412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Еременко » Поколение » Текст книги (страница 12)
Поколение
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 18:12

Текст книги "Поколение"


Автор книги: Владимир Еременко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц)

3

Пахомов, закончив разговор с дежурным в общежитии аспирантов МГУ, попросил оставить для Станислава Бурова записку с просьбой позвонить. Он возвратился в комнату, а Иван Матвеевич уже сидел на диване с посвежевшим, немного заспанным лицом и ясными, отдохнувшими глазами.

– Ну, как? – спросил он.

– Твой подопечный должен скоро явиться. Вздремнул малость?

– Вздремнул и готов, как говорят солдаты, к дальнейшему прохождению службы.

– Вот бы мне, Матвеич, научиться так день разрывать. Бывает, работа не идет или хочу отбиться от какой-то мысли, чувствую: надо бы уснуть, выключиться – и не могу. Хоть застрелись! А если уж усну, то и часа мне мало и двух, могу спать и полдня, а просыпаюсь – опять не работник, голова болит, весь разбитый…

– На войне надо побывать, там бы научили, – ухмыльнулся Иван Матвеевич. – Война, сволочь… – Он оборвал фразу, видно, поняв, что не туда заскочил спросонья, виновато поглядел на Пахомова и даже не спросил, а скорее приказал по-отцовски: – Рассказывай, как живешь-можешь, Степан Петрович. Ведь не видались давно… Только слушком друг о друге пробавляемся. Да книжки твои почти каждый год аккуратно приходят. А так ведь почти пять годков не смотрели друг дружке в глаза. С тех пор, как ты в ту осень был у нас, как раз перед сносом нашей Растащиловки, ну, да… Зимой уже нас и начали ломать-крушить… Так я думал, что последнюю зиму… Не надеялся столько прожить. А вышло вишь сколько… Хоть и знал, что скрипучее дерево живуче…

– Да, – сказал Степан, – я и сам не думал… – Желая загладить неловкость, добавил: – Выглядел ты тогда не дюже… Мне так показалось…

Иван Матвеевич не заметил неловких слов Пахомова:

– А я и вправду паршиво себя чувствовал. Два горя тогда на меня свалилось. На пенсию уходил – психовал. И сносить нас собирались… Все это хуже сухотки силы выматывало. Не хотелось мне в эти дома бетонные с земли, из сада идти. Так не хотелось, так муторно было, ну прямо будто в могилу…

Пахомов, видя, что разговор отворачивает от его персоны, кинулся поддержать:

– А теперь, наверное, уже и пообвыкся. Я тоже думал, что в Москве не надо жить: суета, толчея, все бегут куда-то… А сейчас думаю: здесь только и жить, здесь только и живут во все тяжкие люди. Приеду в другой город, даже в Ленинград или Киев – нет, не то! Не та жизнь, скука съедает. А уж если заберусь куда поглубже, то мне совсем не по себе. Никто никуда не спешит, на работу ходят пешком, сонное царство…

– Ну, и что тебе твоя Москва в жизни хорошего дала? – обиделся за свою сонную периферию Иван Матвеевич. – Какие победы одержал и какие хоромы здесь нажил?

– Хоромы теперь, Матвеич, у всех одинаковые – малогабаритные, – сказал, обводя глазами комнату, Пахомов. – А победы, как им и положено, – великие.

– Что-то не слышу металла в голосе, Степан Петрович… – Помолчав, вдруг спросил: – С Прокопенками встречаешься? Володька большой теперь начальник.

Пахомов вздрогнул, хотя и ждал этого вопроса. Он отдалял его, не хотел говорить о Лене даже с Иваном Матвеевичем, потому что нечего было сказать о ней ни ему, ни даже себе. Все было в их взаимоотношениях глупо и жалко, все не по-мужски. Он здесь не имеет своего слова. Его, как бычка на веревочке, ведут, а он даже не в силах выяснить, куда эта дорога и кто его поводырь…

– А я по Елене Сергеевне соскучился, – словно раздумывая, продолжал Иван Матвеевич. – Хорошая она…

– И самостоятельная женщина, – сердито ввернул Пахомов слово Ивана Матвеевича.

– Да, – не принял иронию тот. – И самостоятельная женщина. Только ты вот ей, вижу, продолжаешь жизнь портить. Ведь так?

– Нет, не так, – раздраженно ответил Пахомов. – Это она мне ее испортила. Она… – Он уже почти перешел на крик, и они оба, испугавшись этой внезапной вспышки, надолго умолкли.

Иван Матвеевич взял с журнального столика, стоявшего перед диваном, книгу, бесцельно повертел в руках и осторожно положил на то же место; уже другим, участливым голосом спросил:

– Бывает она у тебя?

Степан Пахомов напрягся всем телом, даже приподнялся над креслом, готовый вскочить.

– Ты настоял? – осадил его Митрошин.

Пахомов выжал из себя:

– Я…

И опять долгая и трудная пауза. Только слышно, как тяжело вздыхает Иван Матвеевич, будто натужно силится отвести беду от дорогого ему человека и не может, да и кто загородит от того, от чего сам не можешь уберечься.

Наконец Иван Матвеевич оборвал молчание:

– Я тебе уже говорил, Степан, и сейчас еще раз повторю: будь мужиком. Бросай ты эту канитель, пока она тебя не закружила окончательно. Поверь, тебе и сейчас в твои сорок пять…

– Уже сорок шесть, – поправил Пахомов.

– Все равно. И сейчас не поздно поправить жизнь. Еще не поздно… Слышишь? А может ведь быть и такое, когда будет поздно. Вот тогда ты заголосишь и взвоешь. Попомни мои слова.

– Ничего уже поправить нельзя. Да и зачем?

– Как зачем? – шатнулся с дивана навстречу Пахомову Иван Матвеевич. – Ты, что ж, так пустоцветом и решил свою жизнь кончать?

– А какая разница?

– Большая! Ты, может, хочешь книжками от жизни откупиться? Так знай: люди все равно лучше книжек, даже самых хороших, потому что не они людей, а люди их сделали. И не затем тебе твои родители жизнь давали, чтоб ты ее на распыл пустил. Думаю, не затем… Не вышло у вас с Еленой Сергеевной. Разные вы люди… а может, другая какая причина. Но не вышло. Так?

– Не знаю…

– А я вижу: так! Значит, пробуй с другой. Она-то, Елена Сергеевна, умнее тебя оказалась и поняла эту механику раньше. Только ты ее сбиваешь.

– Матвеич! – взмолился Пахомов. – О чем ты говоришь? Про какую механику? Ты что, на базаре жену свою выбирал? Как же так можно?..

– Можно! – отрубил Иван Матвеевич. – Можно! Выбери себе женщину посамостоятельнее и женись. Всего делов-то. А с Еленой Сергеевной брось канитель. Не дури ей голову. Не дури!

– Иван Матвеевич!

– Шестьдесят пятый год Иван Матвеевич, – вновь оборвал он Пахомова. – Посиди и послушай других, если своего ума не нажил. Выбери женщину и женись. Можешь из тех, какие у тебя есть. Не живешь же ты, здоровый мужик, анахоретом. Учти, те, каких ты знаешь и с какими якшаешься, тоже люди и счастья своего хотят. Пусть не любишь. Пусть вам уже не по семнадцать. И любовь у вас обоих уже была, возможно. Да что ж из нее вышло? Любовь после сорока уже другой меркой меряется…

Иван Матвеевич мягко и легко улыбнулся. Морщинки, иссекшие его сухое, почти пергаментное лицо, расправились, в старчески мутноватых глазах вспыхнули лучики, и весь он как-то оттаял.

– А появится третий человек, и вся твоя любовь, которую недобрал в жизни, на него перекинется. Все на нем сойдется. Ты не знаешь, что такое дети. Они многое могут заменить, только нужно быть честными перед ними. Многое. А на старости лет – все! Жизнь твою оправдать. Все грехи отмолить и ошибки исправить. Ты еще не думал об этом?

– Думал, Матвеич, еще как думал, но я другой, у меня все наперекосяк.

– Дурь ты на себя напустил, вот что я тебе скажу. И чем скорее ты из головы ее выкинешь, тем лучше для тебя и для твоей Елены Сергеевны будет. Учти, для нее тоже, а может, и в первую очередь – для нее. Если ты ее любишь… В любви выбор всегда за тем, кто любит… Он все равно за тобой…

Пахомову вдруг стало невыносимо тоскливо, как бывает тоскливо человеку, когда он знает о приближении беды и не в силах предотвратить ее. «Матвеич – славный, добрый человек. Он желает мне добра, только добра… Но он же не знает, что со мною творится. И объяснить ему невозможно. Не слушает, не хочет понять, все меряет на свой лад. Как же дурно устроен человек! Всем навязывает свою волю. А надо бы только слушать, слушать и слушать изо всех сил. И тогда придет понимание, человек откроется, и можно будет говорить с ним на одной волне. А так ведь получается диалог глухонемых. Все ли расскажешь на пальцах? Милый, милый Матвеич, ну как тебе все это объяснить, чтобы ты не думал, что я «упрям, как бык», или у меня «куриный ум»? Нет, Матвеич, нет. Все сложнее, все много сложнее… Не зря говорят: чужую беду руками разведу…»

В коридоре надрывался телефон, а Пахомов не сдвинулся с места. Ему сейчас никто не был нужен.

Матвеевич показал глазами на дверь, но Степан никак не отреагировал; он был один на один с собою, со своей жизнью, и ему опять показалось, что он во всем свете, как перст, – один-одинешенек, а все то, что говорят ему близкие люди, только слова, которыми все привыкли отгораживаться друг от друга. Только слова…

Пахомов видел, как Иван Матвеевич поднялся с дивана (ему надоел трезвонящий телефон) и пошел в коридор. Все, что происходило вокруг, Степан воспринимал каким-то далеким, боковым ощущением, если такое существовало. Его сейчас занимала только глухота людей, даже не глухота (он искал подходящее слово), а фатальная неспособность выйти на одну и ту же человеческую волну, чтобы не слова передавались друг другу, а, как говорил старый русский писатель Алексей Ремизов, шли «подсловья». В них больше правды. На словах налипло много дурного, того, что не относится к их первородному смыслу, и, видно, недаром сказал поэт: «Мысль изреченная есть ложь». Что же надо сделать, чтобы люди не теряли своего  ч е л о в е ч е с к о г о? Все ложь… Как пробиться к правде? Если бы он знал… Наверное, люди утратили секрет, а может, никогда и не знали его, и им еще предстоит открыть, изобрести его. Ведь когда-то не нужно было ни хитрить, ни лгать, ни изворачиваться… И понимали люди друг друга с полуслова (того самого ремизовского «подсловья»), потому что не было ни лжи, ни коварства, ни предательства.

Когда это было? И было ли вообще?.. Вся история, которую знает цивилизованное человечество, только и состоит из троянских коней. Все обман, гнусность и подлость.

Выходит, люди только еще должны создать истинно человеческие отношения и все, что было, – это только предыстория и предцивилизация. Но ведь само собой ничего не создается. Прогресс не идет гладко. В него, как и в историю, вклиниваются такие «занозы» и такие «застопорины», как говорит Иван Матвеевич, что они отбрасывают прогресс и историю далеко назад.

Пахомов прожил почти полвека и за тридцать лет сознательной жизни что-то не наблюдал заметного улучшения нравов. А было другое. Ему кажется, что совестливых становится все меньше и меньше… По крайней мере, среди его знакомых. Так что же тогда жизнь?

Он дорассуждался до чепухи. Жизнь людей, как и весь прогресс человечества, не может идти по нисходящей… Могут только быть зигзаги и отступления, а весь поезд катит вперед…

Вошел Иван Матвеевич.

– Звонил Станислав. Через полчаса будет здесь. И с ним еще «банда». А кто такие? Сказал, дядя Степан знает.

– Знаю, знаю, – весело отозвался Пахомов, обрадовавшись, что к нему едет сын друга с приятелями и можно будет оторваться от этих бесплодных мыслей, которые в последнее время все чаще и настойчивее терзают его.

Он знал эти мысли-недомерки и называл их «томлением». В них никогда не было последовательности и завершенности, они шли вскачь и при последующей строгой проверке логикой рассыпались, но их «осколки» часто были началом, теми «кристалликами», на которых росла выношенная мысль его нового рассказа, повести, а иногда из этих «осколков» мысли проклевывался образ человека.

Так было уже не раз перед тем, как засесть за работу, и всегда, когда на него накатывалось это «томление», ему хотелось бежать «на люди». Он чувствовал почти физическую потребность разрядки. Из него должны были уйти излишняя энергия и вредное электричество, которые накопились перед новой вещью. Он мог разрядиться через тяжелую физическую работу, бурное застолье с песнями, танцами до изнеможения, мог уехать на электричке километров за тридцать – сорок и целый день идти до Москвы пешком, но ему непременно нужно было сесть за рабочий стол (он не называл – письменный) физически опустошенным, с болью в мышцах, и тогда, как ему казалось, писание шло, мысли текли стройнее, находок было больше.

А вообще-то Пахомов писал мучительно и до самоистязания тяжело. И чем старше становился, тем тяжелей ему писалось, словно то, что ему было выдано в молодости, иссякало или пряталось от него. Эта каторга писательства повергала его в уныние, и поэтому он на годы бросал ее, возвращаясь к инженерной работе. Возвращался, но уже и там не мог себя чувствовать покойно, рвался к писательству, завидуя тем коллегам-писателям, кто раз и навсегда поверил в себя, в свой талант и не метался, а упрямо и верно утверждал свое призвание, писал книгу за книгой, пьесу за пьесой.

Сейчас же, узнав о приходе Стася Бурова с друзьями (это он окрестил их «бандой»), Пахомов обрадовался возможности разрядки. Ему нужны именно нейтральные люди, хорошо бы с другой планеты. А эти, молодые и самоуверенные, почти такие… С ними легко. Они не пытают, не казнят, как Матвеевич. Создали свой мир, полный иронии к себе и другим, и живут в нем припеваючи, держась на выгодной дистанции от действительности. Но вот что удивительно, они совсем не пустоцветы, к которым относит его Матвеевич, а вполне деловые и практичные люди, знающие, чего они могут и чего не могут в этой жизни. Их рационализм для Пахомова часто загадка, но он все равно любит этих раскованных и ироничных людей больше, чем людей поколения Ивана Матвеевича и Ситковского, привыкших еще на тяжелой войне или настырно командовать, или беспрекословно подчиняться.

– Где у тебя пылесос? – загнанно, еле переводя дух, спросил Иван Матвеевич. – На кухне я уже все убрал, а вот тут – разор.

– Обойдутся, невелики баре, – отозвался Пахомов. – Здесь чисто, недавно марафет наводил…

– Оборвать бы тебе руки за эту чистоту. А заодно снести и твою безалаберную голову… А ну неси пылесос и мочи тряпку сейчас же! – наигранно сердито прикрикнул Иван Матвеевич.

4

Только смолк пылесос в руках Пахомова, как в коридоре мелодично пропел звонок. Иван Матвеевич с тряпкой в руках суетливо поспешил к двери.

На пороге стояли два рослых парня в теплых куртках спортивного покроя и почти такая же высокая девушка в стального цвета дубленке. С тех пор как Стасик уехал на учебу в Москву, Ивану Матвеевичу не доводилось его видеть, и сейчас он несколько мгновений колебался, в каком же из этих парней-акселератов признать старшего сына Бурова. Но его выручила буровская ухмылка, с которой тот молча подтолкнул вперед девушку.

Иван Матвеевич, пряча тряпку за спину, попятился, пропуская гостей в коридор.

– Быстро вы… – не найдя что сказать, растерянно протянул он. – А мы вот тут…

– «Мотор» удачно подхватили, – стаскивая с головы пыжиковую шапку-ушанку, ответила девушка и не без кокетства тряхнула короткими волосами.

– Милая, очаровательная Вита, а также твои мужики-телохранители, я вас приветствую, – протянул из-за Ивана Матвеевича руки Пахомов. – Разоблачайтесь! И живее. Будем пить чай, который нам заварит Иван Матвеевич. В этом доме теперь ничего, кроме чая, не подают. Вот так. И все это установил Иван Матвеевич Митрошин. Знакомьтесь! Лучший в мире слесарь и самый дорогой мне человек на этом свете.

Девушка, сняв дубленку и бросив ее на руки явно растерявшегося Стася, сделала перед Иваном Матвеевичем жеманный книксен и, будто приглашаемая на танец, прошлась по коридору.

Стась Буров тряс руку старика Митрошина и басил:

– Здрасьте, дядя Иван Матвеевич. Я вас давно, давно не видел…

Иван Матвеевич только сейчас заметил, что все трое немного выпивши. Вот откуда у них эта развязность, смекнул он, и ему стало легче и приятнее смотреть на этих молодых раскрасневшихся на морозе людей. Что ж, если немного, то можно. Чуточку выпивший человек всегда остроумен, смел и галантен… Если, конечно, не дурак. А они, кажется, умные…

– Алексей! – одернув короткий не по росту и сильно заношенный замшевый пиджак, представился Ивану Матвеевичу третий гость, и все шумно пошли в комнату.

– Придется нам раскошеливаться, Матвеич! – Пахомов обнял старика за плечи. – Гостей надо угощать. Только мы их прежде спросим, по какому поводу они сегодня гуляют.

– Степан Петрович, – по-актерски играя голосом, развел руки Алексей, – за кого вы нас принимаете? Не более двух часов… Нет, пардон, – он картинно посмотрел на часы, – двух и тридцати четырех минут назад сей муж, а попросту Станислав Михайлович Буров (черт, какое трудное словосочетание!) блестяще защитил реферат на коллоквиуме у самого Марцевича. Академик предложил опубликовать его в журнале «Успехи физических наук». Тот же Марцевич комментировал: «В практике моих коллоквиумов, – Алексей так нажал на это слово, что оно, зарокотав, рассыпалось на округлые звуки и покатилось по комнате, – в практике кол-ло-кви-у-мов такого не бывало и вряд ли будет еще когда… – Он сделал паузу, обвел всех испытующим взглядом и продолжал: – Но Станислав… э-э-э… Михайлович – гений. И ему посему делается исключение…»

– Ну, хватит ерничать, юные гении, – прервал дурачества Алексея Пахомов. – Голодны? Что вы пили?

– Степан Петрович! – приложила ладошку к груди Вита. – Как на духу: голодные, но не очень, чтобы так уж совсем… А пили эти жалкие скупердяи… – И она бросила на своих друзей презрительно уничтожающий взгляд. – Б-р-р… Пиво. Просила за мои деньги заказать бокал вина – не позволили… У них, видите ли, воспитание. И я давилась кислятиной…

– Понятно! – весело входя в игру, заключил Пахомов. – Тащите, ребятки, из холодильника все, что там есть, на стол. А нам, Матвеич, придется жарить еще и яичницу на всю эту банду.

– Чур, с ветчиной! – крикнул вдогонку удаляющемуся Ивану Матвеевичу Алексей и, приподнявшись на носках, достал головою плафон люстры. – Степан Петрович, а люстру-то опять не перевесили?

Через четверть часа пир в однокомнатной квартире Пахомова начал стремительно набирать силу. Подгонял события сам хозяин. Пока Иван Матвеевич на кухне возился с яичницей, Пахомов, напугав молодежь пуританской строгостью старика, заговорщически предложил гостям выпить сразу по две рюмки.

5

Иван Матвеевич вошел в комнату со шкворчащей сковородой, и все застолье дружно приветствовало его песней, каждый куплет которой заканчивался рефреном:

 
Из полей доносится «Налей!»
Из тиши доносится «Глуши!»
 

Ивана Матвеевича покоробил этот загул «с места в карьер». Он насупил кустистые брови, но тут же приказал себе: «Не лезь со своим уставом в чужой монастырь, старый!»

Однако, оглядев стол, пожалел, что поторопился вынуть из саквояжа буровские гостинцы. Сейчас они почти все стояли здесь. И грибы, и банки маринованных помидоров с огурцами, и, наверное, вот эта копченая колбаса, ее он что-то не видел в холодильнике Пахомова, – словом, промахнулся старик и не выполнил наказ Маши Буровой, хоть и передал гостинцы в сыновьи руки.

Компания шумно наседала на Ивана Матвеевича, чтобы тот обязательно выпил с ними «рюмочку». Он заметил, что «штурм» идет под диктовку Степана Пахомова, и рассмеялся.

– Сговорились споить старика, чтобы он вам не мешал? Давайте, выпью. А то трезвому среди выпивших хуже, чем пьяному среди трезвых.

Афоризм Ивана Матвеевича оценили одобрительным гулом.

Алексей лихо ударил по струнам гитары и выкрикнул слова новой песни. В припеве, который дружно подхватывало застолье, опять все было переиначено на питейно-разгульный лад:

 
Ты помнишь, плыли в вышине
Четыре ящика «Мицне»,
Но лишь теперь понятно мне,
Что это было «Каберне».
 

Вита села к пианино, и веселье напомнило Ивану Матвеевичу костер, в который вдруг бросили охапку сушняка. Грянула задорная: «Эх, раз, еще раз…»

– Еще много, много раз… – озорно передернул плечами Пахомов и вытолкнул из-за стола Стася Бурова. Тот вальяжно прошелся по паркету, хлестко ударяя ладонями по своим коротким сапожкам, и сел на место, сказав вместо извинения:

– Я еще не вышел на свои параметры, Степан Петрович…

Пахомов тут же наполнил рюмки.

Иван Матвеевич опасливо покосился на Стася. «Видела бы все это бедная Маша. Она-то небось думает о сыночке…»

Пахомов перехватил взгляд Митрошина и, подмигнув ему, выкрикнул:

– Все путем, Матвеич, все путем!

Выпили только Стась и Пахомов. Вита и Алексей даже не обратили на них внимания. Это понравилось Ивану Матвеевичу, но тревога не проходила. Он догадывался, что вся программа «загула» идет по проторенной дорожке: такое эти стены, наверное, видели не раз, но для Митрошина все было непривычно.

Однако чем дольше он смотрел на этих крепких, здоровых парней и Пахомова, так лихо вписавшегося в их компанию, тем больше пропадало то ощущение тревоги и некоторой неприязни, которые вначале заронили они в нем. Иван Матвеевич стал сравнивать себя, молодого, с ними, и многое оказалось не в его пользу. В его компании обязательно нашелся бы «заводила», который бы ко всем, как смола, приставал с выпивкой. Он бы и сам никогда не смог подойти к столу и в одиночку выпить рюмку, а обязательно неволил бы кого-то или всех сразу «поддержать компанию».

Нравилась ему в этих ребятах и открытость, раскрепощенность, и вот эта молодецкая удаль, в которой он видел и самого себя, когда хочется, что называется, выложиться до конца. Он знал, что человек, умеющий хорошо веселиться, как правило, умеет и самозабвенно работать.

Поразило Митрошина и то, как легко молодежь входила в атмосферу веселья. Он бы не мог вот так, «с места в карьер», не смог… А Степан Пахомов может, приспособился… Другое поколение. Он ближе. «Это его дети, а мои внуки…»

В застолье все поменялось. За пианино теперь сидел Алексей. Помолодевший, ловкий, с засученными выше локтя рукавами рубахи, гитару взял Пахомов, а Стась с Витой, сдвинув плечи, отрешенно вторили им.

«Все могут, все доступно, за любой инструмент садятся, даже песни переделывают… Напористые, уверенные в себе», – думал Иван Матвеевич, глядя на гостей Пахомова, и не то чтобы завидовал им (кто же не завидует молодости!), а очень хотел понять их – молодых, энергичных, которым принадлежит весь конец старого, двадцатого и начало нового, двадцать первого века, куда ему уже и не суждено заглянуть. Если же не понять, то хотя бы приблизиться к ним вот так, как Степан Пахомов… Степана они приняли, как своего, равного им.

Однако позже зоркий глаз Ивана Матвеевича уловил, что Пахомову, ох, как нелегко держаться на одном с ними уровне и быть «своим». Пахомов, конечно, больше актерствовал, играл, чем был самим собою, но играл здорово и правдиво, как это удается только талантливым людям. Его игру мог заметить только опытный, искушенный человек.

 
Живет моя отрава
В высоком терему, —
 

начал новую песню на известный мотив Алексей, и Иван Матвеевич, не выдержав, крикнул:

– Да что вы все хорошие песни испоганили? Нельзя же так…

Алексей оборвал песню и, положив на диван гитару, поднялся из-за стола.

– Простите, Иван Матвеевич, а можно мне тост?

Старик Митрошин недоуменно пожал плечами, настороженно ожидая какого-то подвоха.

– Спасибо, – поднял над столом свою рюмку Алексей. – Я предлагаю выпить за вечную молодость. За молодость во всем.

– С огромным удовольствием, – потянулся к рюмке Пахомов. – Но это скорее наш тост с Матвеичем. Вам рано об этом говорить. А нам… – И он, бросив взгляд на Митрошина, продекламировал:

 
Как мальчики, мечтая о победах,
Умчались в неизвестные края
Два ангела на двух велосипедах —
Любовь моя и молодость моя.
 

– Ой, какие стихи! – протянула свою рюмку к Пахомову Вита. – Чьи это?

– Всего-навсего… Светлова.

– А такого Светлова вы, Степан Петрович, знаете? – задиристо спросила Вита и прочла:

 
Чтоб ты не страдала от пыли дорожной,
Чтоб ветер твой след не закрыл, —
Любимую, на руки взяв осторожно,
На облако я усадил.
 

– Ну вот, теперь вы квиты, – подхватил Алексей. – А я все же пью за вечную молодость. Только позвольте и мне стихи:

 
Ты так же сбрасываешь платье,
Как роща сбрасывает листья,
Когда ты падаешь в объятье
В халате с шелковою кистью.
 

За вечную молодость! – Он высоко поднял над столом свою рюмку. – И пусть победит сильный и смелый в здоровом и честном соревновании…

Пахомов метнул в его сторону недобрый взгляд, как смотрят на человека, который сказал то, о чем условились не говорить.

– Я предлагаю выпить за молодых ученых. Миру нужны умные.

– Миру больше нужны сейчас порядочные, чем умные, – неуклюже поднялся из-за стола со своей рюмкой Станислав Буров. – Человек должен стыдиться самого себя так же, как и других.

– Ты это к чему, Стась? – насторожился Алексей.

– К тому же… – пробурчал тот.

– А-а-а, – многозначительно протянул Алексей, – тогда поехали. – И он отпил из рюмки.

– А теперь, мальчики, песню, – тихо, будто боясь кого-то потревожить, проговорила Вита. – Только хорошую, для Ивана Матвеевича.

Алексей взял гитару и задумался. Он с минуту смотрел перед собою, а потом, ударив по струнам, сказал:

– Степан Петрович, давайте ваши, из «индийских мотивов»…

Его дружно поддержали Вита и Станислав:

– Конечно! Иван Матвеевич, это хорошо. Ей-богу, хорошо…

Пахомов вышел из-за стола и сел к пианино. Сделав дурашливый пассаж и заставив инструмент чуть ли не взреветь, он запел:

 
– Эх, Бангалор, мой Бангалор,
До чего ж меня довел!
Бангалорки здесь лихие
Мое сердце полонили.
 

Хор грянул припев:

 
Я бы взял с собой в Россию
Бангалорочку Марию,
Но в России есть жена —
Ждет давно меня она.
 

И опять над всеми взлетел раскатистый баритон Пахомова:

 
Ой, что ж мне делать, как мне быть,
Как мне сердце разделить?
Между Машей и Наташей,
Между Глашей и Парашей…
 

А дальше шла такая немыслимая скороговорка женских имен всех континентов, которую подхватывал хор, что Иван Матвеевич даже приподнялся с дивана, тревожно наблюдая за застольем: выдержат ли поющие взятый темп.

Оказывается, выдержали. Но после этой запальной гонки певцы несколько минут, как выброшенные на берег рыбы, беззвучно хватали ртами воздух, а отдышавшись, затянули протяжную песню из тех же «индийских мотивов»:

 
Катит волны голубые,
Бьется в берег океан.
Я люблю тебя, Россия,
За тебя я жизнь отдам…
 

Песня сразу понравилась Ивану Матвеевичу. Особенно хороша была мелодия. Ему казалось, что он уже где-то ее слышал, но с другими словами. Но он знал, что так бывает почти со всеми хорошими песнями. Они будто уже жили в тебе, и тот человек, которому принадлежит песня, не написал, а только открыл ее в тебе. Мелодия простая, раздольная. В ней он слышал и мерный гул Индийского океана, и тихий шелест сладких трав России, и берущую за душу грусть, и тоску хорошего человека, попавшего в чужой рай тропиков.

Ребята пели тихо, самозабвенно, и их молодые, звонкие голоса вел за собою мягкий и сильный баритон Степана. Особенно был красив и чист голос Виты. Он хрустальным звоном вибрировал и бился среди мощных мужских голосов, а когда каждый куплет песни подходил к концу, голос Виты вдруг вырывался из их плена и освобожденно, как эхо оборванной песни, заполнял всю комнату, гулко звенел, звенел.

Все смолкали и слушали только Виту. Она же, прикрыв длинными ресницами подведенные синевой глаза, тянула звук сколько возможно долго, и ее тонкое побледневшее лицо зажигалось внутренним огнем, на котором, кажется, и держалась вся эта песня.

Ивану Матвеевичу было хорошо и легко с этими полюбившимися ему молодыми людьми. Песня не только растрогала старика, но и смягчила самих певцов, сделала их еще более юными, почти детьми.

«Это они только кажутся взрослыми, – думал Иван Матвеевич, – а на самом деле – дети, совсем дети, несмотря на свой акселератский рост».

Юное, с припухшими губами, округлое лицо Алеши вздрагивало и замирало в такт мелодии, а широкоплечий и ладный Стась Буров молодым медведем нависал над тонкой и гибкой, как лоза, Витой, и, когда она брала высокую ноту и вела ее широко и плавно, все время взбираясь в гору, старый Митрошин и сам тянулся за нею, поддерживая песню:

 
Я люблю тебя, Россия,
За тебя я жизнь отдам…
 

Ивана Матвеевича до слез разволновала не столько сама песня, хотя и она, нет слов, как была хороша, а то, что он увидел в этих ребятах.

«Ах, как же славно, – шептали его губы, – как славно, что они понимают силу и власть песни над человеком. Ах, как хорошо, что не утратили способность отдавать всего себя этому чуду…»

Он, Иван Матвеевич, в последнее время видел столько молодых компаний, где только пили да вели какие-то бестолковые, нудные беседы или споры, доходящие до драки. А здесь, как и было это всегда в России, – песни… Да еще с какой глубокой душой… Ах, как славно…

Иван Матвеевич, конечно, знал и то, что его растрогало и выпитое вино (он и любил его за это), но одно вино, даже самое распрекраснейшее в мире, не может подарить человеку столько звонкой радости. Конечно, люди. Конечно, общение с ними, конечно, любовь к этим милым ребятам, к Степану заставляли чаще биться сердце.

Он тихо вышел из комнаты, боясь потревожить песню, прошел на кухню и стал собираться. Он бы посидел еще с этими людьми, да через два часа уходил поезд в его город, а он пообещал в первый же день пребывания в Москве передать домой гостинец. Главное, он обещал это внуку Игорю. А обещания надо выполнять…

Митрошин прислушивался к песне, и его старое, натруженное за нелегкую жизнь сердце тянулось туда, за дверь, откуда лились мягкие и трогательные звуки. Ему так хорошо было среди молодых и еще недавно незнакомых людей. Неужели только потому, что они молоды и полны жизни, а он старый и в нем уже все засыпает? Но он не хочет этого сна, бунтует против своей старости и тянется к солнцу, хватается за жизнь. Неужели только этот страх перед небытием управляет всеми его помыслами и чувствами сейчас? Неуже-е-ли-и…

Нет, не может быть, хотя и это он постоянно чувствует. Она, его старость, как смертельная доза яда, медленно, но неотвратимо отравляет тело, и только мозг, чистый и не тронутый ядом времени, продолжает верно и честно нести свою службу.

Нет, не старость его виною всему… Ему так хорошо сейчас оттого, что он и эти люди, поющие хорошие песни там за дверью, попали в одно электрическое, нет, человеческое поле и все вдруг заговорили на языке истины и потому и распахнулись друг перед другом… Отрешились от мелочного и суетного, слушают только себя и песню…

Такое не часто бывает. В человеческом поле столь высокого и чистого напряжения, видно, нельзя жить постоянно, как нельзя дышать одним кислородом. Но человек не может и без него, душа его черствеет и вянет, если хоть время от времени не попадает в это поле, оно нужно ему, как тот самый живительный и смертоносный кислород.

«Надо ехать, – с тоскою подумал Иван Матвеевич. – Пока доберусь до вокзала, пока зайду по пути в магазин, куплю гостинцы, будет как раз».

Он вышел в коридор, наклонился над своим саквояжиком и стал вынимать из него бумагу и полиэтиленовые пакеты, в которых были гостинцы, привезенные им в Москву. Неожиданно поднял голову и увидел: над ним стоит Пахомов. Лицо обиженное и печальное, губы подрагивают.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю