412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Очеретный » Семь незнакомых слов » Текст книги (страница 5)
Семь незнакомых слов
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 00:50

Текст книги "Семь незнакомых слов"


Автор книги: Владимир Очеретный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 44 страниц)

Последний школьный год был отмечен новым поветрием: стала возможна дружба с противоположным полом. Раньше за влюблённость могли высмеять, а теперь это уже считалось нормальным и даже престижным – если ты дружишь с какой-нибудь девчонкой. Для того, чтобы попасть в число счастливчиков, дружбу надо было предложить. Процедуре предложения предшествовали кое-какие тактические действия: чтобы не попасть впросак и не опозориться на весь мир, через третьих лиц узнавалось, что о тебе думает она. Если интерес был взаимным, само предложение выливалось в волнующее и обязательное, но всё же формальное действие. После него можно было официально носить портфель своей подруги до её подъезда, ходить с ней в кино и, если отношения пойдут правильно, то и целоваться.

Во время осенних каникул мы почти всем классом пошли в единственный в нашем городе русский драматический театр на «Ромео и Джульетту». Это был спектакль со специальным смыслом: Джульетта приходилась нам ровесницей, и шекспировская история была немного про нас – про то, что в нашем возрасте уже можно жениться. Для меня поход в театр имел дополнительное волнующее значение: после спектакля должна была решиться моя судьба. Васька Шумский сказал, что он переговорил с Олькой Сухановой, а та, как лучшая Людкина подруга, знала: Людка – не против. По договорённости, когда все пойдут к троллейбусной остановке, она специально отстанет, и тогда я смогу уладить формальности.

Я знал наперёд, каким будет наш разговор: «Как тебе спектакль?» – спрошу я. «Мне очень понравилось», – ответит она. «Мне тоже – очень», – скажу я, и тогда следующая фраза «Да, кстати: давай с тобой дружить» прозвучит по-светски непринужденно и обаятельно.

Я знал наперёд и всё равно волновался. В последний момент всплыло сомнение: а вдруг Васька что-нибудь напутал, а Олька неправильно поняла, а Людка неожиданно передумала? Но когда моя без пяти минут подруга вместо того, чтобы вместе со всеми идти к остановке, стала, никуда не торопясь, рассматривать выставленные за стеклом большие чёрно-белые фотографии театральных актёров, я понял: всё идёт по плану, и взять тайм-аут на дополнительную подготовку уже не получится.

На фоне чёрно-белых портретов оранжевое Людкино пальто и её розовая вязаная шапка выглядели контрастно ярко. Я потоптался на месте, ощутил, как тревожно и восторженно колотится сердце, и сделал несколько важных шагов.

Она отвела взгляд от портретов и посмотрела на меня.

– Как тебе спектакль? – я хотел придать своему тону весёлую раскованность, но слова прозвучали немного отрывисто, как на допросе.

– Не думала, что так всё закончится, – неожиданно сказала она, и её голос был наполнен горьким глубокомыслием. – Думала, всё будет по-другому…

Такого поворота мой сценарий не предусматривал.

– Прощу прощения, – удивился я. – В каком смысле?

– Я думала, у них всё хорошо закончится, – объяснила Людка. – Родственники поймут, как Ромео и Джульетта любят друг друга, и помирятся... Как можно, вот так жестоко относиться к собственным детям! – последние слова она произнесла с особым патетическим чувством.

– Но это же известно, – произнёс я растерянно. – Это давно известно!

– Что известно? – не поняла она.

– Про то, что они погибнут. Ну, то есть Ромео и Джульетта. А ты думала, они останутся живы?..

Я и не думал насмехаться, мой голос звучал, скорее, сочувственно, но Людка всё равно обиделась.

– Мне пора домой, – произнесла она сухо, – пока!

И, развернувшись, прямо-таки рванула в противоположную сторону от остановки – в дебри переулков.

– Постой! – я помнил: главные слова ещё не сказаны.

Я догнал её через десяток шагов, но Людка и не думала сбавлять скорость.

– Постой!

– Я домой спешу!

– Надо… – предложение пришлось делать едва ли не на бегу, – поговорить.

– О чём?

– Я тебе кое-что хочу сказать…

– Что?

– Это… давай…, – слова вытряхивались, словно монеты из копилки, – короче… дружить. Ты как?

Она остановилась. Несколько секунд смотрела на меня.

– Я подумаю.

И снова рванула вперёд. Я остался на месте, не зная, радоваться ли тому, что предложение сделано, и самое трудное позади, или огорчаться, что всё прошло как-то скомкано.

«Подумаю» – был не совсем тот ответ, которого я ждал. Но Вася Шумский сказал: «Да всё нормально. Завтра согласится, вот увидишь». Его поддержал Димка Зимилис: Людке нужно время, объяснил он, во-первых, для того, чтобы ещё раз всё осознать, а, во-вторых, чтобы показать свою гордость и покочевряжиться, прежде чем покорно позволить таскать её портфель.

На следующий день я позвонил Оле Сухановой, она сказала: мой вопрос ещё решается. Людку интересовало моё мнение: не рано ли начинать дружить в нашем возрасте и как вообще будет проходить наша дружба? По первому пункту я бодро преувеличил, сказав: «Все ведь дружат» – как бы показывая, что мы с Людкой едва ли не последние на Земле два одиночества. А по второму обещал подумать и ответить через день, сразу после каникул. В первый день новой четверти я пришёл в школу одним из первых и встал в коридоре так, чтобы сразу увидеть, как появится моя-непонято-кто. Ответ на второй пункт я решил послать во время урока запиской – Васька и Димка сказали, что я придумал его очень смешно. Но опять получилось не так, как я задумал. Я сказал: «Привет!», а она прошла мимо, словно меня и не было. Чуть погодя Олька сообщила Васе, что Людка решила со мной не разговаривать.

Почему?!..

Ответа не было.

После этого во мне что-то погасло. Я впал в тоскливое безразличие, разучился радоваться и удивляться, моё сердце напоминало выгоревшую трансформаторную будку, и было совершенно ясно, что уже никогда и ни при каких обстоятельствах я не смогу влюбиться: когда-нибудь женюсь, но не из-за любви, а по необходимости, чтобы иметь семью. И это в тринадцать-то, как ни грустно, лет.

Димка Зимилис, проводивший со мной часы в утешительных беседах, высказал предположение, что любовная неудача, вероятно, совпала у меня с кризисом среднешколья, и он спрашивал, не угнетает ли меня мысль, что уже пройден солидный школьный путь, а до окончания всё равно ещё терпеть и терпеть? Димка не знал, есть ли на самом деле кризис среднешколья, он только предполагал его существование и хотел узнать точно – чтобы в случае чего новому психологическому явлению дали название «переходный синдром Зимилиса».

Так продолжалось месяца три, но потом в нашей школе началась подготовка к фестивалю «Пятнадцать республик – пятнадцать сестёр»[1], в котором участвовали все средние классы. Нам по жребию досталось представлять Узбекистан, мы разучивали соответствующие песни и стихи («Привет шлют пионеры Андижана…»), метались по городу в поисках тюбетеек и вообще каждый день репетировали. И вот Людка однажды на перемене, видимо забыв о том, что она со мной не разговаривает, спросила меня, во сколько часов у нас очередная репетиция. Мне полагалось сардонически расхохотаться ей в лицо, но я просто ответил: во столько-то, а после этого Людке глупо было делать вид, что между нами пропасть. Мы стали общаться, как и до похода на «Ромео и Джульетту» – то есть раз от разу. Моё чувство к ней к тому времени уже находилось в некотором отдалении от меня – я рассматривал его с холодной печалью; вопрос, быть иль не быть нам вместе, уже не стоял со всей остротой, и после того, как наши отношения нормализовались, я неожиданно понял, что означает фраза «Время лечит».

Вот только стоило ли рассказывать об этом отцу?

В отличие от меня ему нередко звонили какие-то женщины – коллеги по кафедре и факультету или дипломницы, бывшие и теперешние, и ещё какие-то знакомые. Почти всегда они звонили по делу, но бывали и ситуации, когда у них что-то не ладилось в житейском плане, и требовался совет или «взгляд мужчины». В таких случаях отец их утешал, говорил, что всё наладится, надо просто посмотреть на всё с такой или с такой стороны. А однажды ему, видимо, попалась легкомысленная особа, и ей он прочёл гениальное стихотворение, которое написал поэт с необычной фамилией – Ковальджи:

Посумасбродствуй. Побудь жестокою.

Поймёшь со временем один секрет:

Прекрасной женщине прощают многое,

Несчастной женщине – пощады нет.

Хотя звонки по личным вопросам случались, прямо скажем, редко, всякий раз, когда незнакомый женский голос просил позвать к телефону Илью Сергеевича, мама передавала отцу трубку с молчаливым укором безупречной жены, измученной многочисленными супружескими изменами, и пусть в этом конкретном случае оснований для подозрений нет, в целом ей «всё понятно». Но если утешения затягивались, она начинала возмущаться всерьёз:

– Почему ты их всё время жалеешь, а меня никогда? Что – у меня жизнь такая уж лёгкая?

– У тебя же есть я, – отвечал отец так, словно был академиком или, на худой конец, миллионером.

– Твой отец, – сказала мне однажды мать, – дай ему только волю, женился бы на всех несчастных женщинах, каких только знает. Зачем только мы с тобой ему понадобились, ума не приложу.

– Ты преувеличиваешь, – посмеиваясь, возразил отец. – Как это – зачем? Во-первых, ты самая красивая женщина из всех, кого я только видел и когда-либо увижу. Во-вторых, что тут плохого? Люди нуждаются в поддержке, а мне ведь это нетрудно. Бывает утомительно, но что поделаешь, людям надо помогать. И, наконец, как ты можешь такое говорить? Ты же моя судьба! А я – твоя. Скажешь, нет?

Мама ответила: тут не поспоришь, только ей непонятно, отчего её судьба так занята обустройством посторонних судеб – есть в этом что-то не судьбоносное. Тогда отец указал на самое важное отличие: за тех, кто ему звонит, он не готов отдать жизнь, а за нас с мамой – не раздумывая.

– Это ведь кое-что да значит? Потому что вы для меня самые дорогие, вас я люблю, а к ним просто хорошо отношусь. «Крепка, как смерть любовь!» – слыхала про такое?..

Мама не понимала, к чему все эти разговоры об отдании жизни. А вот то, что из-за отцовских страдалиц к нам домой вечно нельзя дозвониться, по её мнению, явно не делает нашу жизнь лучше.

Сидя в «жигулёнке», я больше всего боялся, что отец ненароком откроет страшную тайну – что у него были женщины и до матери. Я прекрасно понимал, что так оно и есть, по-другому и быть не могло, всё-таки он старше мамы на восемь лет, но даже думать об этом было не особенно приятно, не то, что услышать от отца.

Зато я с удовольствием узнал бы несколько дельных советов о том, как женщинам понравиться. Мы с Васей и Димкой уже успели изучить и обсудить «Героя нашего времени» (это произведение предстояло изучать по школьной программе только через два года), особенно ту главу, где Печорин завлекает в свои сети княжну Мэри, но лишние знания в таком деле никогда не помешают. Однако отец, как было ясно, собирался говорить не о том, как женщин завлекать, а как с ними расставаться.

– Ты не напрягайся, – легко посоветовал он. – Просто есть вещи, которые надо знать заранее и быть к ним готовыми. Любовные трагедии, старик, нужно уметь переживать, как бы это сказать… без трагедий.

Я пожал плечами. Легко сказать: «Без трагедий». Практика показывает иное.

– Женщины – не такие, как мы, – наставительно продолжал отец, глядя перед собой, словно по-прежнему следил за дорожной ситуацией, – не стоит об этом забывать. Ты обращал внимание, как мужчины смотрят на женщин?

– Как?

– Как на прилагательные: стройная, красивая, ласковая, милая, добрая, бойкая или наоборот застенчивая. А женщины смотрят на мужчин, как на глаголы – оценивают способность защищать, оберегать, решать проблемы, зарабатывать…

– Ух, ты! – восхитился я. – Никогда об этом не думал. А причастия, деепричастия, предлоги всякие – они кто?

Отец ответил: он не стал бы так сильно углубляться, однако, по его мнению, настоящий союз возникает, когда люди соответствуют друг другу, как существительные – когда совпадают их взгляды на жизнь, на прекрасное и безобразное, доброе и злое, наконец, когда им просто хорошо вместе без всяких слов и действий.

Мне вспомнилась Людка: а ведь я толком и не знаю – что она за существительное такое. Просто очень симпатичное прилагательное – слишком много о себе воображающее…

Далее отец произнёс загадочную фразу:

– Почти все девушки, которые тебе встретятся в жизни, – миражи.

– Это как? – удивился я. – Ты хочешь сказать: они мне только кажутся, а на самом деле их нет?

– Замечательное определение слова «мираж», – пошутил отец. – Нет, как люди они, конечно, существуют. Я хочу сказать: они могут тебе нравиться и даже очень сильно, но они – не твои, твоими никогда не будут или будут недолго. Это может быть обидным, но ещё обиднее потратить много душевных сил и времени впустую, гоняясь за миражами, согласен?

– А как понять – мираж или не мираж?

Отец ответил: по его жизненному опыту, если ты девушке безразличен, она сразу даст тебе это понять – например, пригласишь её в кино, а она сошлётся на занятость.

– А если она и вправду занята?

– Ну, тогда она сама и предложит день, когда будет свободна.

– Хм, – снова вспомнилась Людка. – А если сначала согласилась, а потом передумала?

– Вот, – отец несколько раз кивнул головой, – я, собственно, об этом…

Бывают счастливые случаи, когда супруги рано находят друг друга, сказал он, но большинство людей, прежде чем обрести постоянного спутника жизни, проходят череду встреч и расставаний. Иногда разрыв отношений случается внезапно и застаёт врасплох. И тут у меня будет выбор – устроить сцену с выяснениями и попрёками или просто молча уйти.

– Как это – молча? Совсем ничего не говорить?

– Как воспитанный человек, ты можешь поблагодарить её за любовь, которую она тебе дарила, – невозмутимо добавил отец, – и пожелать счастья.

– Вот ещё! – возмутился я. – Это же она меня бросает! И я ей – счастья?!

Отец негромко рассмеялся и правой рукой взъерошил волосы на моей макушке.

– Это нужно не ей, а тебе, – пояснил он. – Скандалы, старик, всегда выглядят некрасиво. Устроишь скандал – потом стыдно будет вспоминать. Скандал – проявление слабости. Мужчинам они не к лицу. Тут такая штука: когда люди хотят расстаться друзьями, они вспоминают хорошее, желают друг другу добра. А если начинаются упрёки и претензии, тогда, получается, и правильно, что расстаётесь: зачем вам быть вместе, если вы друг другу хотите больно сделать? И потом: когда начинаешь выяснять, почему она хочет расстаться, что её в тебе не устраивает, появился ли у неё кто-то другой, и кто он такой, ты тем самым становишься на путь самосожжения – начинаешь сжигать себя с помощью собственных чувств. Небольшую ранку поливаешь кислотой, чтобы она стала огромной кровоточащей раной, понимаешь?

– Понимаю, – я издал вздох бывалого человека.

– Поэтому лучше ни о чём таком вовсе не думать. Чем дольше сможешь не думать, тем легче перенесёшь разрыв. Если девушка решила от тебя уйти, значит, она не твоя – она была миражом или, если хочешь, приключением, которое закончилось.

– Здорово, – мне понравилось сравнение с приключением. – А как не думать, если оно – думается?

– Думать о чём-нибудь другом, – легко посоветовал отец. – Постараться занять свой ум чем-нибудь увлекательным. Скажи себе: «Жизнь продолжается, в ней произошло одно небольшое изменение, но кругом много всего замечательного». Или вот хорошее занятие: считать до миллиона. Можно поставить себе условие: «Пока не досчитаю, не буду о ней думать!» Ты же уже умеешь считать до миллиона? Уже знаешь, как это, верно? – и он хитро мне подмигнул.

Отец намекал на историю годовалой давности, когда он спросил меня, могу ли я считать до миллиона, а я, не почувствовав подвоха, ответил: конечно, могу. Но тут же выяснилось, что для подсчёта понадобится двести семьдесят семь часов или одиннадцать с половиной суток или двадцать три дня (если на один счёт будет приходиться секунда).

– Во-от как, – протянул я тогда. – Я об этом как-то не подумал…

Многие полагают, что могут досчитать до миллиона, сообщил отец, но на самом деле таких людей – единицы. Я могу стать одним из этих редких людей, если проявлю должное упорство. Он предложил мне сделку: каждый раз, когда я досчитаю до десяти тысяч, он будет класть в специальную копилку один рубль. Когда я досчитаю до миллиона, у меня будет огромная для двенадцатилетнего человека сумма – сто рублей.

– Я смогу потратить их, как захочу? – уточнил я на всякий случай.

– Само собой, – сказал отец. – Это будут твои, честно заработанные, деньги. Но уговор такой: сумму можно получить только целиком. Ты не можешь сказать: я досчитал до полумиллиона и мне причитается пятьдесят рублей. Идёт?

Я ответил: идёт, и начал считать. Я считал по дороге в школу и из школы, а потом ещё некоторое время – дома, разгуливая по комнате или лёжа на кровати и ритмично постукивая ногой о матрас. Я досчитал до двухсот тысяч, когда сообразил, что с Зимилисом и Шумским дело пойдёт быстрей. По нашим подсчётам сто рублей должны были скопиться как раз к летним каникулам, а, значит, мы сможем вместе их потратить на сладости или покупку чего-нибудь по-настоящему стоящего. Мы прятались от посторонних глаз, вслух считали до тысячи и прибавляли к общему числу три тысячи. Отец в какой-то момент удивился тому, как быстро пошли у меня дела, но допытываться не стал и даже порадовался.

На общий подсчёт у нас ушло два с половиной месяца. Видимо, примерно столько же требовалось не думать, почему Людка не стала со мной разговаривать.

С наступлением лета у нас с Димкой и Васькой началась роскошная жизнь. Мы болтались в кафешках, позволяя себе огромные порции мороженого, катались по десять кругов на колесе обозрения, купили футбольный мяч и три металлических револьвера с пистонами – они походили на настоящие: если нажать на кнопку, они складывались пополам для подзарядки. Потом настала пора разъехаться на каникулы, от ста рублей осталась половина, и остаток мы разделили: Димке и Ваське – по десять, а мне – тридцать, потому что я начал считать в одиночку и потому, что это были всё же деньги моего отца. Так рассудил Димка, но он же потом придумал, как нам потратить остаток денег – ещё до того, как мы разъехались, у Васи наступил день рождения, и Зимилис сказал мне: давай подарим ему велосипед. У Васи была большая семья, младшая сестра и два старших брата – он часто донашивал одежду братьев, и, хотя считалось, что бедных в нашем обществе нет, Шумский производил впечатление человека именно что из бедной семьи. У его братьев был взрослый велосипед «Минск», но для нас он был слишком большой – нам требовался «Орлёнок». У Димки и у меня было по «Орлёнку», а у Васи нет, и мы по очереди давали ему прокатиться. Димка сказал: здорово будет, если у нас у всех будут велосипеды. Я согласился: здорово, можно втроём далеко кататься. Мы потребовали у Васи его червонец обратно, потому что новый «Орлёнок» стоил сорок два рубля, а сдачу поделили уже пополам – между Димкой и мной. Мы объездили весь город и отыскали велосипед нужной марки в одном дальнем магазине на окраине. По дорогу к магазину Васька держался насуплено и немного отстраненно, но на обратном пути не мог убрать улыбку с лица, даже пытаясь говорить нейтральным тоном. Наш подарок произвёл в семье Шумских неприятную сенсацию: Васина мать решила, что мы потихоньку взяли деньги у своих родителей, и те вскоре придут требовать их обратно. Она отругала Васю на кухне, и он слегка всплакнул, что влип в такую стыдную историю, а потом разбирательство дошло и до наших родителей. Зимилис-старший выделил Димке три рубля на новый подарок для Васи – он считал, что его сын не имеет к новоприобретенному «Орлёнку» никакого отношения и вообще не хотел скандала. Мой отец подтвердил Васиной матери, что деньги, действительно мои, и я могу тратить их, как вздумается, поэтому никаких претензий с его стороны быть не может. Ещё он сказал, что жизнь длинная, и, может быть, когда-нибудь лет через десять или двадцать Вася выручит нас с Зимилисом из беды, так что не стоит сейчас заострять внимание. Но когда мы остались одни, он сказал: я хитрец, со мной надо держать ухо востро, и такого уговора у нас не было. Потом рассмеялся, взъерошил мне волосы и сказал – мы с Димкой совершили настоящий человеческий поступок.

В целом, досчитать до миллиона оказалось не таким уж и сложным делом, и сейчас я подумал, что, когда стану взрослым, и какая-нибудь подружка покинет меня без всякого предупреждения, я достигну миллионного рубежа без особых проблем – даже если мне никто не станет помогать.

Отец ткнул окурком в пепельницу и завёл двигатель. Мы отъехали от обочины. Установилось какое-то особенно хорошее безмолвие. Произошедший разговор произвёл на меня неожиданное действие. До сих пор я мечтал, что в будущем у меня будет много подружек, одна другой красивее, но иногда сомневался: а вдруг такого не будет, и я стану томиться в одиночестве и страданиях? Отцовские слова вселили в меня уверенность, что всё будет так, как я и мечтаю.

Я пронзительно ощутил, как в будущем стану идти по жизни от одной возлюбленной к другой, случайно знакомиться с ними в кафе или в компаниях, ходить с ними в кино и турпоходы, слушать музыку, обсуждать книги, пить вино, есть шашлыки, ссориться и мириться, расставаться и тепло вспоминать друг о друге, как о славном приключении.

Я настолько почувствовал близость взрослых времён, что, хоть и не курил, едва не попросил у отца сигарету, словно между нами это давнее, обычное дело.

Мы вывернули из переулка, и перед нами во всей длине открылся проспект Мира. Солнце миновало зенит и постепенно начинало клониться к закату, отчего конец дороги окутался лёгкой розовой дымкой. Всё вокруг было давно и прочно знакомо. Но вдруг я отчётливо ощутил: мы едем к будущему, и оно уже не за горами, надо только немного подождать. Мы приближались к нему со скоростью шестьдесят километров в час.

[1] В описываемый период СССР состоял из 15 Союзных республик, метафорически называемых сёстрами.

6. Профессор Трубадурцев

Персональные полстола на кафедре отец получил благодаря профессору Трубадурцеву – заведующему кафедрой и легендарной личности. Тем самым профессор признал в отце истинного служителя Науки и благословил его на научные свершения. Произошёл этот знаменательный случай на самой заре отцовской преподавательской карьеры – всего через несколько месяцев после его прихода в наш университет, когда он ещё считался новичком.

Как показали близлежащие события, профессор, выделяя отца перед другими сотрудниками, несколько поторопился: знай он о том, что вскоре произойдёт, то о благословении, вероятно, крепко бы подумал, и тогда никакие полстола отцу бы не светили. Но случилось так, как случилось.

Вообще же на кафедре было тесновато. Её помещение изначально не рассчитывалось на большое число учёных голов. В старинном двухэтажном здании размещалось целых три факультета. Когда построили новый корпус, где каждый факультет мог занять отдельный привольный этаж, филологи победили в межфакультетской интриге за право остаться в старом здании, и тогда коллективу кафедры предоставили помещение попросторней. Но произошло это уже во второй половине восьмидесятых, когда отец возглавил кафедру, а в предшествующие десятилетия, на полтора десятка сотрудников приходилось всего два письменных стола общего пользования, и ещё один безраздельно и полновластно занимал профессор Трубадурцев – по праву авторитета и судьбы.

Внешне профессор был человеком невысоким, но с крепкой правильной фигурой, с белыми седыми волосами и такой же небольшой бородкой, в очках с тонкой золотистой оправой и с пристально-спокойным взглядом. Он носил костюм-тройку, курил трубку с пахучим табаком и разговаривал приятным бархатистым голосом, который при необходимости мог приобрести оглушающую силу звенящего металла – даже в самой большой аудитории его слова легко долетали до задней стены. Иногда в шутку профессор пояснял, что громкий голос выработался у него в армии – во время войны он служил в артиллерии.

В Трубадурцеве без труда угадывался наследник великих традиций – от него веяло обаянием старинного профессорства. Он здоровался не так, как все – говорил не: «Здравствуйте», «Добрый день» или «Приветствую», а по-старомодному: «Доброго здоровья». Старинные обороты вроде «иже с ним» и «паче чаяния» в его устах звучали с естественностью, какой, казалось, ни за что не добьёшься одной только начитанностью. Дореволюционной лексике в его речи сопутствовала и революционная, та, среди которой рос и формировался он сам – лексика железных людей 1920-30-х годов. Обращаясь к кому-либо, профессор нередко применял ласковое обращение «товарищ дорогой». А если хотел подчеркнуть свою холодность, то использовал строгое «милостивый государь» (этого обращения, в частности, удостаивались студенты с треском провалившие экзамен: «Прискорбно, милостивый государь, прискорбно»). Когда же отношения шли на разрыв, в ход шло ругательное «господин хороший».

Давно умерших светил лингвистической науки профессор называл по имени и отчеству, опуская фамилию, – как бы подчёркивая, что научные заслуги того, о ком он говорит, настолько общеизвестны, что всем и так понятно, о ком идёт речь. Со стороны же это выглядело так, будто Трубадурцев говорил о людях, с которыми когда-то у него было личное знакомство. Лингвист девятнадцатого века Потебня в его речи присутствовал, как Александр Афанасьевич, Гумбольдт звался Вильгельмом Александровичем, а де Соссюр – Фердинандом Манжиновичем. Если кто-то из студентов решался уточнить, о каком, например, Фёдоре Ивановиче идёт речь, Трубадурцев, удивлённо откидывая голову, охотно разъяснял:

– Если бы мы сейчас читали стихи, то речь, разумеется, шла бы о Тютчеве, а если бы распевали арии, тогда – о Шаляпине. Но мы говорим о языке, и Фёдор Иванович тут может быть только Буслаев, да. Только так. Замечательный языковед девятнадцатого века – составитель первой исторической грамматики русского языка, современник Достоевского и Толстого... Изучая лингвистику, мы, товарищи дорогие, находимся в великой компании, и предшественников надо знать. А иначе как же?..

Но и среди современников, внёсших в науку заметный вклад, он тоже кое-кого неплохо знал лично. К примеру, листая новый учебник, предназначенный для русских филфаков всей страны, профессор мог одобрительно покивать головой и сообщить окружающим: «Толковую книжку Миша написал, толковую». Никто не заподозрил бы при этом, что с «Мишей» у Трубадурцева какое-нибудь шапочное знакомство – если уж так выразился, значит, действительно, не раз общались, и имеют место товарищеские отношения.

В коллективе кафедры, сильно разбавленном местными выпускниками, профессор, чем дальше, тем сильнее, воспринимался, как столичный аристократ в кругу провинциального дворянства, сосланный на периферию за вольнодумство.

Во-первых, он был одним из учеников самого академика Вагантова – такой научной родословной не мог похвастать никто на факультете. Само присутствие Трубадурцева в учебной аудитории давало ощущение причастности к истории науки – любой студент, слушающий лекцию профессора, мог законно считать себя научным внуком Вагантова, который, в свою очередь, учился ещё у столпов рубежа девятнадцатого и двадцатого столетий. Особенно импонировало, что Трубадурцев был пусть и далеко не самым известным из многих учеников академика, зато входил в число первых и наиболее близких – о чём свидетельствовал экземпляр фундаментального труда с дарственной надписью: «Дорогому Ярославу Трубадурцеву, ученику и другу», стоящий на видном месте в одном из книжных шкафов и доступный для почтительного пользования любому сотруднику кафедры.

Их знакомство состоялось в первой половине грозных 1930-х, когда Вагантову до вершины академического звания и мировой славы предстояло ещё немало трудных лет научного пути, а пока само занятие лингвистикой было небезопасным. В общественной и научной жизни Вагантов придерживался умеренных взглядов и готов был к разумным компромиссам, но в те времена ни одна из линий поведения не гарантировала личной сохранности. Он дважды угождал в ссылку: первый раз – по знаменитому «делу славистов», второй раз – вскоре после начала войны. Позже, из наступившего благополучия, можно было счесть, что Вагантов «ещё легко отделался», но тогда невозможно было предугадать, как всё обернётся, и кому какая доля выпадет. Первая ссылка и стала прологом его дружбы со студентом Трубадурцевым, который не отрёкся от учителя и был одним из немногих, кто старался помогать деньгами и продуктами его оставшейся в Москве семье – жене и школьнице дочери, что в первое время было особенно кстати (жену Вагантова после ареста мужа уволили, и она перебивалась случайными заработками). После возвращения Вагантова из ссылки Трубадурцев поступил к нему в аспирантуру, и казалось, что самое худшее уже позади, тогда как оно, по большому счёту, ещё и не началось: шёл 1936-й год.

От тех довоенных времён сохранилась жёлто-коричневая фотография. На ней будущий академик, полуседой брюнет, в очках с толстой чёрной оправой, был запечатлён в учебной аудитории в кругу коллег и учеников, среди которых был и Трубадурцев – неузнаваемо молодой, ещё темноволосый и без очков, в светлой рубашке с закатанными по локоть рукавами. Здесь же была Клавдия Вагантова, семнадцатилетняя девушка с перекинутой через плечо косой, – к тому времени она закончила школу и вошла в число учеников своего отца. На групповом снимке дочь будущего академика держала Трубадурцева под руку. Этот жест в те целомудренные времена, вероятно, значил нечто большее, чем простая дружеская приязнь или позирование при фотографировании, из чего можно было предположить, что между вчерашней школьницей и двадцатичетырёхлетним аспирантом существуют лирические отношения (так ли это или не так, оставалось неизвестным: впоследствии никто из учеников уже самого Трубадурцева, понятное дело, не решался задать профессору этот вопрос напрямую). Как бы то ни было, в их непроявившиеся отношения решительно вмешалась эпоха: вскоре и самого Трубадурцева арестовали, и это уже было «во-вторых».

Ореол легендарности на факультете и кафедре Трубадурцеву придавало то обстоятельство, что ещё смолоду он пострадал за науку – как, например, Джордано Бруно (который, впрочем, пострадал совсем за другое, но считалось, что за науку) или Вавилов, только не до смерти. Причиной доноса и ареста стало несколько неосторожных фраз в адрес «Нового учения о языке» академика Марра, которое с середины 1920-х преподносилось его апологетами, как единственно марксистское. Следовательно, каждый, кто его не разделял, становился в их глазах врагом существующего строя, о чём они начинали писать в научных журналах, изо всех сил привлекая внимание властей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю