412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Еременко » Поколение » Текст книги (страница 18)
Поколение
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 18:12

Текст книги "Поколение"


Автор книги: Владимир Еременко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 39 страниц)

16

Степан Пахомов проснулся в половине седьмого. Так было всегда, если он начинал работать. Всякая работа требует дисциплины, считал он.

Он сделал зарядку по придуманному им самим комплексу упражнений с гантелями, принял свой любимый «контрастный душ», сменяя холодную воду на горячую, и, съев два яблока, сел за стол.

До завтрака он будет править и переписывать то, что «наработал» вчера, восемь страниц от руки. Это его обычная дневная норма, если работа шла, а вчера она шла. Он уже четвертый день работал и втянулся в привычный ритм.

Сегодня письмо должно было пойти также ходко. Он только вчера начал новую главу, где у Семена Васильевича Вырубова происходит один из главных разговоров с начальником нефтепромысла, который хочет забрать его с производства в свои заместители.

Пахомов обычно правил написанное за столом. Здесь лежали клей, большие ножницы для бумаги, и если он писал вставки, то вклеивал их.

Пахомов прочел первую страницу и остался ею доволен. Заменил с десяток слов, вычеркнул четыре фразы и стал вписывать новые.

Семен Васильевич Вырубов спорил с начальником промысла, упрекая его в том, что они здесь занимаются дурной работой, «строят мост вдоль реки».

«Вы развели на участке свинарник… К вам только на вертолете и можно попасть», – строго пресек нападки Вырубова начальник промысла.

Дальше разговор шел о «коротком одеяле». Вырубов не оправдывался, а спокойно говорил, что на их стройке всем правит пресловутое «короткое одеяло», которое они все время тянут в разные стороны. «Накроем ноги – живот голый, натянем на голову – все остальное на виду».

Эта сшибка начальника участка Вырубова с руководителем промысла нужна была Пахомову для того «душевного разговора», в котором Семена Васильевича будут приглашать на работу в управление.

Пока все шло без «заторов». Тот костяк сцены встречи на буровой, который вчера набросал Пахомов, обрастал «мясом».

Дочитав фразу или абзац и поняв, что она не дает объемного представления о написанном, он проводил к краю листа стрелку (что означало для машинистки – смотреть на обороте страницы) и начинал писать, или, как говорил сам Пахомов, наращивать «мускулы». Эта стрелка, «изобретенная» им лет пять назад, заметно ускоряла работу. Раньше, правя рукопись, он писал между строчек, на полях, и для него самого было проклятием разбирать что к чему, а машинистки просто не брались за его рукописи. Теперь стоило провести стрелку – и перед ним был чистый лист бумаги с обратной стороны, где можно было написать несколько слов, фразу, абзац, а иногда и целую страницу.

Прочитав абзац, Пахомов понял, что у его героя почти нет биографии. Он вывел стрелку и начал писать:

«Начальник промысла был почти на тридцать лет моложе Вырубова, и какое-то странное чувство протеста зарождалось в Семене Васильевиче против его молодости. Он уже однажды, лет двадцать назад, пережил такое и, как человек справедливый, тогда же жестоко пристыдил себя…

Семен Васильевич всегда понимал молодых, был за них горою, спорил со «стариками», своими одногодками, причисляя себя к «неугомонной братии», удивлялся, как эти «дубы» не могут понять нового, за которым жизнь.

Но вот годам к пятидесяти Вырубова неожиданно стали раздражать сначала упрямство и настырность молодых, потом их максимализм и непримиримость и, наконец, откровенная глупость некоторых из них. Он вдруг заметил, что его любимые молодые подрывают основы той жизни, которую он создавал и в какой живет.

Семена Васильевича особенно возмутили два спектакля, на которых он побывал в Москве почти одновременно. В них он не увидел той созидательной критики, которую так любил, за которую сам стоял и готов был всегда драться. Ему показалось, что там было только отрицание, ниспровержение того, на чем держится сегодняшняя жизнь. И он взвыл. Нет, братцы, так нельзя!

…Прозрение было болезненным, но, как человек, привыкший все анализировать и исследовать, Семен Васильевич спросил себя: «А может быть, это и есть то самое «отрицание отрицания»? И я только задержался с ним в дороге, просмотрел момент своего диалектического перехода и сразу оказался в «стариках», «ретроградах»?..»

Пахомов дописал. Получилась почти целая страница. Теперь надо ее править. Он видел лишние и неточные слова, текст был рыхловат, фразы не звенели, но в них, на его взгляд, была мысль, было то, на что читательское сердце могло откликнуться: «А ведь и со мною…» И это главное – страницу можно править, а не выбрасывать, и Пахомов принялся за нее.

Так шла его работа час за часом. Он уже пропустил свой завтрак, который, если случались «затяжные заторы», устраивал для себя в двенадцать или в час, и тогда он был для него одновременно и обедом. Сейчас же шел второй час, а он все не мог оторваться от рукописи.

Он уже выправил все написанное вчера и, не прерываясь, стал писать сцену «задушевного разговора».

Слова легко складывались в фразы, и он пока не очень следил за их точностью. Ему сейчас нужен пафос, ритм этого разговора. Он слушал его и записывал, как стенографист, делая паузы там, где делали их его герои, вместе с ними переводил дух, сердился, улыбался, кричал и говорил, говорил за каждого из них, исписывая страницу за страницей.

Это была прекрасная работа (Пахомов не решался назвать ее вдохновенной, потому что боялся этого слова и не доверял ему), его охватывали легкий внутренний трепет и какая-то необъяснимая вибрация, от которых сладко млело сердце, а проясненная голова все время посылала мысли. Пахомов уже не замечал потерь при этой переплавке мысли в слова, которые его всегда удручали и часто останавливали работу, и это означало, что он устал, но оторваться от рукописи не мог…

Когда зазвонил телефон в коридоре, Пахомов вздрогнул и непонимающе повернул голову. Он ведь всегда выключает его. Выключает телефон не потому, что тот ему мешает, а чтобы не было соблазна отвлекаться, когда работа не идет, и ее так хочется бросить, и ты рад каждому самому маленькому поводу, чтобы улизнуть.

В раздражении Степан поднялся и пошел в коридор чтобы выдернуть из розетки шнур, и он уже взялся за него, как тут же вспомнил, что он не выключил телефон из-за того, что может позвонить Иван Матвеевич. Наверное, он и звонит. Поднял трубку с раздражением, потому что ему не хотелось отрываться от работы, в которой он был весь.

Звонила Елена Сергеевна. И это раздражение не прошло, а даже обострилось. «Не могла хотя бы вечером…» Но голос ее был тревожный, и Степан стал вслушиваться в него, еще не понимая слов, а впитывая только ее тревогу, и наконец ответил:

– Ну, приезжай сейчас ко мне. Матвеича нет, его до вечера не будет…

– К тебе не могу… – дрожал голос Елены Сергеевны, все больше заражая его тревогой.

– Тогда что же ты хочешь?

– Не знаю…

Пахомов молчал. Ему стало не по себе. «Очередной каприз? Ну нельзя же так!» Но он сдержался.

На другом конце провода тяжело молчали, и Пахомов, почувствовав, каких сил стоит ей не положить трубку, сказал:

– Жди меня у цветочного магазина, на вашей улице. Схвачу такси и приеду. – И, чтобы загладить окончательно свою вину за эту долгую паузу, шутливо пожаловался: – Я еще не завтракал, и мы где-нибудь пообедаем.

Положил трубку и стал одеваться. Только сейчас он почувствовал, как голоден. Застегивая пуговицы рубахи, побежал на кухню, открыл холодильник и, достав кусок колбасы, стал есть ее, не отрезая…

Глянул на часы. Шел третий час. В это время есть такси на стоянке; он в три будет у цветочного, а еще через четверть часа они смогут где-нибудь уже сидеть за столом.

Действительно, не прошло и часа, как они сидели в ресторане в том же новом районе, где жили Прокопенко. В ресторане было безлюдно. Обед прошел, а ужин не наступил, и они смогли выбрать самый уютный столик в дальнем углу зала, у окна. Пахомов держал в руке нераскрытую карточку меню и говорил официанту:

– Отец, надо накормить двух голодных людей.

– Одного… – робко поправила Елена Сергеевна.

– Двух, – повторил Пахомов. – Я съем за двоих. Итак, на ваше усмотрение – хорошо накормить и немножко напоить. Тебе что, Лена?

– Мне ничего, – тем же упавшим голосом отозвалась Елена Сергеевна.

– Тогда бутылку лучшего сухого вина, а мне двести… нет, триста граммов водки, тоже лучшей.

– Лучшее сухое для дам, – учтиво склонил круглую обритую голову низенький старичок официант, – всегда было шампанское…

– Заметано, отец, – продолжал играть роль завсегдатая ресторанов Пахомов. – Сегодня все должно быть очень хорошее. Мы угощаем даму.

Официант понимающе кивнул и удалился.

– Ну, теперь говори, что случилось? – поудобнее усаживаясь в мягком кресле, попросил Пахомов. – Какие громы и молнии обрушились?

Елена Сергеевна долгим и грустным взглядом посмотрела на Пахомова, и у нее чуть дрогнул подбородок. Она молчала, глядя прямо в его лицо, и ее взгляд менялся. Теперь в нем была тоска и та тревога, которой Пахомов испугался, услышав Елену Сергеевну по телефону.

– Ну-у? – стараясь приободрить Елену Сергеевну, положил он на ее руку свою. – Ну-у…

Она отвела от него взгляд, опустила лицо и, на мгновение прижавшись щекой к его руке, ответила:

– Захотелось, Степан, увидеть тебя…

– Только-то, – немного раздосадованно, но не утрачивая того шутливого тона, который он взял с первой минуты встречи, отозвался Пахомов. – Я не дух, а существо видимое, и меня можно зреть всегда…

– Степан, Степан… – покачала головою Елена Сергеевна. Хотела еще что-то сказать, да так, с перехватившей горло спазмой, и умолкла, лишь опять стала смотреть на него, и Пахомов не мог понять, чего было больше в этом взгляде: то ли удивления, что она видит его рядом с собой и будто видит впервые, то ли взгляда прощания, от которого ему становилось не по себе. Глаза Елены Сергеевны были такими жалкими, и в них сквозь наворачивающиеся слезы светилась такая тоска, какую он видел только раз, на охоте, там, на Севере, когда они подстрелили олениху и она, умирая, вот такими пугающими глазами смотрела вслед убегающему стаду.

– Ты скажи все же, что, Лена… – прошептал Пахомов и почувствовал, как ее тревога начинает проникать в него. – Скажи!

– Ничего, ничего… – все так же потерянно шептала Елена Сергеевна. – Ничего…

А Пахомов уже видел: с ней что-то случилось и он должен ей помочь, сейчас же, здесь… Иначе то тревожное, что в нее вошло с их последней встречи, поселится навсегда, и тогда уже не будет той Лены, какую он знает и любит, а будет другая, которую он не хочет ни видеть, ни знать.

Они сидели и молчали вот так, скрестив руки, а официант аккуратно и ловко расставлял на столе закуски, не издав ни звука ни посудой, ни приборами.

Этот маленький плотный человек, похожий и сам, как и его гладко выбритая голова, на бильярдный шар, видно, хорошо понимал их тяжелое молчание и, боясь потревожить, завершил свое дело и отошел от стола, не проронив ни слова. Сначала сделал два шага назад, а потом мягко, как бы в полупоклоне этим двум людям, которым сейчас трудно, мягко повернулся и тихо пошел, нет, мягко покатился в другой конец зала.

Это был старый официант. На своем долгом веку он видел много бесшабашного веселья, пьяных загулов и всего другого, с чем ежедневно приходят сюда люди, и он умел ценить эти нечастые мгновения, когда его работа и его такт могли хоть на самую малую кроху облегчить душу, помочь справиться его клиентам с бедою или с самими собою.

Пахомов каким-то боковым зрением, даже не зрением, а сторонним чувством понял этого старого официанта и внутренне поблагодарил его, хотя и был занят мыслями о Елене Сергеевне, и еще (уже помимо его воли) он отметил: «Как это хорошо: прекрасный зал нового ресторана и старый почтенный официант! Надо запомнить и поместить своих героев сюда…»

– Так что же, – шептали его губы, – что, Лена?

– Ешь, дорогой, ты голоден, ешь… – отвечал ему тоже горячий шепот.

А потом, когда он начал есть, она, не притронувшись к еде, а только пригубив шампанского, все время смотрела ему в Лицо, смотрела так, как она никогда не смотрела, заглядывая сбоку и немного снизу. Ее проникающий и будоражащий взгляд будто ощупывал не только лицо, но и всего Пахомова, отыскивая в нем опору и не находя ее, тревожно метался, обдавая этой тревогой Степана.

Пахомов хотел помочь ей справиться с собой и не знал как. Он только взглядом говорил ей: «Я с тобою, Лена, с тобою».

Она не слышала или не хотела слышать, тревожно смотрела на Пахомова. И он не мог разгадать, что же это за взгляд, хотя и хотел его понять уже не как человек, любящий эту женщину, а как писатель, для которого не должно быть тайн…

Так и не разгадав этого взгляда, он прильнул к Лене; она обеими руками обхватила его голову, отвела от себя, продолжая шептать:

– Ешь, милый, ешь…

И он, выпив еще рюмку водки, стал есть сначала неохотно, а потом, почувствовав тот дурманящий голову приступ голода, какой он ощутил еще дома, набросился на закуски, а затем и на исходящую сытным ароматом солянку.

Елена Сергеевна не пила и не ела. Она только молча смотрела на то, как Пахомов по-молодецки расправляется с едой, и чувствовала, что это ей доставляет радость заботы о близком человеке. Она вспомнила слова Митрошина: «Смотреть на человека, умеющего есть, – это музыка». И у нее немножко потеплело в груди от этого воспоминания, но тот камень, который свалился на нее в их последнюю встречу, не сдвинулся, он давил и гнул ее к земле, и Елена Сергеевна боялась, что уже не выпрямится.

– Ты начал работать? – чуть прикоснулась она ладонью к его руке.

– Ага! – закивал Пахомов, смачно обсасывая косточку цыпленка. – Начал…

– Про невписавшегося?

– Да-а… – протянул Пахомов. – Но, знаешь, он не такой уж невписавшийся. Это я думал так, а он нормальный, только без комплексов и рефлексий, цельный человек.

– Где ж теперь такие? – первый раз улыбнулась Елена Сергеевна.

– Наверное, в литературе только, – обрадовался ее улыбке Пахомов. – Да еще я…

– Ой, ты, Степан, актер! – опять погрустнела Елена Сергеевна. – Но это, наверное, и хорошо для писателя. А вот для жизни?

Помолчали. Пахомов вновь приник головою к Елене Сергеевне.

– Так не хочешь сказать, что с тобой?

Елена Сергеевна не отвечала, и он, чтобы хоть как-то втянуть ее в разговор, спросил:

– Ну, а что твой рыжий бурбон? Матвеич его жалеет.

– Он добрый старик, – отозвалась она, – для него все люди, все человеки.

– А за тебя меня распушил в прах. Он славный, но не понимает.

– Он понимает, Степан, понимает, – вздохнула Елена Сергеевна. – Это мы с тобой…

– Чепуха! – оживился Пахомов. Теперь, немного выпив и насытившись, он готов был вступить с Леной в привычный спор. Настроение его поднялось, и Степан уже почти не замечал подавленности Елены Сергеевны, а если и замечал, то готов был разрушить ее этим спором. – Чепуха! Вмешиваться в личную жизнь не дано никому, даже Матвеичу.

– А если мы делаем глупость?

– Сделав одну, самую главную, можно делать и все остальные.

Елена Сергеевна раздраженно наморщила лоб. Она уже не раз слышала от Пахомова эти слова, и ей стало опять больно. «Как же он легко судит о других!»

– Степан, мне иногда становится страшно. Ты писатель и не знаешь людей…

– Нет, знаю! И лучше, чем ты, и даже, чем твой Иван Матвеевич.

– Ты их конструируешь! – тоже повысила голос Елена Сергеевна. – Ты даже одного человека понять не можешь.

– Я-то тебя, Лена, понимаю. Понимаю… – Пахомов попытался заглянуть ей в глаза, но Елена Сергеевна обиженно отвела их. – А вот ты меня не хочешь…

– Это сказка про белого бычка.

– А что не сказка? – опять вспылил Пахомов. – Что не сказка?

– Не кричи!

– Нет, ты скажи!

– Не знаю…

– А я знаю. Тебе надо перестать дурить. Надо понять, что мы уже не сможем друг без друга. И тут только два реальных выхода. Или ты бросаешь все к дьяволу и переезжаешь ко мне, или вот это. – И он обвел глазами стол, а потом и весь зал ресторана. – Третьего не дано. Не ломай голову, а то свихнешься.

– Все рассчитал и спокойно ешь свою курицу.

– Не так уж спокойно, но ем. – Пахомов положил остаток цыпленка на тарелку, отодвинул ее от себя и вытер губы и руки салфеткой. Обиженно помолчав, он будто в отместку за то, что ему не дали доесть это блюдо, сердито спросил: – Ну, а ты, ты что предлагаешь? Ладно, я черствый, бездушный прагматик, а ты?

Елена Сергеевна молчала. Молчала, замкнувшись, утратив интерес к разговору, подавленная своими мыслями или еще чем-то, чего не знал и не мог понять Пахомов. Такая, как улитка, запрятавшаяся в свою неприступную раковину, она раздражала его, и Степан начинал все больше сердиться и на нее и на себя: на нее за то, что взбаламутила его, оторвала от работы, а на себя за то, что он, как мальчишка, все бросил и побежал, попусту тревожась. А здесь ничего нового, все те же старые песни: «Я так не могу».

И Пахомов уже знал, что она сейчас помолчит, помолчит и скажет эти слова. Обязательно скажет. Зря она думает, что он ее не знает. Еще как знает! Так он распалял себя и уже готов был ответить грубостью на слова, которые она еще не произносила, но произнесет обязательно.

Он так и сделал. Когда ее молчание показалось ему слишком долгим, сказал:

– И не говори, что ты так не можешь. Можешь, раз позвонила.

Елена Сергеевна отшатнулась. Он заметил и этот ее рывок, словно от удара, и краску на лице, а потом сменившую ее бледность; он уже пожалел о сказанном и кинулся исправлять свою ошибку:

– Сегодня ты, а завтра я тебе позвоню. Это так, Лена-а-а. Так. Мы теперь никуда друг от друга не денемся, мы одной веревочкой…

Но Елена Сергеевна только качала головой, подавая знак, чтобы он замолчал. Лицо ее представляло холодную маску. Пахомов испугался этого лица, хотя уже и видел такое в прошлый раз; но тогда лицо обдавало его только холодным презрением, а теперь еще и жалостью, будто Елена Сергеевна не только презирала Пахомова за эти немужские слова, а одновременно и жалела, что ему не дано поступать по-мужски.

Это ее лицо-маска долго не отходило. Казалось, Елена Сергеевна забыла о нем, пораженная внезапным открытием в себе и в Пахомове такого, чего еще не знала, а потом, обмякнув, спокойно сказала:

– Ты, Степан, не терзай себя. Ты такой. Я тоже не буду больше тебя мучить.

Голос ее не дрожал, как раньше. И сама она распрямилась и стала жесткой и уверенной в себе, и эту уверенность ей давало ее внезапное открытие. Открытие было ее озарением, и оно вселяло и силы на мудрое спокойствие, какого никогда не будет у Пахомова и какое ему даже никогда не приснится; не приснится, потому что он не знает того, что она увидела и постигла.

Обо всем этом говорило сейчас лицо Елены Сергеевны.

– Наверное, писатели такие и должны быть…

– Какие? – опять стал нервничать Пахомов. – Запомни, они такие же, обыкновенные и еще, может быть, хуже других обыкновенных, потому что им приходится быть всякими, и подлецами тоже, то есть не быть, а играть, что ли… Ведь все из себя, из себя, никому нельзя доверять, если ты настоящий…

– А сам ты себя чувствуешь настоящим? – вдруг обезоруживающе спросила Елена Сергеевна.

Пахомов виновато и жалко, словно прося защиты, посмотрел на нее.

– Лена, ну что же ты меня спрашиваешь? Я же не знаю и, наверное, никогда не узнаю. Настоящий – Толстой…

– Степан, милый, запомни, – задохнувшись, прошептала Елена Сергеевна. – Ты настоящий, настоящий… Что тебе дался Толстой? Ты Пахомов!

– Лена, – почти взмолился Степан, – зачем это все? Ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Я случайно попал в чужую компанию… А теперь вот увяз.

– Нет, Степан, ты запомни мои слова. Брось сомневаться. Обещаешь? – Она придвинула свое лицо к лицу Пахомова и еще раз прошептала: – Обещай…

– Обещаю. Как только напишу «Невписывающегося», так и поверю.

Она отстранилась от него, и Пахомов увидел в ее глазах слезы.

– С тобой ни о чем серьезном нельзя говорить, – грустно и устало сказала Елена Сергеевна и, помолчав, добавила: – Давай пойдем отсюда. Тебе же сегодня с Матвеичем в театр, а уже половина шестого…

– Я сейчас схожу позвоню ему. Пусть едет в театр, а мы еще посидим и приедем прямо туда.

– Нет, – удержала его Елена Сергеевна, – не надо. Езжай сейчас за ним, не надо старика обижать.

– Ну тогда вместе. Давай, а? – заторопил ее Пахомов. – Отвезем Матвеича. Усадим в кресло. Захотим, сами останемся…

– Я смотрела твою пьесу, – тихо отозвалась Елена Сергеевна. – Как только приехала, так и посмотрела. Вот почему я тебе говорю, чтобы ты верил. Я раньше не говорила, а только ревновала тебя ко всем твоим героям, а теперь говорю…

– Брось! Едем! Матвеича в театр, а сами ко мне или куда ты захочешь. Все равно у меня день сегодня пропал, давай гулять. Знающие люди говорят: с утра выпил – целый день свободный.

– Степан! – укоризненно поглядела на него Елена Сергеевна.

Пахомов виновато умолк, а потом, подозвав официанта, рассчитался с ним, дав щедро на чай.

– Соришь, – думая уже о чем-то своем, насмешливо сказала Елена Сергеевна.

– Не-е-а, – прищелкнул языком Пахомов. – По-восточному сказал «большой салам» хорошему человеку. За понимание…

Они вышли из ресторана, и как ни упрашивал Пахомов Елену Сергеевну ехать с ним за Иваном Матвеевичем, она не согласилась, а разрешила лишь довезти себя до лесопарка, что было почти рядом.

Здесь, не выпуская из машины Пахомова, она крепко обняла его за шею и, прижавшись к нему, опять зашептала:

– Дай мне слово, что не забудешь моей просьбы.

– Какой?

– Что будешь верить.

– Лена! Ну что же от этого изменится?

– Дай слово! – настойчиво, чуть не плача, прошептала она.

– Ну, даю.

– Не забудешь?

– Нет.

– Спасибо. Прощай, Степан. – Елена Сергеевна еще раз порывисто обняла Пахомова и, выскочив из такси, сильно хлопнула дверцей.

Степан хотел побежать вслед, догнать Лену, но по тому, как она удалялась в глубь парка, он понял, что она не остановится и не будет с ним говорить. Пахомов сидел в такси, провожая Лену глазами до тех пор, пока ее силуэт не растворился в сумраке парка, потом назвал шоферу свой адрес.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю