальный, обрести принципиально новый вид памяти, из пещеры стать архитектурным ансамблем, в котором никогда не заканчиваются работы по благоустройству, что не мешает его обитателям вести комфортную жизнь.

Такой скачок не мог совершиться сам по себе из одной лишь необходимости – как шалаш не может подпрыгнуть и превратиться в многоэтажку только потому, что племени человекоподобных негде жить. Для возведения здания требуются стройматериалы, техника, труд рабочих и, что весьма существенно, архитектурный проект – заранее сформированное представление о будущем жилом строении («Что мы строим?»).

Учёные указывают три вида дополнительных ресурсов, которые позволили до-языку стать языком: неизвестная ситуация, мутации и время. Интеллектуальная туманность «неизвестной ситуации» не требует специального комментирования. Под ней обычно подразумевают природный катаклизм, лишивший до-людей привычной среды обитания (ещё одна потеря вместо приобретения). Если в качестве примера такого катаклизма взять наступление ледников, то можно прийти неординарному предположению, что сидение в морозильнике должно приводить людей к обретению сверх-способностей, или к утверждению, что северяне несопоставимо сообразительней южан.

Но и мутации – всего лишь один из синонимов слова «неизвестность». Какие именно мутации? Что их вызвало? Почему они способствовали обретению дара речи, а не других умений? Исчерпывающие ответы: «какие-то», «что-то», «почему-то». Между утверждениями «языковая способность возникла сама собой» и «языковая способность появилась в результате случайных мутаций» чертовски сложно разглядеть непреодолимую пропасть.

Остаётся время. Само по себе оно ничего не объясняет – ведь годы сменялись годами и у до-людей. Зато его много. За миллион лет междометия могли вырасти в глаголы, а глаголы – преобразоваться в существительные. Почему бы и нет? В таком неспешном темпе пальцы могли породить уши, а те – стать предками глаз. И снова – почему бы и нет? Нам не дано ни подтвердить подобные преобразования, ни опровергнуть их.

Можно предположить, что человек стал человеком именно в тот момент, когда начал замечать и осознавать время. Эта гипотеза, вероятно, придётся по вкусу иному философствующему интеллектуалу. Однако в таком случае представителей архаичных эпох, к примеру, древних эллинов, надо признать промежуточным видом между до-людьми и человеком современным: они замечали время, но для них оно шло по замкнутой траектории круга – в каком-то смысле повторяя сигнальную систему животных. Если же признание Гомера и Гераклита недочеловеками покажется нам еретическим и негуманным (а оно нам таким и кажется), то, похоже, время – не то, что существенно способствует очеловечиванию.

Наконец, есть умозрительный вариант, когда долгие тысячелетия становятся вовсе не нужны. По аналогии с физической теорией Большого взрыва, породившего Вселенную, можно предположить, что и язык возник мгновенно – сразу в готовом виде. Эта гипотеза выглядит убедительной, поскольку ни один человек в исторический период не заговорил вне готовой языковой среды. Но она же возвращает нас к неопределённой ситуации и мутациям – налагая на них ещё большую ответственность за объяснение языковой тайны.

Вообще же установить момент перехода от до-языка к языку мешает известный факт, отмеченный ещё стариной Гумбольдтом: никому не удалось отыскать «недостроенные» языки. Добавим: даже формулировка – что есть «недостроенный» язык? – вызывает большие затруднения. Сколько слов ему требуется, чтобы считаться языком – пусть и «недостроенным»? Десять? Сто? Или же для перехода от до-языка к языку достаточно одного-единственного слова? И если да, то какой предмет внешнего мира или какая потребность первыми удостоились понятийного обозначения? Вряд ли это могло быть слово «мама» – наиболее частое у человеческих младенцев. Не говоря уже о том, что «маму» и «папу» ребёнок произносит после неоднократных родительских призывов («Скажи: “мама”», «Скажи: “папа”»), детёнышам – и человеческим, и животным – для призыва матери достаточно подать жалобный сигнал (заплакать). Впрочем, точно так же сомнительно, что первым дар речи обрёл годовалый ребёнок.

Несложно заметить: понятие «архитектурный проект» не применимо к существующим языкам. Мы знаем, какими были русский, английский, китайский в прежние времена, в каком состоянии находятся сейчас, но не представляем, какими они должны быть в идеале. Языки воспринимаются нами, как природная данность – такая же, как виды географических объектов, растений и животных. Сама постановка вопроса об «идеальной реке», «идеальной берёзе» или «идеальном бурундуке» выглядит нелепой, тогда как нет ничего абсурдного в стремлении идеально обустроить жилое пространство. Иными словами: языки видятся нам, как нечто рождённое, а не сконструированное. Мы говорим о языках-предках и языках-потомках, делим языки на родственные и неродственные, объединяем их в семьи – применяем биологическую, а не инженерную терминологию.

И в то же время искусственно созданные языки вроде воляпюка или эсперанто привлекательны лишь для специфического, всегда немногочисленного, сорта людей – идеалистов. Ни один из придуманных людьми языков не вышел за пределы «языковой утопии» и интеллектуальной моды – не проявил меру жизнеспособности, обязательную для функционирования в неидеальном мире. Вряд ли это просто случайность, вызванная несовершенством конкретного искусственного языка и допускающая, что следующая попытка может оказаться успешнее. По отношению к человечеству энтузиасты, стремящиеся сконструировать единый для всех людей язык, выступают в роли младенца, который хочет, чтобы родители перешли на его лепет.

Так мы сталкиваемся с парадоксом: человеческие языки – такие же биологические, как и языки животных, но в отличие от последних, они обладают двумя разнонаправленными свойствами «строительного» (небиологического) характера – избыточностью и недостаточностью.

Об избыточности свидетельствует развитая синонимия, возможность сформулировать одно и то же по смыслу сообщение разными фразами и, к примеру, такая часть речи, как личные местоимения – очень удобные для общения, но, строго говоря, не обязательные для передачи информации. Ещё ярче избыточность проявляется в том, как много мы говорим – дар речи используется людьми в количествах, в сотни и тысячи раз превышающих потребности физического выживания.

Недостаточность языка вынуждает вводить в него новые слова, время от времени мучиться от невозможности полноценно выразить ощущение-чувство-мысль, при переводе с языка на язык констатировать, что отдельные понятия одного языка не имеют аналогов в другом, а для абсолютной точности выказывания пришлось изобрести то, что не является языком в привычном смысле – математику (к слову, тоже отличающуюся чрезвычайной «говорливостью» – подавляющее большинство математических открытий не находит практического применения).

Для рассмотрения языка мы хотим использовать донаучный инструмент – удивление. Оно возникает, как только язык перестаёт быть в глазах смотрящего чем-то, само собой разумеющимся – таким, как способность ходить, желание спать или привычный вид из окна. Избавление от обыденности позволяет увидеть шедевры изобретательности, к примеру, в условном наклонении и вопросительной интонации, всех видах местоимений и служебных словах. Откуда взялось слово «откуда»? Когда возникло слово «когда»? Кем выдумано слово «кем»? Как могли возникнуть, не имеющие предметных аналогов, компанейское «и», упрямое «но», бескомпромиссное «или», мечтательное, ультимативное и сомневающееся «если»?

Оглянувшись по сторонам, мы заметим, что ни одно человеческое изобретение, прежде чем появиться в материале, не обошлось без предварительного обсуждения – воплощения (по крайней мере, частичного) в словах. И это приводит к понимаю, что язык – не только самая древняя и самая распространённая технология, но и отец всех существующих технологий.

Удивление не подразумевает научных определений – оно ищет сходства с тем, что уже знакомо. Называя язык ментальным органом восприятия, главным способом выживания и самой распространённой технологией, мы ни коей мере не используем переносный смысл. На наш взгляд, здесь нет ни преувеличения, ни метафорических примесей. Однако эти функции и характеристики не исчерпывают понятие «язык»: конечно же, он – не только орган восприятия, не только способ выживания и не только технология. В дальнейшем нам понадобятся и другие названия, другие сравнения – уже с привнесением метафоры, которые кому-то покажутся произвольными.

Что касается наиболее распространённых определений языка, которыми оперирует официальная наука: их очевидная слабость – фиксирование общеизвестного, ничего не добавляющего к существующему пониманию. Сами слова «средство», «коммуникация», «система», часто встречающиеся в подобных определениях, скорей, затрудняют понимание: в силу своей абстрактности они менее наглядны, чем слово «язык», и значительно уступают ему по возрасту, а потому не очень подходят для рассказа о том, что появилось задолго до них. По сути научные определения не столько объясняют, что такое язык, сколько обозначают тему разговора о нём. Само их разнообразие говорит о том, что ни одно из них не является исчерпывающим.

Отдельно стоит оговорить определение выдающегося физиолога И. П. Павлова языка как второй сигнальной системы, которой в животном мире обладает только человек. Оно вызывает два возражения.

Одно из них формальное: насколько верно называть вторым то, что является единственным? Без дара речи человек оказывается буквально на коммуникационном нуле, уступая в возможности общаться даже беспозвоночным – что нонсенс. Мимику, жесты, восклицания можно считать (а можно и не считать) рудиментами до-языка, однако в любом случае их роль не выходит за рамки несамостоятельного языкового декора. Называть языковую способность второй по отношению к основным органам чувств – столь же произвольно, как называть головной мозг «вторым спинным», или руки – «вторыми ногами».

Другое возражение – сущностное. Язык создаёт смыслы – именно они обеспечивают человеку преимущество над остальными биологическими видами. Смыслы не измеряются и не могут измеряться в сигналах. Они дробятся и обобщаются: есть смысл предложения, смысл абзаца и целой книги. Смыслы приходят извне и создаются человеком в ходе собственных размышлений. Они очень вариативно воспринимаются разными людьми – возбуждая в их мозгах непохожие друг на друга нейронные цепочки. Всё это выходит слишком далеко и за понятие «сигнал», и за понятие «система».

Тем не менее, весь нижеследующий текст (как и тот, что расположен выше) не стоит рассматривать, как попытку дискуссии с официальной наукой и оспаривания её достижений. Мы смотрим на язык с других позиций и реализуем своё право удивляться».

– Нам повезло, – коротко резюмировал я, выслушав вступление. – У нас есть вы.

– Правда ведь неплохо? – скромно спросила она.

– Более чем. Я потрясён. Честно. Одного не пойму: это вы-то ратовали не конкурировать с «симфоническим оркестром»? А теперь раздаёте пинки «музыкантам»?..

– Слегка и немногим, – и согласилась, и возразила Подруга. – И знаете? Мне это нравится. Чего-то такого мне давно хотелось… Я сказала: «нравится»? Неправда. Я ликую.

Друзья, н апишите, пожалуйста, не является ли текст эссе слишком сложным для восприятия? Не требуется ли его, на ваш вкус, сократить?

2.16. Да будет театр!

Когда в огромном городе есть хоть один человек, по которому начинаешь нестерпимо скучать, не видя неделю, это уже немало. Тридцатого декабря я сдал последний зачёт и поехал встречать свою девушку возле её института. Москва исчерпала календарные запасы солнечной погоды: на донышке года осталась лишь сырая мутная хмарь. В длинном подземном переходе под Пушкинской площадью я купил в цветочном бутике три высокие алые розы – наперекор серой беспросветности дня и как знак приветствия после долгой разлуки.

– Спасибо, Гений, очень мило, – сообщница сунула нос внутрь целлофанового конуса, вдохнула розовый аромат и посмотрела на меня вопросительно: – По какому случаю?

Впервые я узнал её издалека, ещё не видя лица и в незнакомой одежде – по общему очертанию и чему-то неуловимому в стиле движений – фигурку в коротком тёмно-синем пальто и голубой шапке с помпоном, неторопливо вышагивающую по почти пустынному институтскому дворику.

– Даже не знаю, – развёл я руками. – Возможно, потому что вы – моя девушка. А у вас какие версии?

Приветственный поцелуй уже состоялся, но тут она снова привстала на цыпочки и подставила вкусные губы: её версия совпадала с моей.

– На метро?

– Пешком.

На ходу алые бутоны вздымались выше синего помпона на Клавиной голове. Она несла букет, как трёхголовый факел, держа его почти вертикально, и лишь иногда наклоняя вперёд – как шпагу, готовую скреститься с оружием противника. К слову, о войне речь тоже зашла.

Случилось важное: Подруга наконец-то, почувствовала форму эссе. Нам следует использовать приём, найденный во вступлении – подбирать образы, наиболее точно выражающие сущности языка. Для удобства можно подставлять «как» – «как главный способ выживания», «как первая технология», «как электростанция», «как одежда», «как орган восприятия».

– Здорово, – сказал я, – это всё упрощает.

В последние дни мне всё трудней давалось удивление языковым реалиям. При чтении лингвистических книг попадались любопытные факты, но я не знал, как к ним относиться. Скажем, в древнерусском языке было в четыре раза больше глагольных форм, чем в современном – радоваться этому или, наоборот, скорбеть? Придуманный Подругой алгоритм расширял наши возможности – не сводя всё к удивлению.

Сейчас сообщница раздумывала над темой «язык как образ жизни».

– Вряд ли кто-то проводил такое исследование, – скептически излагала она, переступая через небольшие лужи, – а надо бы. По моему ощущению, болтунов на свете гораздо, гораздо больше, чем молчунов. Знаете, почему? Разговаривать – самостоятельная человеческая потребность. С прямым выживанием никак не связанная. Вшитое в нас «хочется поговорить». Даже обет молчания придумали – как отдельный вид духовного подвига. Правда, я не очень понимаю, в чём смысл: человек и молча продолжает внутри себя разговаривать – с собой или мысленными собеседниками. Так какая разница?

– Разница, наверное, в том, чтобы не слышать свой голос, – предположил я, – не наслаждаться его звучанием. Как обет для глаз – не смотреться в зеркало. Есть люди, которые разговаривают только для того, чтобы послушать себя, любимых. Может, поэтому?.. И знаете, что? Возьмём античные Афины – это город «болтунов». Философы, софисты, риторы – афиняне сделали беседу целым искусством. А рядом – лаконичная Спарта. Вообще-то, я думаю, спартанцы, как и все люди, любили посидеть в дружеской компании – вспомнить за кубком вина давние битвы или курьёзные случаи. Их жёны наверняка любили посплетничать. Но с внешним миром они предпочитали разговаривать максимально кратко. А значит – что? Все войны между Афинами и Спартой по сути были сражениями между «болтунами» и «молчунами»!

– Отличный пример, Гений! – восхитилась она. – Полностью совпадает с концепцией: в итоге «болтуны» победили «молчунов»! Я хочу обняться!

– И я хочу!

Мы остановились, как вкопанные. Идущий следом мужчина едва не налетел на нас и руганулся, но не обращать же на него внимание? Я прижал Подругу к себе, она обняла меня за пояс свободной от букета рукой и задрала голову вверх. Мы простояли секунд десять, поцеловались и, как ни в чём ни бывало, двинулись дальше.

– Алфавитик, давайте не будем торопиться, – внезапно попросила она, теснее прижимаясь ко мне.

– Я слишком быстро иду? – спохватился я. – Извините: привычка. Или вы про что?

– Про людоеда и вегетарианку…

– А что с ними?

Клава много думала о том, что я ей сказал, и пришла к выводу: пока не закончим эссе, нам придётся потерпеть.

– Вот те раз! – я больше удивился, чем возмутился. – И зачем?

Ну, как зачем, длинно вздохнула Клавдия, избегая смотреть мне в глаза. Сейчас мы искрим и фонтанируем. Буквально только что выдали пару отличных идей. Этим вдохновенным моментом нужно пользоваться. Сколько он продлится? Месяц, от силы полтора, максимум два. Примерно столько, сколько ей бы и хотелось потратить времени на наш проект. Постель – заманчивая, но рискованная территория. Если нас друг в друге что-то категорически не устроит, мы уже не сможем чувствовать себя сообщниками, как прежде, да и вообще не сможем. Начнутся недомолвки, тайные обиды, срывы раздражения, и дело зайдёт в тупик задолго до финальной точки. Если же у нас, наоборот, начнётся бурный роман, эссе отойдёт на второй план. Мы расслабимся и где-нибудь в мае обнаружим, что работа до конца не доведена, а интерес к ней уже утрачен.

– Вы берёте крайности, – я постарался придать голосу несокрушимую убедительность. – Или-или. А есть золотая середина. Первый раз всегда запоминается, но никогда не бывает лучшим. Чего бояться? Вот увидите: когда допишем, только войдём во вкус. И вы же сами говорили: близость вдохновляет…

Так-то оно так (она сделала вид, что согласилась). И всё же: текст только начал выстраиваться – всё пока зыбко, тонко, хрупко, и лучше ничего не менять, чтобы случайно не разрушить. Это не та ситуация, когда риск оправдан.

– Я иногда выгляжу, как оторва, – польстила она себе под видом самокритики, – но в душе – та ещё трусиха. До безобразия книжная девочка. Можете смеяться, но это так.

«Никогда, – подумал я. – Это значит: ни-ког-да».

Мы встречаемся чуть больше трёх недель, мягко напомнила Клава, помолчав. У нас сейчас красивый лирический период. К примеру, ей очень нравится быть со мной на «вы» – такое обращение делает отношения утонченными и небанальными. Любовь Орлова и Григорий Александров на людях всегда были на «вы». Надежда Мандельштам называла мужа на «вы». Клаве, пока она была подростком, «выканье» внутри пары казалось нелепым притворством, и только повзрослев, она поняла: тут есть свои шарм и глубина. Не то, чтобы ей непременно хотелось опробовать такой стиль на себе – просто и шанса не предоставлялось. Одноклассники, однокурсники, ребята из театральной студии, из танцевальной студии, из музыкалки, сыновья родительских друзей – не станешь же с этой публикой переходить на «вы», когда кто-то из них приглашает на свидание? Со мной отношения на «вы» сложились сами собой, и ей было бы жаль быстро с ними расставаться – не насладившись, как следует. Сможем ли мы сохранить «вы» после постели – большой вопрос. Сейчас такое обращение естественно, а потом может стать слишком нарочитым. Её чувство темпа подсказывает: с переходом к следующему этапу стоит подождать.

«Никогда, – снова подумал я. – Если не сейчас, то потом – с чего бы?.. Между нами не останется ничего общего. Я уеду на неделю-две домой, а когда вернусь, она предложит остаться друзьями. А если ко всему всплывёт о профессоре Трубадурцеве – а оно обязательно всплывёт…»

– Вы обиделись? – осторожно спросила она. – Не обижайтесь, Гений, а? Всему своё время…

– Какие могут быть обиды? – пожал я плечами. – Обычная ярость. На обиженных, знаете ли, воду возят. А у меня – всего лишь закипает кровь, и хочется всё крушить… Кстати, у вас нет старой ненужной футболки?

– Должна быть, а что?

– Не выбрасывайте: я разорву её в клочья…

Враньё и дутая брутальность. Не было во мне никакой ярости. Зато унылой досады – хоть отбавляй. И на себя – за то, что слишком размечтался, и, в основном, на Клаву – за то, что её не в чем упрекнуть. Я сам поставил эссе на первое место. Оно только-только начало обретать форму, и Подруга боится спугнуть удачу: мне ли её упрекать? И насчёт периода ухаживания моя девушка тоже права: с чего я взял, что она ляжет со мной в постель, как только я объявлю, что хочу её?

Что называется: сам нарвался. Одно дело, если бы она сказала: «Давайте не торопиться» во время поцелуев на кожаном диване – при моей попытке запустить руку ей под блузку или другом сходном действии. Тогда бы эта фраза прозвучала, как необидный, узнаваемый, в чём-то даже обязательный элемент романтических отношений —девушкам именно так и полагается себя вести. Но после прагматического обсуждения, при каких обстоятельствах мы придадимся сексу, и Клавиного обещания подумать, тот же самый призыв не торопиться выглядит, как отказ на ультиматум. Зачем же, спрашивается, я его выдвигал? Глупо и унизительно.

– Мы поссорились? – сообщница глянула исподлобья.

– Вот ещё! – сварливо отверг я. – Вы – мой праздник, забыли что ли?.. Лучше расскажите свой сюжет – теперь-то можно?

Оказалось: и теперь нельзя. Неделю сюжет приводил «драматурга-демиурга» в восторг. Ещё неделю она в нём сомневалась. А потом увидела: слишком искусственный и непонятный. С элементом риска. К тому же… хм-хм… развратный. Ей вообще не стоило говорить мне о сюжете. Теперь он вызывает у неё чувство неловкости: о таком не рассказывают.

– «Чувство неловкости»? – переспросил я с непонятной бравадой. – Да что вы в этом понимаете! Кто не просыпался в незнакомой квартире с жутким похмельем, не имея понятия, как здесь оказался, тот даже близко не представляет, что такое настоящая неловкость!

Клава издала смешок:

– Я про другую неловкость.

– А я про ту самую!

Меня понесло дальше: если ей мало позора, с которого началось наше знакомство, мне нетрудно рассказать о себе ещё что-нибудь неловкое. Может быть, тогда она поймёт, что я – не кто-нибудь, а её сообщник, а с сообщниками можно говорить практически обо всём.

– Хотите?

– Хм! – Подруга склонила голову набок, её губы задумчиво сжались, в глазах появилась знакомый скепсис напополам с любопытством. – Только не очень неловкое, – попросила она. – Не… физиологическое.

Правда оказалась для неё неподъёмной. Она остановилась, обернулась ко мне и разглядывала во все глаза:

– Вы – поступать в театральный?? Вы?!

– Самому уже не верится, – признал я. – Однако…

В подтверждение она получила сцену со сногсшибательной красоткой, которая объяснила, что с записью на прослушивание я безнадёжно опоздал, пересказ разговора со Знаменитым Артистом и описание моих чувств, когда хотелось провалиться сквозь землю.

– Вот это, я понимаю, стыдобище! – откуда-то в мой голос пробрались хвастливые нотки. – Вам за сто лет такого позора не достичь! Даже родители ничего об этом не знают! Друзьям детства не рассказывал! Вам – говорю.

– Вы и театр! —Клавдия всё ещё высматривала во мне несостоявшегося актёра, широко распахнув глаза и недоумённо качая головой. – Как такое может быть? Вот это сюрприз! Вы точно не сочиняете? И только ради этого приехали в Москву? Всё равно не верю!

– Эй, девушка, – напомнил я, – зубы не заговаривайте! Не верит она! Баш на баш: что там с вашим сюжетом?

Продолжая покачивать головой, сообщница пообещала рассказать сюжет вечером – когда придём домой. Прозвучало, словно у нас общий дом.

Мы дошли до Нового Арбата, а там прыгнули в троллейбус.

– Куда теперь? – спросил я.

– За деньгами.

Так открылся секрет материального благополучия Вагантовых: они сдают квартиру на Кутузовском проспекте. Престижное место с парадными домами сталинской архитектуры, где с советских времён селилась высшая государственно-партийная номенклатура, культурная, научная и военная элита. В квартире когда-то жили Клавин папа и его тётя по матери, заменившая папе родителей. В семейной истории она фигурирует, как «тётя-мама Клеопатра».

«Тётя-мама» воевала лыжницей-снайпером на Финской, затем на Великой Отечественной, потом стала инструктором по подготовке лыжников-снайперов и после войны работала в структурах госбезопасности. Папа же когда-то жил совсем рядом с Кремлём, на Моховой, но от того времени в его памяти осталось лишь три-четыре разрозненные картинки. Его отец осенью 1941-го ушёл в московское ополчение и пропал без вести, а мама работала на авиационном заводе и погибла во время одной из бомбёжек Москвы в 1942-м. Папа попал в детский дом, провёл в нём полтора травматических года, пока переведённая с фронта в тыл тётя не разыскала его и не забрала к себе. Поначалу они жили в коммуналке, неподалёку от Кутузовского, на Большой Дорогомиловской, а в начале 1950-х «тёте-маме» дали квартиру в этом доме.

Моя девушка хорошо помнит «тётю-маму»: в детстве она считала её почти такой же родной бабушкой, как и бабулю. Они регулярно заходили к ней в гости, благо расстояние по московским меркам всего-ничего, а она бывала у них, часто гащивала на даче академика Вагантова, состояла во взаимно уважительной дружбе с Клавдией Алексеевной и Клаву неизменно называла Клавушкой. К сожалению, семь лет назад «тётя-мама» умерла, и это большая потеря для них всех, но, конечно, для папы – наиболее горестная.

Мне хотелось спросить, как познакомились Клавины родители, но было понятно, что расплачиваться за любопытство придётся ответной историей про моих родителей – роскошь, которую сейчас я себе позволить не мог.

Моя компания требовалась Клавдии для психологической поддержки и номинальной защиты. Арендная плата – сумма не огромная, но в наши неспокойные времена и она может спровоцировать нападение гипотетических грабителей. К тому же их арендатор – аккредитованный в Москве британский журналист – имеет обыкновение проводить рандеву с арендодателями в халате на голое тело (хочется думать, что трусы всё же при нём), демонстрируя ничем не прикрытые ноги. Вдвоём с Клавдией Алексеевной видеть его таким – ещё как-то куда-то. Но одной – некомфортно, мало ли что придёт в импортную журналистскую голову.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю