Текст книги "Поколение"
Автор книги: Владимир Еременко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 39 страниц)
Прокопенко подъехал на машине к подъезду своего дома и, увидев «скорую помощь», тревожно подумал: «Кого-то спасают». Дом их был большой, двенадцать подъездов, и часто у какого-нибудь из них стояла такая машина. Владимир Иванович знал, что ему нечего тревожиться, – в его семье, слава богу, все здоровы, но все же какая-то тревога при виде этой машины у подъезда холодом сжала его сердце, и он заспешил к лифту. Наверное, потому, успокаивал он себя, что это не обычная «скорая», а реанимация, и она всегда пугает людей.
Владимир Иванович не стал ожидать лифта и пошел пешком на шестой этаж, «заодно укрепляя сердечную мышцу», как он в шутку называл свое пристрастие ходить по лестницам.
О жене думать не хотелось: она была его обидой и болью. Мечется, скачет, а пора бы угомониться, сорок лет бабе. Вот Олег – это другое дело. Соскучился он по сыну. Больше недели не видел. Как он там, в лагере? Не бросил ли заниматься спортом? Сколько Прокопенко понадобилось сил, чтобы вырвать его из-под опеки жены! Только на самолюбии парня и сыграл. Мал был, держался за маменькину юбку. Чуть не загубила парня. Сейчас подрос и мужиком становится.
Мысли о сыне успокоили Владимира Ивановича, и он вошел в квартиру в хорошем настроении, ощущая в себе упругую силу. «Отмахал шесть этажей, а даже не сбил дыхания. Вот что значит тренировка!»
Во всех комнатах горел свет. Горел он и на кухне. Это вызвало у Прокопенко привычное раздражение. Когда жена остается одна в квартире, везде зажигает свет. Боится, что ли, кого? Он снял в коридоре пальто, шапку, туфли и, сунув ноги в шлепанцы, прошел на кухню. Вымыл руки. Прислушался. Во всех комнатах тихо. Значит, она в спальне. Читает. Ему не хотелось идти туда, но надо было переодеться. Как только он переступал порог дома, его тело начинал жечь костюм, галстук давил шею, он немедленно должен был сбросить все, натянуть на себя домашнюю одежду. А она была там, в спальне, и Прокопенко уныло побрел туда.
«Спит или притворяется? – глянув на жену, подумал Прокопенко. – Теперь ее уже не всегда поймешь».
Елена Сергеевна лежала, уткнувшись лицом в подушку, подогнув ноги в коленях и вцепившись руками в покрывало. Только сейчас Прокопенко заметил это покрывало и тут же понял нелепость ее сна в восемь часов вечера и неестественность ее позы. Он только успел снять через голову неразвязанный галстук и замер перед Еленой Сергеевной в страшной догадке, что с ней случилось что-то неладное. Мгновение стоял пораженный, не позволяя себе верить в плохое, а сам уже знал, что оно случилось.
– Лена! Лена! – позвал он тихо, а потом вдруг закричал: – Лена! Что с тобой? – и ухватил ее за руку. Рука была мягкой, безжизненной, он испуганно выпустил ее. Рука безвольно упала, и тогда он кинулся к балконной двери в гостиной, распахнул ее и выскочил на балкон.
Машина реанимации еще стояла у подъезда. В нее садились с большими железными саквояжами врачи. Прокопенко сколько было мочи закричал:
– «Скорая»! «Скорая»!
Человек в белом халате, который подошел к дверце машины последним, поднял голову, а Прокопенко кричал:
– «Скорая»! «Скорая»! – Наконец он сообразил и крикнул: – Здесь несчастье… В семьдесят шестой, на шестом этаже несчастье! Несчастье!
Из машины выскочили двое в белых халатах и, подхватив свои железные саквояжи, кинулись в подъезд.
Дальнейший ход событий Владимир Иванович помнил плохо. Он знал только, что как угорелый бегал на кухню, носил в спальню воду и все спрашивал: «Жива? Жива?»
Врачи или молчали, или бросали злые команды: «Еще воды!»
Высокий бородатый доктор, блеснув белками глаз, рявкнул на него: «Чем она могла отравиться?» Владимир Иванович растерянно развел руками, а бородатый еще сердитее прохрипел: «Загляните в свою аптечку. Какое у вас снотворное?»
Владимир Иванович кинулся на кухню, выхватил из холодильника коробку с лекарствами и опрокинул ее на стол.
Чего здесь только не было! «Что же она могла выпить?» – лихорадочно спрашивал себя Прокопенко, и вдруг до него дошли последние слова бородатого доктора: «Какое у вас снотворное?»
Жена никакого снотворного не принимает. А где же прописанное ему самому?
Он поворошил на столе горку пакетиков и пилюль в целлофане и, не обнаружив знакомой пачки, кинулся к мусорному ведру. Подняв крышку, Владимир Иванович увидел скомканную картонку и несколько мгновений смотрел на нее, отдаляя от себя это смертоносное лекарство. Потом пошел в спальню.
– Вот, – протянул пачку бородатому доктору.
– Сколько в ней было? – рявкнул тот. – Целая? Половина?
– Наверное, половина, – ответил Прокопенко и тут же поспешно добавил, будто от этого зависела жизнь Елены Сергеевны: – Нет, больше. Я редко пользовался…
– Ей и половины много, – буркнул бородатый и стал бесцеремонно снимать с Елены Сергеевны лифчик.
Владимир Иванович отвернулся и побрел из спальни.
Потом он вновь вбежал в спальню. Ему послышалось, что Елена Сергеевна застонала. Однако он увидел то же безжизненное тело, но только теперь уже наполовину обнаженное. Трое здоровенных парней стояли вокруг выдвинутой на середину комнаты кровати, на которой недвижно, с закрытыми глазами лежала Лена. Один из врачей держал на весу капельницу, а двое других, склонившись над Леной, массировали ей грудь. Они напомнили ему не врачей, а мясников, и он закричал на них: «Что же вы делаете!» Ему показалось, что они ломают грудную клетку Лены, но, увидев, как с их лбов струится пот, а потом, встретившись с сердитым взглядом бородатого, оборвал крик и пристыженно вышел.
Но и здесь он не мог находиться один. Стоял у двери и ловил хриплые слова и вздохи, и среди них не было сказанного Леной, и это опять бросало его туда, в спальню, но ему сердито говорили «Выйдите!», и он выходил и становился у двери, ловя вздохи и слова.
И вдруг он отчетливо услышал резкий, задавленный полукрик-полустон Лены. Это был ее голос! Даже не голос, а хрип, выкрик. Она жива! Жива! И он ворвался в спальню.
Над Еленой Сергеевной со шприцем в руках стоял врач. Прокопенко поразила громадная, как вязальная спица, игла, которая торчала из шприца. Он не знал, что такой длины могут быть иглы для уколов, перевел взгляд на полуобнаженное тело жены и содрогнулся. Другой врач грубо, как помеху, отстранив набок грудь Елены Сергеевны, растирал красное пятнышко меж ребер, и он понял, что этой иглой делали укол в сердце, и у него вдруг все поплыло перед глазами: и безжизненное тело, и эта игла-чудовище в руках врача, и белые халаты…
Обнаружил он себя в гостиной, в кресле, с ваткой в руках, смоченной в нашатырном спирте. За дверью в спальне все еще возились.
Владимир Иванович глянул на часы. Было без четверти девять. Врачи уже больше часа здесь. Значит, есть какая-то надежда.
За дверью стук металлических ящиков. Собираются… Владимир Иванович поднялся с кресла. Дверь распахнулась. Елена Сергеевна, закутанная в простыню, полулежала в кресле. Кресло, как коляску, двигали по паркету к выходу. Владимир Иванович посторонился.
– Она мертва?
– Мертвых «скорая помощь» не возит, – сердито отозвался врач и добавил: – Помогите!
Прокопенко подхватил сбоку за подлокотники кресло, и они вдвоем понесли Елену Сергеевну к выходу в коридор.
Бородатый ругал узкие лифты, куда нельзя внести носилки: «Вот так и мучаемся с тяжелыми больными».
Владимир Иванович обрадовался. Лену назвали больной. Но вот в лифте с плеча у нее сползла простыня, он опять увидел ее бездыханное, обмякшее тело, и ему стало страшно. Нет, она уже не жилец. Это уже не ее, а чужое тело. Не ее…
«Удивительно, как сразу отторгается и становится чужим тело, – подумал он. – Человек даже еще не умер, но как только над ним нависла смерть, в нем все меняется». Владимир Иванович такое видел не раз: и когда умирала мать и когда навещал безнадежно больных друзей. Он знает это отторгнутое смертью тело. Он знает!.. Его уже ничем не вернешь к жизни, оно – ничто. «Лена, Лена… Зачем ты это сделала? Зачем?» Слезы затуманили глаза, обожгли щеки.
Кресло с Леной вынесли из лифта. Шофер «скорой» уже открывал дверцу машины.
– Мы же застудим ее, – взмолился Прокопенко, когда Елену Сергеевну вынесли из подъезда и поставили кресло на снег.
– В карете не холодно, – отозвался бородатый, и впервые за все это время Прокопенко услышал в его голосе успокаивающую теплоту. Белки глаз бородатого уже не смотрели на него с той обжигающей злобой и ненавистью, будто их остудил свежий морозный воздух. Бородатый пружинисто изогнулся над креслом и, подхватив Елену Сергеевну на руки, положил ее на выдвинутые носилки. Вслед за носилками он проворно вскочил в машину и крикнул:
– Кислород! Капельницу!
Машина взревела мотором. Прокопенко бросился к врачу, садившемуся рядом с шофером, но тот отстранил его рукой.
– Вы не нужны. Звоните!
И машина реанимации, включив мигалку на верху кузова, с места рванулась через двор.
20Владимир Иванович поднялся в квартиру, стал убирать разбросанные подушки, простыни, а потом, повалившись на кровать, обхватил руками голову, застонал тяжело и тягуче.
Что случилось, что обрушилось на него за эти страшные полтора часа? В голове, как молотки по наковальне, стучали безответные вопросы: почему? Почему? Почему? Почему все на него валится? Почему только на него?
Он до боли сжимал руками голову и, раскачиваясь, стонал, нет, скулил, как побитый щенок, и не знал, что нужно делать ему сейчас, чтобы оборвать эту пытку бессмысленных вопросов и изнуряющего страха, который душил и сотрясал его.
Разве сейчас главное «почему»? Ему нужно решить, что делать теперь, когда все это случилось. Не «почему», а «что».
И он перестал стонать, поднялся с кровати и заходил по комнате. Надо не сидеть, а решать, надо что-то делать сейчас, в настоящую минуту, а потом уже все остальное! И он бросился к телефону.
Они уже должны приехать в больницу. Жива ли она?
В приемном покое еще ничего не знали о Елене Сергеевне Прокопенко, но теперь он уже назвал фамилию, и добрая и внимательная женщина на том конце провода, поняв его отчаяние, все объяснила. При любом исходе в больнице нет смысла появляться раньше восьми утра. А в течение этого часа она, дежурная, постарается узнать о состоянии больной и сообщит ему, «что и как».
Он положил трубку. «Слава богу, есть на свете добрые люди», – подумал Владимир Иванович и тут же вспомнил о сыне.
Его надо сейчас же известить. Кого послать? Тут недалеко, всего сорок километров от Москвы. Кого послать? И сразу же понял, что ехать может только шофер, но утром. Сейчас не стоит поднимать на ноги лагерь, пугать сына. Пусть ничего не знает до утра.
Как только было принято это решение, Владимиру Ивановичу стало легче. Он позвонил диспетчеру гаража и попросил, чтобы предупредили шофера.
Теперь он мог думать и о другом. Ему надо сейчас же решить, кого он должен известить. Как плохо, что в Москве нет друзей, к которым бы он мог обратиться за советом и помощью. «Да ведь Иван Матвеевич здесь!» – потеплело в душе Владимира Ивановича, и тут же его обожгла обида и злость: он у Пахомова. Всему причиной Пахомов. Он, он… Этот дикий человек-разрушитель. Он, как черная, зловещая тень, всю жизнь висит над его семьей. Это из-за него, из-за него все несчастья. Как же он ненавидит этого бездомного бродягу! Боже! Как!
Владимир Иванович ходил из комнаты в комнату, злоба и ненависть охватывали его. Что же сделать, чтобы Пахомов раз и навсегда понял: нельзя так бездумно и безалаберно калечить чужую жизнь!.. Нельзя! Он же не один, кругом живые души, а он, как медведь на пасеке. Таких надо травить крысиным ядом!
Прокопенко распалял себя, чувствуя, как в него входит еще неведомое ему желание мстить этому человеку, мстить жестоко, смертно за все. Злоба горячими приступами накатывалась на Владимира Ивановича, он уже не знал, как сдержать себя, как отбиться от наседавшего удушья, и вдруг понял, что Пахомову должно быть так же плохо, как ему, только тогда они смогут уравняться. Нет, надо, чтобы этому человеку было еще хуже, чем ему, во много раз хуже, потому что он причина всему! Он! Каждый должен отвечать за содеянное.
Прокопенко остановился перед телефоном и снял трубку. Он с минуту подержал ее в руке, успокаивая сбившийся ритм сердца, потом достал записную книжку и набрал номер Пахомова. Его охватил такой гнев, что он еле сдерживался.
Пахомов молча слушал его горькие и тяжелые, как свинец, слова и только смог проронить две фразы: «Она еще жива?» (Прокопенко не ответил) и «В какой Елена Сергеевна больнице?» Владимир Иванович назвал адрес, но тут же сказал, что появляться ему там не следует. Он говорил Пахомову, не давая тому опомниться, и первым бросил трубку, показав этим, что тот не имеет права даже на ответ.
Но того облегчения, о котором думал Владимир Иванович, не наступило, правда, его сердце все же дважды сладостно замерло, когда Пахомов, ж а л к и й Пахомов, превозмогая себя, задавал вопросы. Прокопенко чувствовал, как его слова безжалостно хлестали Пахомова, как они скручивали и завязывали его в узел, а он все пинал его и бил наотмашь, выбирая место побольнее. И когда тот прохрипел наконец: «Она еще жива?» – Прокопенко не смилостивился, а продолжал топтать своего врага, вымещая на нем всю боль и всю свою ненависть, которые заслужил этот жалкий человек.
Он положил трубку, а сам все еще мысленно продолжал изничтожать ж а л к о г о Пахомова. Сейчас он не находил для него слова больнее. Да, тот действительно был жалким, раздавленным, потерянным. Владимир Иванович чувствовал это. Он даже «видел», как сначала поплыло всегда довольное и надменное лицо Пахомова, поплыло, как студень, брошенный на горячую тарелку, а потом стало распадаться, и от него не осталось ничего, кроме жалкого подобия лица, и Прокопенко захотелось злорадно крикнуть в это «подобие»: «Ага?! И ты взвыл? Взвыл? Должен же ты понять!»
Владимир Иванович помнил, как в это время у него самого перехватило дыхание, и он задохнулся слезами и долго молчал, слыша прерывистое, горячее дыхание своего врага в трубке. Но он справился с собою и продолжал крушить жалкого Пахомова, а тот только стонал и что-то нечленораздельно мычал в трубку.
Прокопенко несколько раз мысленно возвращался к этому разговору с Пахомовым. Ночь была длинная, и он между сном и явью все время искал и не находил себе облегчения. Он так долго мучил и изводил себя, пока вдруг не понял, что его обида и злость н и ч т о. Она ничтожна по сравнению с тем, что случилось с Леной, с ним и с их сыном Олегом. Разве может быть на свете что-то важнее и ценнее человеческой жизни, хотя бы одной-единственной? Нет, не может, и нечего искать. Уходит человек – и тускнеет солнце, бледнеет мир, холоднее становится на земле для тех, кто жил рядом с этим человеком.
21Многое передумал в эту бесконечную ночь Владимир Иванович. Он каждый час звонил дежурной в приемный покой, и та одинаково отвечала ему: «В реанимации».
Уже к самому утру дежурная, добрая душа, сказала: «Теперь не звоните, а приезжайте к восьми». Он еще часа три лежал на койке с открытыми глазами и думал, думал, перебирая всю свою жизнь, и та злость и ненависть к Пахомову, которые жгли его, постепенно догорали в нем, как догорает жаркий костер, в который перестали бросать сучья. Он чувствовал, как в него проникает светлая, звенящая пустота. От нее хоть и нет облегчения, а есть ощущение, что ты человек. Человек не подвержен пустому и мелочному. Да, он ощутил себя человеком, который способен понять, что и другому может быть так же больно и так же худо, как и тебе. И он почувствовал не то чтобы умиротворение, а какую-то наполненность, у него появилась опора, он теперь знал, за что зацепиться и чего держаться. «Не надо зла. Его и так много среди людей».
Не надо злорадствовать, не надо желать другому дурного, если не хочешь сам получить того же.
«Как только вы хотите что-то плохое сделать другому, в ту же минуту подумайте о себе», – всплыла в его памяти где-то слышанная мудрость.
«Немедленно подумай о себе! О себе», – повторил Владимир Иванович, и ему стало стыдно за разговор с Пахомовым, хотя злоба на этого человека не проходила.
Он лежал и светло думал о жизни, той, какая уже прошумела и какая ему еще осталась. Ее он хотел бы посвятить своему сыну. Да, своему Олегу. Хватит гоняться по свету, хватит биться с призраками. Надо браться за реальное, вечное, за то, что останется после нас. Пора уже все передавать сыну, чтобы хоть ему жилось не так муторно и непрочно. Надо научить Олега быть бойцом в этом мире, чему не успела и не могла научить его мать.
«Счастье еще никогда не объединяло людей, а вот страдания, пережитые вместе, делают людей родными», – опять выплыла откуда-то чужая фраза. Лена сорила ими, вот и застряли у него в памяти эти дамские истины. Он тут же вспомнил и другое изречение, которое часто произносила его жена: «Когда захочешь узнать цену человека, то подведи его к чужой беде, и ты не ошибешься».
Нет, эти сантименты не для него, не для мужчин. Они не для них с Олегом. Он реальный человек и никогда не боялся остаться один на один с собою. Как бы ему ни было тяжело, он предпочитает горькую правду сладкой лжи. Он тоже человек, и человек не железный, но слюнтяйства ни в себе, ни в людях не терпит. Не права Лена, когда называла его бездушной машиной. Не права… Просто он лучше ее знает этот мир…
Мысли шли и шли, сменяя одна другую, а Прокопенко никак не мог понять своей вины в случившемся. Почему-то вспомнились слова Михаила Бурова: «Если человек считает себя абсолютно правым и непогрешимым, он уже виноват». Но он, Владимир Иванович Прокопенко, и хотел бы, да не может считать себя виноватым. Не может!
Время двигалось медленно. Он поднимался с кровати, подходил к окну, смотрел в безмолвие спящего города, опять ложился и думал, думал. Думы тягуче, как бесконечные зубья шестерни, цеплялись одна за другую, и он не противился их ходу, а плыл в неспокойном потоке этой бесконечной реки, и ему казалось, что уже никогда не прибьется к берегу.
Владимир Иванович уснул, и ему приснился сон. Даже не приснился, а пригрезился. Будто он встал, оделся и, выйдя из квартиры, оказался не на лестничной площадке, а на огромном зеленом лугу близ речки, где проходило шумное гулянье. Владимир Иванович идет по лугу и ищет Лену. Навстречу знакомые. Он расспрашивает о жене, те отвечают: только что была здесь.
Но Лены нигде нет, и Прокопенко идет и идет сквозь толпу подвыпивших, горланящих песни людей, и тревога потери Лены сжимает ему сердце. Он идет все быстрее и быстрее, затем бежит. Ему уже не хватает дыхания. Грудь так сдавило, что он начал задыхаться, и тут Владимир Иванович проснулся, сердце бешено колотилось, во рту было сухо. Он никак не мог понять, где он, что с ним, и только хватал раскрытым ртом воздух. Железным обручем стиснуло грудь, руки и ноги налились свинцом.
Отдышавшись, Владимир Иванович взглянул на часы: шел седьмой час. Пора было ехать в больницу. Оделся и позвонил в гараж. Водитель еще не появлялся. Через диспетчера передал, чтобы тот с Олегом ехал прямо в больницу. Он будет ждать их там. Набрал номер приемного покоя.
– Ничего нового сказать не могу, – ответила дежурная медсестра. – Все еще в реанимации.
22Предчувствие недоброго сдавило сердце. Подъехав к мрачному корпусу больницы, Владимир Иванович несколько минут сидел в машине, надеясь успокоиться, но смятение не покидало его, захватывало все сильнее, и он испуганно смотрел на это зловеще-мрачное здание, стараясь угадать, где, в каком уголке полутемного чрева еле теплится надорванная жизнь Лены. Он сидел и боялся пойти навстречу неизвестности, а потом заставил себя выйти из машины и шагнуть к подъезду пугающего здания.
Владимир Иванович нажимал на кнопку, но не слышал звонка и, решив, что он испорчен, стал колотить кулаками в дверь. Вышла няня в помятом, не первой свежести белом халате, закричала:
– Это чего ж тебя, родимец, разрывает? Чего?
– Мамаша, – Прокопенко просунул ногу в приоткрытую дверь, – мамаша, вчера вечером к вам доставили женщину с тяжелым отравлением…
– Ну? – зевнула нянечка, косясь на ботинок Прокопенко, застрявший между створками дверей. – Ты ногу-то убери. Убери, милай! – Она сказала это так спокойно и мягко, что Владимир Иванович тут же повиновался и даже отступил на шаг от двери.
– Ее фамилия Прокопенко, – проговорил он. – Елена Сергеевна Прокопенко. Она в реанимационной.
Нянечка продолжала смотреть на Владимира Ивановича изучающе, будто силилась узнать в нем знакомого.
– А кто же ты ей будешь?
– Муж, мамаша, муж. Ты пропусти меня, пожалуйста.
– Да нельзя ведь, милай, нельзя. А потом… – она смущенно замялась, поворачивая голову назад, в коридор, – здеся один у меня есть. С вечера дремлет. Он тоже мужем назвался.
Нянечка распахнула дверь, словно призывая в свидетели того, кто там дремал в коридоре.
Прокопенко переступил порог и в полумраке коридора, в его глубине увидел приземистую фигуру Пахомова. Он, видно, только поднялся с дивана и растерянно смотрел на нянечку и Прокопенко.
Мужчины несколько мгновений молча стояли друг против друга под испытующим взглядом нянечки, даже переступили с ноги на ногу, сначала Пахомов, а потом и Прокопенко, а затем сделали по нескольку шагов навстречу и остановились.
– Ну как она? – наконец выдавил из себя Прокопенко и, не выдержав воспаленного, мученического взгляда Пахомова, опустил глаза.
Губы Пахомова беззвучно шевельнулись, тело напряглось, но он только вздохнул и опустил плечи, сразу обмякнув, напомнив мяч, из которого выпустили воздух.
«Он действительно жалкий, – подумал Прокопенко. – Да, жалкий». Но того злорадства, которое его охватило при разговоре по телефону, Владимир Иванович не испытал. Он лишь почувствовал боль, острую, режущую. Боль сжигала не только его, но и Пахомова.
Несколько минут стояли молча друг перед другом, не зная, что сказать, что предпринять, а потом тихо отошли в дальний угол коридора к дивану, где всю ночь просидел Пахомов, и тот начал рассказывать Прокопенко, как его не пускали в больницу, как он звонил на квартиру главному врачу и как «все же прорвался в палату к Елене Сергеевне».
– Но это ничего не дало, – упавшим голосом говорил Пахомов. – Ничего… Елена Сергеевна до сих пор не пришла в себя. Ее держат на кислороде, переливании крови…
Прокопенко слушал сбивчивый рассказ Пахомова и не мог понять, почему в нем нет злобы на этого жалкого человека. Ведь он причинил ему и всей его семье столько горя и страданий. И вдруг нашел объяснение: «Ненавидят сильных. Тех, кто воюет».
И Прокопенко было уже легко говорить со своим врагом. Он стал его расспрашивать, что говорят врачи, что будет дальше с нею, и, узнав, что надежды почти никакой, надолго замолчал, отодвинувшись в самый угол дивана. А Степан Пахомов все говорил и говорил. Ему хотелось высказать и свои страхи и свои надежды. Он хотел найти сочувствие, хотел, чтобы Прокопенко отозвался, может быть, накричал на него, даже ударил, но не молчал, не сидел как в воду опущенный, а что-то делал, спасал Лену. Ведь он, Степан Пахомов, уже все перепробовал и передумал за эту ночь, и теперь нужно было что-то предпринять еще, что-то придумать, чтобы спасти ее, Лену, а Прокопенко молчал, отодвинувшись в угол дивана, опустив плечи и зажав ладони коленями.
– Что же делать? Что? – злясь на Прокопенко, спросил Пахомов.
Владимир Иванович продолжал отрешенно молчать и чуть раскачивал свое крепкое, здоровое тело. Он думал, что все суета и тлен, тлен и суета. Если и есть что стоящее в мире, то это человеческая жизнь. И больше ничего.
Он понимал, что сейчас нужны не слова. Они нужны только ему, Степану. Лена сама выключила свое сознание из этого суетного мира, и вот уже более десяти часов врачи не могут вернуть ее к жизни.
«Зачем же эти слова? Зачем? – спрашивал себя Владимир Иванович. – Если ничего нельзя сделать для нее, то надо хотя бы помолчать. Помолчать!»
Владимир Иванович не только не слушал Пахомова, но и не глядел в его сторону, и тот, выговорившись, скоро умолк. Они еще несколько минут сидели молча, а затем, словно что-то вспомнив, резко поднялся Пахомов.
– Пойду узнаю.
И сразу вскочил Прокопенко и решительно преградил ему дорогу.
– Нет, пойду я! – резко произнес он и, будто смягчая свою резкость, примиренно спросил: – Куда идти?
Пахомов, кивнув в сторону лестницы, сказал:
– Реанимация на втором этаже. Там столик дежурной сестры. Я провожу.
Но Прокопенко круто повернулся и побежал по лестнице вверх, показывая всем своим видом, что он в провожатых не нуждается.
Владимир Иванович скрылся, а Степан Пахомов остался стоять в коридоре, не зная, что ему делать с собою. Он так и стоял, не шелохнувшись, ожидая возвращения Прокопенко, изредка бросая взгляды на пустую лестницу, пока там не появился Владимир Иванович.
Тот спускался не спеша, растерянно поглаживая правой рукой перила и задерживая шаг. Казалось, он не шел, а его вели на невидимом поводу, как ведут лошадь, которая не хочет идти, а ее ведут, и она идет, подневольно перебирая ногами.
Подойдя к Пахомову, Владимир Иванович молча покачал головой, и тот понял, что ему нечего сказать. Все так же, как и было час назад, когда туда поднимался Степан: Елена Сергеевна без сознания, она живет на кислороде и лекарствах, которые ей вводят с физиологическим раствором через капельницу.
Все так же, как и было. «А ведь в любую минуту может быть хуже, – ужаснулся Пахомов. – Об этом сказал врач, дежуривший в реанимации. Наверное, то же он повторил и Прокопенко».
Они стояли, не проронив ни слова, долго, пока небо за окнами больницы не стало мутнеть и наливаться светом дня. Для всех временных жителей этого большого серого здания наступал новый день.
«Для одних он может стать началом избавления от недугов, – думал Владимир Иванович, – а для других их последним днем. И все это происходит в прекрасном и дурном мире. Дурном, если люди сами, по доброй воле уходят из него».
Пахомов поглядел на часы:
– Сейчас подъедет Матвеич. Уже восемь. – И, повернувшись, пошел к двери, где в кресле дремала нянечка.
Владимир Иванович остался у окна, захваченный своими мыслями, стоял, прислушиваясь к голосу того, кто «вошел в него» вечером, когда «скорая» увезла Лену. Он все больше завладевал им, командовал, распоряжался, и Владимир Иванович не удивлялся этому внезапному нашествию. Он хотел отдать всего себя ему, потому что этот пришелец, возможно, и был настоящий Владимир Иванович Прокопенко, который всегда жил в нем, но которому он никогда не давал развернуться, глушил и теснил всякими запретами и ограничениями.
С человека должны однажды спадать путы прожитых лет, как сор, как короста, которые налипают и обволакивают здоровое тело. Надо сбрасывать с себя привычные и удобные тебе и людям условности, ложь и возвращаться к себе самому, а не жить с тем выдуманным и сделанным тобою «я», к какому привык, как к домашним тапочкам.
«Правда неудобна и трудна, – думал Владимир Иванович, – в ней очень тяжело признаваться на людях. Но человек не должен врать хотя бы себе. Не должен обманывать себя. Для начала надо начинать с этого. Хотя бы с этого. Люди, люди… Сколько вы притворяетесь! Сколько паясничаете, пыжитесь и надуваетесь, как пузыри! Зачем все? Зачем? Чтобы выбиться «в люди», вырвать лишний кусок, обойти ближнего? Суета сует…»
Владимира Ивановича окликнули. Он обернулся. Рядом стоял ссутулившийся Иван Матвеевич. Лицо почерневшее, землистое, глаза глубоко запали, и в них нездоровый лихорадочный свет.
– Ты прости меня, Владимир Иванович, – дрожащим и каким-то надтреснутым голосом начал Митрошин. – Прости старого. Виноват я… Она третьего дня говорила со мной, плакала, просила совета, а я… – Иван Матвеевич задохнулся, достал платок и вытер глаза. – Я вот его ругал, – повернулся он к Пахомову. – Его. А надо бы тебя упредить. Тебе сказать, что худо ей. Она ведь сама…
– Перестань, Иван Матвеевич. Перестань! – почти закричал Прокопенко. – Что ты мог? Я ведь и сам не слепой.
– А видел, так чего ж? – повысил голос Митрошин. – Чего ж? – И тут же смолк, будто оборвал себя.
Подошла нянечка. Готовый извиниться за свой крик, навстречу ей шагнул Митрошин, но она опередила его извинения:
– Там мальчонка просится. Говорит, сын…
Прокопенко сорвался с места. Через минуту он вернулся с долговязым рыжим мальчиком в теплой спортивной куртке и джинсах. Веснушчатое лицо испугано, круглый подбородок подрагивает. Озирается, как загнанный зверек.
– Что с мамой? С мамой что? – криво складывались его пухлые губы, а сам готов был расплакаться.
– С нашей мамой, Олег, случилось несчастье, – проговорил Прокопенко. – Она нечаянно выпила много снотворного.
– Я знаю, знаю! – срываясь на крик, начал Олег. – Она сама… – И вдруг, пораженный увиденным, оборвал крик. Он смотрел на Пахомова. Его лицо напряглось, покраснело, и он, метнувшись в сторону от Пахомова, закричал еще сильней: – Папа! Папа! Почему этот человек здесь? Почему он здесь? – И зарыдал, содрогаясь всем телом, и его подхватил на руки Владимир Иванович. Но он стал вырываться, продолжая сдавленно выкрикивать: – Почему он пришел? Почему?
Подбежала испуганная нянечка.
– Ты что горланишь, милай? Чего ж горланишь?..
Пахомов стоял не шелохнувшись. К лицу его сначала прилила краска, а затем оно стало бледным. Он смотрел на бьющегося в руках Прокопенко Олега и не мог заставить себя стронуться с места, хотя и знал, что ему надо уйти, сейчас же уйти, чтобы прекратить этот крик и свою пытку во всем виноватого человека. Он стоял и слушал режущий крик разбушевавшегося мальчика. Стоял, окаменев, не в силах что-либо предпринять, так же покорно и безответно, как он слушал горькие и обидные слова его отца по телефону.
К Пахомову подошел Митрошин и взял его под руку:
– Пойдем, Степан Петрович. Пойдем. Нам надо идти. Пойдем. – Силой повел Пахомова к выходу, приговаривая: – Пойдем. Они здесь свои. Они сами разберутся.
При этих словах Пахомов неожиданно замедлил шаг, а потом, вырвав свой локоть из рук Митрошина, повернулся и пошел к лестнице, ведущей на второй этаж. Иван Матвеевич негромко позвал его:
– Степан… Степан…
Но тот, не оглянувшись, уже крепко шагал через две ступени вверх, и Митрошин, тяжело вздохнув, сердито проворчал:
– Эх, люди, люди! И живете вы черт-те как и помираете не по-людски…







