Текст книги "Поколение"
Автор книги: Владимир Еременко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)
– Михаил Иванович, – Ситковский опять подчеркнул отчество Бурова, – приехал уже готовым специалистом. Вы-то все, прошу прощения, желторотыми были, тыкались, как телята мордами во все стороны, а он уже знал, где что лежит.
– Знал-то знал… Те, желторотые, вон уже где летают!.. А Миша…
Ситковский словно и не слышал слов Пахомова. Его нахохлившаяся фигура, похожая на старого орла с острым, загнутым к губе носом, говорила: «Все это я слышал и знаю наперед, что ты скажешь дальше. И не смущайся. Знаю, что не себя в пример ставишь, а тех, кто работал с Буровым и из-под его крыла выпорхнул. Все знаю. Но разве ж в этом дело?»
– Буров – конструктор, и конструктор милостью божией. Ему эти начальственные высоты только бы мешали. И я, пока мог, ограждал его… Хотя многие и не понимали… – Он умолк, будто раздумывал, стоит спорить с теми, кто не понимал его, и, решив, что стоит, продолжал: – Мы ведь как? Вроде и давно въехали в научно-техническую революцию, а мыслим, как и до нее. Раз хороший, толковый инженер – значит, и администратор должен такой же из него получиться. А это, брат ты мой, тоже наука, и ей учатся так же, как и конструкторскому делу. Да и не всем она дается. Настоящие менеджеры такая же редкость, как и настоящие конструкторы. И совмещать их в одном лице, думаю, непростительная глупость.
Ситковский поднял свою большую породистую голову с упавшими на уши седыми прядями и хитро посмотрел на Пахомова. Степан насторожился, ожидая, что сейчас старик опять «прокатится» на его счет.
– У писателей, я вижу, те же проблемы. Но вы как-то выходите из положения… А Михаилу Ивановичу до последнего времени жилось здесь неплохо. Это я говорю. И не слушай никого. Даже если он сам будет жаловаться.
– Он не жалуется…
– Я знаю, жаловаться он не будет, а подумать может. Человек слаб. Так все равно не верь. У него много уже наработано. – Взгляд Ситковского скользнул вдоль глухой стены кабинета, где стояли два застекленных шкафа. – Жаль, конечно, что не все еще в металле… Но да с этим везде… Так что жилось ему вольготно до сих пор. А теперь и у Бурова черные деньки наступают. – Он вздохнул и надолго умолк, словно забыв про собеседника. – Из меня сейчас прикрытие никудышное. И держусь-то только из-за него. Тешу себя, что заботы хозяйственные на мне, а оно не получается. На него все валится. Когда ты работал, сколько было конструкторов?
– Кажется, тридцать с небольшим.
– Ну вот, а сейчас полторы сотни. И все – личности, все внимания требуют…
– В коридоре я видел плакат: «Ваш характер никого не интересует. Оставьте его при себе!» Что, эта тирада для всех? Или только для рядовых? – съязвил Пахомов.
– А-а-а… – протянул Ситковский. – Ты о плакате, что повесила молодежь. Думаю, они для меня его изобрели. Но стариков голыми руками не возьмешь. Я это правило и на них распространяю. – Ситковский зашелся в беззвучном смехе. – Кажется, Ларошфуко говорил: «Быть стариком тоже великое искусство». А вообще-то нам только дожить до института-завода, мы бы, как говорит Иван Матвеевич, и горюшко покатили. Ты ж посмотри, какая это рациональная штука для дела! – И вдруг повысил голос: – Наука во всем мире бьется над проблемой внедрения открытий в производство. От стола до станка слишком долгий путь. Идеи стареют. А наше традиционное распределение: одни изобретают, а другие внедряют? Теперь оно непозволительная роскошь. Пока обучаем производственников, как им сделать машину, она уже устаревает. Если ты помнишь, я и раньше добивался, чтобы конструктор вел свою машину от стола и до ворот завода.
– Да уж помню, – усмехнулся Пахомов, – безвылазно сидели на сборке.
– Так вот, – подхватил Казимир Карлович. – А сейчас без этого просто нельзя. И машины не те и темпы другие. А институт-завод все проблемы решает. Одни и те же люди с машиной от зачатия на ватмане до рождения в металле. И заметь, не в порядке благотворительного надзора, а все своими собственными руками. Правда, мы и сейчас пытаемся так делать. Запускаем новую машину и конструктора отправляем на производство. А когда начинается сборка, он вкалывает в бригаде монтажников. Это многое дает. И машине и конструктору. Машина выходит такой, какой ее задумали, а то и лучше. Прощупав ее всю собственными пальчиками, конструкторы уже не будут рисовать черт знает что, а сделают все в соответствии…
– Так что же надо, чтобы производство не отставало от науки? – спросил Пахомов. – Сколько живу, столько и слышу: изобрели, открыли, а внедрить не можем. Да что же это такое? Почему, Казимир Карлович, мы такие нерасторопные?
– О-о-о, голубчик, – неохотно отозвался Ситковский, – тут много причин. Во-первых, производству и положено отставать от науки…
– Но не до такой же степени?
– Да, не до такой, – кивнул Казимир Карлович. – Я вот года три назад был в Штатах – с министерской делегацией ездил. Так они там интересно решают эту проблему. У них вся наука в университетах. Студенты с первых дней – в лабораториях. При университетах необходимая экспериментальная база, и они реализуют идею тут же, не отходя от кассы, то бишь лаборатории. А у нас наука в основном в академических институтах, в НИИ. Но многие из них далеки от производственной базы.
Вошел Михаил Буров. Лицо озабоченное. До локтей темные сатиновые нарукавники. Видно, его только что оторвали от кульмана и он еще весь там, у чертежей, а сюда пришел по необходимости, от которой отбивался и не смог отбиться. Чем-то родным, но уже забытым пахнуло на Степана. Вспомнилось сразу все: и вот эти напряжение и собранность, с которыми вошел Михаил, и раздражение, когда тебя кто-то оторвет от дела. Он даже почувствовал мягкий захват резинок нарукавников и посмотрел на свои руки, захотелось поправить резинку правого нарукавника, она всегда ему жала выше локтя. Память забыла, а тело помнит. Нужно было только легкое прикосновение, как все явилось, стало рядом, сладко тревожа и строго спрашивая: «А что же ты, Степан Пахомов?..»
Он был благодарен Бурову. И благодарен не только за то, что появление Михаила всколыхнуло в нем забытые чувства, но и за то, что давало возможность увидеть друга вот таким, когда он отключился от всего и весь в работе, хотя и занят чем-то другим, а все равно там, у себя в КБ, когда он весь заряжен единой мыслью, одной идеей.
Степан обрадовался счастливой возможности понаблюдать за Буровым; он вдруг подумал: а если это именно то, что он ищет для своего ученого? Мысль пришла Степану сразу, как только Михаил переступил порог кабинета, но он сдержал себя от восторга – открыл! – сдержал потому, что ему слишком часто случалось принимать медь за золото. Нет, он пока не будет обольщаться. Надо еще посидеть, понаблюдать, а главное, послушать себя… И он глядел на Бурова, который говорил с Казимиром Карловичем. Глядел, а сам уже видел своего ученого. Видел, как тот вошел в комнату заводской лаборатории, где когда-то начинал и где до сих пор работали его друзья и коллеги.
Надо запомнить это мгновение, закрепить его в памяти всего одним словом, которое бы потом, когда начнет писать, могло воскресить в нем теперешнее состояние. Слово это может быть «рабочим», сейчас оно нужно ему только для памяти, потом придут более емкие и точные слова, а сейчас надо обозначить свое открытие. И он стал искать это слово.
Отрешенность? Да, отрешенность. Именно эта черта в характере Бурова была стержневой, когда он работал. А Степан ее забыл. И если бы не приход Михаила, он бы, наверное, не вспомнил ее никогда и его ученый в пьесе был бы лишен этого. Пахомов смотрел на Бурова и Ситковского, слышал их слова, а думал о своем, и ему было легко и радостно заново открывать в себе забытое.
То, что Буров без всяких извинений перед ним, посторонним здесь человеком, сразу заговорил с Казимиром Карловичем о деле, обрадовало Степана.
– Опять звонили из Кемерово. Что будем делать с заказом для химкомбината?
– А ничего, – равнодушно отозвался Ситковский.
– Да уж больно машина интересная. С такими параметрами еще не делали насосов. Может, рискнем?
– Все равно отказать. Или пусть ждут институт-завод, – Ситковский поднял чуть насмешливые глаза на Пахомова. – Согласятся – пусть ждут.
– Нет, у них горит.
– А-а-а, тогда ищут пожарных.
– Пока вы здесь, Казимир Карлович, – уже другим, поскучневшим тоном упрашивал Буров, – надо бы решить кое-что. Накопилось.
– Что твои вопросы! – переходя на привычный шутливый тон, подмигнул Пахомову Ситковский. – Мы вот тут с писателем решаем вселенские проблемы. А твои – докуки… Решай их сам. Сам, Михаил Иванович… управляйся. Видно, возраст мой уже не поспевает за скачущим галопом временем…
– Не наговаривайте на себя, Казимир Карлович, – поспешно отозвался Буров.
– Не наговариваю. Сие истина, хотя и не новая. Великие истины, молодые люди, не подвластны времени. Вот доживете до моих лет и поймете, как трудно человеку расставаться с тем, что составляло суть его жизни… – Он помолчал, ожидая, что скажут ему собеседники, не дождавшись, продолжал: – С этим что-то надо делать. Может быть, работа не должна занимать в нашей жизни столько? Думаете, тут ничего нельзя изменить? Тогда надо помогать людям декретами. Да, декретами! А что? В ряде стран действуют жесткие системы увольнения на пенсию людей, достигших определенного возраста.
– Человеку столько лет, на сколько он себя чувствует, – отозвался Буров. – Это тоже старая истина.
– И что ему делать, если он еще полон жизненных сил? – спросил Пахомов.
– Да, конечно, – согласился Ситковский. – Но разве только одной работой жив человек? Есть много других прекрасных занятий: чтение, искусство, природа. Наконец, внуки. Да мало ли… Впрочем, такое происходит только с нашим братом служащим, теми, кто, как говорит Иван Матвеевич, тяжелее авторучки ничего не поднимает. С рабочими все проще: есть сила – работает, а нет – уходит. Там само производство диктует. И никаких рефлексий. Эта альтернатива, видно, и может решить проблему. – Казимир Карлович замолчал, но тут же, вскинув седые, нависшие на глаза брови, спросил: – Чего вы приутихли, други мои?
– Считаем, – усмехнулся Пахомов, – когда наш черед…
– Э-э-э, шутки шутить изволите, а мне вот не до них. В моей деревне на этот счет говорили: «Когда свинью смолят, ей не до поросят».
13Завтра вечером он уезжает, а еще ничего не решено. Да и как может решиться, если Лена, Елена Сергеевна, молчит и даже избегает его. После разговора у Ситковского он зашел к ней в кабинет, но ее уже не было и никто не знал, где она. Пахомов был в парткоме, потом у директора, звонил от них, но она так и не объявилась.
Освободившись, побежал в КБ, но ему сказали, что Прокопенко ушла совсем, хотя до конца рабочего дня было почти три часа. «Значит, не желает видеть… А что ей остается? – хотел объяснить себе Степан, но тут же вспылил: – Ей остается многое, еще полжизни прожить по-человечески. Думает она об этом? А может, все уже обдумала, раз прячется. Тогда что? Что с моей жизнью? Ведь она у меня тоже одна… Наверное, старею, – подумал Степан. – Жалеть стал. В молодости такого не бывает. У молодых впереди вечность… Молодость глупа».
Надо обрывать эти бесплодные мысли, надо думать о работе, о том, зачем он сюда приехал. Остались всего сутки, а он все еще не побывал в ночной смене. Сюжетный узел его пьесы развязывается на заводе в ночную смену. Именно там его герой выносит приговор своей жизни. Сцена уже написана, в ней сказаны все слова, которые Пахомов долго вынашивал, но в ней чего-то недостает, может быть, всего одной фразы, одной детали.
Сегодня он идет в эту ночную смену. Пропуск на завод в кармане, и, кажется, есть добрая зацепка, которая может выручить. Когда в прошлый раз бродил по сборочному, вдруг вспомнилось, что он любил приглушенную тишину ночной работы. «Приглушенная тишина» – нелепость. Понимал, но за этим скрывались забытые ощущения от работы ночью, которую он, Степан, действительно любил, а вот теперь все забыл напрочь, и если бы не эта поездка, если бы не стены сборочного, он никогда бы об этом не вспомнил. Так уж было не раз с ним, когда далекое и на первый взгляд нелепое рождало нужные слова. Возможно, и сейчас он ухватился за ниточку. Ему бы еще раз пережить ощущение радостного узнавания того, что он любил когда-то, ему только подвести себя к тому настрою.
Пошел через заводской двор и сразу свернул к «своей» аллее тополей. Сегодня деревья шумели недобро, будто были недовольны чем-то. Степан запрокинул голову и стал смотреть на их верхушки. Вон оно что: листья почти облетели, и ветер теперь не перебирает их, а сердито посвистывает в обнаженных ветвях. Совсем заосеняло. Да, заосеняло. Так говорила тетя Наталья Митрошина, добрейшая женщина. Она из донских казачек, и у нее много было таких словечек. Говорила: «Плохая попажа»; «Сейчас заосеняло, и теперь в Ерзовку плохая попажа»; «Была на рынке. Так что там деется, что деется, ничего не укупишь!» Они славно состязались с Матвеичем, кто больше скажет певучих слов…
Вот, кажется, и отступилась от него Лена. Ему бы теперь походить по цеху незамеченным. Постоять, понаблюдать, вернуть себя в те далекие, запальные ночи, когда он, ведущий конструктор, безвылазно сидел на сборке. Ему кажется, что он и сейчас слышит хриплый, прокуренный голос Ситковского:
– Наша работа кончается здесь. Вот здесь! Тем, кто будет работать при этих машинах, нет дела до наших картинок.
Степан помнит, как однажды поздно вечером Ситковский и парторг завода явились в сборочный и устроили летучий митинг. Они прибыли прямо с областного партийного актива, и тогда Пахомов впервые открыл в своем учителе еще и дар оратора. Тот говорил чуть-чуть высокопарно, красиво, зажигательно, и кто-то из слесарей-сборщиков, не скрывая восхищения, сказал: «Как Фидель». Имя Кастро в то время только начинало греметь. Ситковский, как это делали заправские ораторы-трибуны, начал с международной обстановки, потом перешел к положению в стране и только тогда заговорил о делах завода.
Удивительное дело: идя от высокого и общего к конкретному и малому, он не спускался, а поднимался, возвышая повседневную работу людей, которые слушали его, до деяний, преобразующих мир. Степан запомнил слова: «История всегда ставит те задачи, которые она в состоянии решить». И потом – молниеносный переход к заводским делам: «Некоторые говорят: скучно всю жизнь делать насосы. Вот шагающий экскаватор или турбина для Братской ГЭС – это да! Невежественные люди! Каждый знает, что такое сердце. Медики называют его насосом. Как без сердца нет человека, так без наших насосов не может быть великой индустрии! Все, что летает, плавает, все, что движется, имеет сердце – наши насосы. Большие или маленькие. Без них не живут машины. Сельскому хозяйству нужны наши насосы. Заказ для ставропольской оросительной системы – экзамен на зрелость завода!»
Степан помнит, как это было. Он по суткам не уходил из сборочного. «Как на войне, без передыху!» – шумел Иван Матвеевич. «Я же конструктор, а не слесарь!» – отвечал ему Пахомов и грозился бросить все. Но не бросил, а все лето проторчал на сборке…
Оказывается, он ничего не забыл, все будто вчера. Стоило ему прийти сюда и призвать те запальные дни и ночи, как все вернулось. Степан знал, что прошлое является облагороженным, память его очищает. Людям свойственно забывать дурное и помнить хорошее. Молодость всегда остается молодостью, даже если она была трудной.
Прожив сорок лет, он знал это и все же подивился, откуда тогда бралась энергия. Проработав полторы-две смены со слесарями вот в этом цехе и так наломавшись, аж в глазах темно становилось, он бежал к Лене и мог прогулять с ней по городу до рассвета, а утром на два-три часа, как на одну минуту, припасть к подушке, и опять в цех. Мог! Была энергия и было желание, и вся жизнь перед ним, как белый лист бумаги, только пиши, не ленись…
Так он бродил по своей молодости, обходил то, что запретил себе, и неожиданно вышел прямо на нее: Лена…
Мимо проскочил на автокаре паренек в берете и промасленной брезентовой куртке. Пахомов посмотрел ему вслед и стал наблюдать за работой мостового крана. В цех подали платформу, и сейчас шла погрузка. С цирковой ловкостью кран подхватывал стальные стропы и тащил груз к платформе. Многотонный ящик плыл над цехом с такой осторожной плавностью, будто это был до краев наполненный кубок, причем груз перемещался сразу в двух измерениях – вверх и в сторону. Опускался ящик бесшумно и с удивительной точностью, словно его приклеивали к платформе. Так мог работать только большой мастер, и, конечно, женщина. Пахомов восхищенно посмотрел вверх и, увидев через тусклое стекло кабины женский силуэт, обрадовался, что не ошибся.
Нет, за эти годы он ничего не забыл. Заводская жизнь – это совсем другое, чем жизнь на Севере, у строителей и нефтяников. На заводе люди с другим житейским укладом. Здесь стены и крыша, ограниченность пространства. Здесь все надо соизмерять, все делать четко, в крепкой спайке с теми, кто работает рядом с тобой. И не зря говорят: заводская дисциплина. Ее ищут и добиваются на стройках. Заводскую дисциплину хотят завести на промыслах, там, где нет стен и крыши, там, где размах и простор.
Ему показалось, что он знает о заводских людях сейчас больше, чем тогда, когда работал с ними. Он узнал их на Севере. Большое видится на расстоянии.
Пахомов осторожно обогнул монтажную площадку, сдержанно кивнул дяде Грише, боясь, что тот не признает его. Но дядя Гриша, положив напильник и вытерев ветошью руки, подошел к нему, как к старому знакомому.
– Сегодня Матвеич на смене. – Он кивнул в сторону испытательного стенда. – Там пластается.
– Мы виделись. – Степан пожал протянутую руку, и ему показалось, что это была не рука, а брус крепкого дерева.
Они постояли. Дядя Гриша улыбнулся своими черными мышиными глазками.
– Ну, а мы тут мал-мал штурмуем.
И по тому, как он это сказал и как заговорщически улыбнулся, Степан понял, что Матвеич, видно, рассказал ему о нем, Пахомове.
– Как вам тут у нас? – спросил дядя Гриша, и Пахомов пожалел о том доверительном «ты», с которым слесарь прежде обращался к нему.
– Да нормально, вот уже и домой завтра.
– А чего ж так? – спросил дядя Гриша и тут же сам ответил: – Работа?
– Работа…
– Будете писать про это? – слесарь повел глазами вокруг себя.
– Не знаю… – Пахомову хотелось быть повнимательнее к дяде Грише, но он все еще был там, в своей жизни, и ответы его получались односложными. Однако собеседник не замечал этого.
– Надо ж что-то делать. Мы ведь так запутали дело, что уже не знаем, где конец, а где начало, где виноваты поставщики, а где мы сами.
Пахомов понял, что дядя Гриша «завелся» и теперь его не остановить.
– Сегодня тридцатое, – продолжал тот, – пора бабки подбивать, а у нас еще конь не валялся. Пошли сверхурочные и всякие там. – Он лукаво указал взглядом куда-то под перекрытия, будто оттуда сыпались эти «всякие», которые мешали ему жить и нормально работать. – А потому, что программа горит и здесь уж, как говорится, хоть последнюю рубашку с себя, лишь бы разбогатеть. Ну до каких же пор, хочу вас спросить? Вы же начальство, вы же там у себя думаете – планируете, или так?
Пахомов даже вздрогнул от этого выкрика.
– Да я, дядя Гриша, начальство-то никакое…
– А я и им говорю, и нашим местным, которые здесь бывают, и тем, кто из Москвы… Они меня знают. – Он опять лукаво улыбнулся. – Мы ведь по-настоящему только последнюю декаду и работаем, душа из нас вон, а начало месяца у нас вроде межсезонья какого: от ночных отсыпаемся, отгулы за субботы и воскресенья. И такая свадьба каждый месяц. А кому она нужна? Никому.
– Да тебе же, дядя Гриша, лучше, – отозвался длинноволосый парень, который возился у монтажного стола с редуктором. – Когда план горит, платят без оглядки: и премии и аккордные наряды… А вообще кончай травить. Работа стынет! – сердито крикнул парень и стал заправлять свои длинные патлы под берет.
Собеседник Пахомова словно и не слышал этих слов.
– Из года в год кутерьма кутерьмой идет, и вроде б мы уже и работать по-другому не умеем. Как лошадь в чигире. Ее и выпрягут, а она все по кругу. Чигирь-то, знаешь, что такое? – Не дожидаясь ответа, стал объяснять: – Большущее колесо такое деревянное для поливов огородов раньше приспосабливали, а мотор у него в одну лошадь. Смотришь на пастбище, конь по кругу ходит, значит, из чигиря он, по-другому уже не может. Так и мы. А дай нам такую же работу в первой декаде, как в третьей, и запоем Лазаря, мы привыкли по кругу.
– Дядя Гриша! – позвал длинноволосый парень в берете. – Да что ты там провалился?
– Щас, – отмахнулся тот, – вы все смолите по полчаса, а я некурящий. У меня свой передых. – Отвернувшись от Степана, добавил: – Вон и начальство явилось, не запылилось. Ну ладно, я пошел…
По цеху шли Буров и директор завода Зернов. Михаил медведем нависал над маленьким круглым Зерновым, который быстро и ловко катился по узким прогалинам забитого оборудованием цеха. Этому юркому и подвижному человеку не составляло труда нырнуть под монтажными лесами, пройти в узком проходе между пирамидами ящиков, а высокий и громоздкий Буров все время застревал, и его гулкий голос раздраженно гудел. У монтажной площадки бригады Митрошина остановились. К ним подошел Матвеич, пожал руки и, видно, сказал про Пахомова. Зернов и Буров сразу повернулись. Надо было идти к ним, а Степану не хотелось. Его и так сбил с того настроя, на который он начал было выходить, бестолковый разговор с дядей Гришей, а тут теперь эти со своими проблемами. Сейчас опять начнут говорить об институте-заводе, перебоях в материально-техническом снабжении. «Поставщики режут без ножа!» Б-р-р-р… Ему бы разобраться со своими проблемами, сдвинуть с мертвой точки работу.
Когда он подошел, в нем все кипело, и стоило Михаилу спросить его: «Что такой пасмурный?» – как он вспылил:
– Мир сотрясает научно-техническая революция, а нашему родному производству ничего не делается! Как брали натугом и авралом, так и берем.
Зернов укоризненно посмотрел в сторону, на прислушивающегося к разговору начальства дядю Гришу, а потом на Пахомова. «Вот откуда ветер веет», – скользнула по его лицу хитроватая улыбка. Степана это разозлило еще больше.
– А чего? Если и наполовину правду говорит дядя Гриша, то какая же это работа? И чего стоит вся наша инженерная служба?
Пахомов видел, как напряглось лицо Бурова, да и весь он стал похож на крупную хищную птицу, изготовившуюся к броску.
– А чего ж наполовину, – медленно выговаривая слова, словно проверяя, как они ложатся в фразу, начал Михаил, – мы так и работаем. И ты должен помнить, какое оно – производство.
Зернов удивленно вскинул свою массивную голову на Бурова, и за толстыми линзами его очков сердито блеснули темные колючие глаза. Михаил выдержал этот взгляд и, как это бывало с ним в спорах, не отступился от своих слов.
– Да, мы так и работаем. Только что у нас окончилось заседание парткома, и мы все, его члены, – Буров посмотрел на директора завода, – все до одного разошлись по цехам, чтобы, как ты изящно выражаешься, натугом выбивать программу, и будем здесь, пока не закроем ее. – Михаил недобро помолчал и пожал своими широкими, крепкими плечами, которые будто для того и воинственно развернул, чтобы подчеркнуть разницу между ним, заводским человеком, и Степаном Пахомовым, который забыл производство и тяжелую работу и теперь тяжелее авторучки ничего не поднимает.
Директор завода, решив, что какой-то давний спор между друзьями путает ему сейчас карты, бросился спасать положение:
– Михаил Иванович у нас человек горячий, но он правильно говорит, что партком завода вот уже несколько лет держит под контролем выполнение производственного плана и ведет комплексный анализ его реализации по всем показателям. И знаете, тут партком крепко помог администрации завода. Мы добились если и не полной, то относительной ритмичности производства. По крайней мере, в последнюю декаду даем не половину месячного плана, а только тридцать пять – тридцать восемь процентов. Бьемся здесь за каждую сотую процента. Но не все от нас зависит, дорогой Степан Петрович, и иногда наши милые поставщики поднимают этот процент до сорока, но не больше. А в вашу бытность какой он был? Вспомните.
– По-всякому бывало, – буркнул Пахомов.
– А я помню, – мягко продолжал директор, – хотя и на другом заводе тогда работал. В иные месяцы доходило до восьмидесяти процентов. А вы говорите, ничего не делается. Делается, – вздохнул он, – да не все сразу и не так быстро, как нам бы хотелось. – Зернов плотно сомкнул толстые губы, дотронулся короткой и пухлой, точно у малыша, рукой до дужки очков, а потом, увидев, что Буров заговорил с Митрошиным, взял за локоть Пахомова, отвел его в сторону: – Нам-то, дорогой Степан Петрович, удалось наладить производство. Удалось. Выражаясь современным языком, мы можем действовать как автономная система, если наш завод перевести на индивидуальное производство. И не зря мы этого добиваемся. – Зернов сделал еще два коротких, вкрадчивых шажка и, не выпуская локтя Пахомова, посмотрел в сторону Бурова. – Завод может делать любые машины, но пусть только заберут серийное производство! Вы видели нашу литейку? А механический какой! У нас все есть. – Опять покосился в сторону Бурова, зашептал: – Все, чтобы делать машины Бурова и Ситковского. А они у нас пылятся в папках. У Михаила есть турбина-насос, в которой заложен совершенно новый принцип… Три года назад госкомиссия утвердила машину к производству. В кармане у него авторское свидетельство на изобретение, патенты продаем за границу, а сами никак не можем ее запустить, гоним старую серию с кпд почти вдвое ниже. И никто ее у нас не снимает, потому что стоят уже готовые оросительные системы и ждут наших машин…
Зернов цепко держал под локоть Пахомова и говорил, говорил. И странное дело, под напором его слов у Степана таяли раздражение и злость, с какими он вступил в этот разговор.
В нем будто просыпалось ощущение далекой и полузабытой бестолковой суеты горячих дней и ночей в конце каждого месяца, когда технические вопросы и сиюминутные задачи разрастались до необъятных размеров и тебе казалось: если ты их сейчас же не решишь, то погубишь все дело.
И он уже был не писатель Пахомов, а инженер-производственник Пахомов, который не только понимал этого замотанного директора, но и глубоко уважал его фанатизм и готов был сам драться за его идею создания института-завода.
Он поможет этим людям. Сделает все, что в его силах, чтобы не сорвалось задуманное ими дело. Ведь это и его завод. Пахомов и не подозревал, что все так глубоко в нем сидит. Думал, выветрилось, развеялось дымом. Ан нет, все целехонько, все с ним. Как же бережно и благоговейно хранит память доброе! Запечатывает и хранит до востребования. Конечно, не явись он в этот город, все так могло и остаться за семью печатями.
Многое, наверное, в человеке остается невостребованным, и нужны какие-то особые обстоятельства и определенный настрой души, чтобы открылись золотые дверцы памяти.
Степан Пахомов знал, что он не только напишет эту статью в защиту идеи создания института-завода, но и поднимет разговор в печати о тех проблемах науки и производства, о которых говорил Ситковский. Тут действительно что-то надо делать. Заводчанам надо помогать сейчас же, а пьеса подождет. Пахомов еще не знал, что сможет сделать, но его задело за живое, и теперь он не отступится.
Но что ж это происходит с человеком? Почему та жизнь, которая еще вчера была бесконечно далека, вдруг поселяется в нем? Почему дела и заботы заводчан стали понятны ему? Что же произошло с ним? Неужели и вправду открылись те придуманные им дверцы памяти, которые возвращают человека к его истокам? А что же для него, Степана Пахомова, является этим истоком? Для него, сегодняшнего, который пишет порой чужую и свою жизнь? Выходит, всегда был и остается сейчас его завод, его город и время его инженерной молодости, когда в нем зарождались и складывались человек и личность, откуда он потом рос, хотя и был, как ему казалось, напрочь оторван от всего этого.
Они простились с директором, и он пошел по цеху, боясь расплескать это вдруг охватившее его чувство причастности ко всему, что здесь делается. Сейчас он по самую макушку в своей прошлой заводской жизни, и она навсегда будет рядом с его молодостью.
Ему повезло, что сегодня работает смена Митрошина. Собственно, он сам выбрал этот день и пришел на завод, чтобы еще раз (а для себя, может быть, уже в последний раз) посмотреть на мастера-слесаря, каких уже теперь и нет. Когда Степан в первый раз проходил мимо испытательного стенда, где стоял, чуть склонив голову, Матвеич и прислушивался к гулу насоса-турбины, они только кивнули друг другу. А сейчас захотелось постоять и понаблюдать, полюбоваться работой этого родного человека. Пахомов знал, что идет отладка машины на разных режимах, и тут хоть гром с неба, а Матвеича не оторвешь. Будет на цыпочках ходить вокруг и по-собачьи принюхиваться, замирать, поворачиваясь то одним, то другим ухом к рокоту насоса.
Степан отошел в сторонку, в затененный угол и оттуда украдкой стал смотреть на Матвеича. Даже с этого расстояния, откуда не различить лица, было видно, какой он старый. Плечи обвисли, а некогда широкая спина усохла и старчески согнулась, и только силуэт головы оставался тот же, хищно-напряженный.
Матвеич будто всматривался во что-то невидимое, хотел понять то, что скрывали от него. Сделав шаг, он взмахивал рукой, подавая знак прибавить или убавить обороты, и тут же цепенел, подавшись всем телом к ревущей машине. В эти минуты к Матвеичу лучше не подходи. Если он тебе нужен, отойди в сторонку и жди, увидит – подойдет. Но Степану не хотелось тревожить старика, да и самому надо побыть одному.
Он потихоньку прошел дальше.
Платформу уже нагрузили, и рабочие начали выкатывать ее из цеха. Пахомов оказался в самом конце пролета, где размещались административные и бытовые службы.
Сборочный когда-то был самым большим и современным цехом завода, но позже выстроили литейку с шихтовым двором, и теперь он уже не казался таким внушительным. Однако для Степана он и сейчас лучший на заводе. Как сказал бы Матвеич, прикипел он ко всему этому. Пахомов оглядел закопченные стекла, мощные подкрановые балки, по которым бесшумно плыл раскоряка-кран, скользнул взглядом вниз, на завалы оборудования. «Кажется, еще теснее стало, а уже тогда казалось, ступить некуда». Хотел подняться наверх по лестнице, где разместилась конторка испытательной станции, но его будто кто остановил.







