Текст книги "Поколение"
Автор книги: Владимир Еременко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц)
Мысли о сыне немного успокоили ее, они дали опору в ее зыбком и двусмысленном положении и они же горько пристыдили ее. В том, что с нею сейчас происходило, она не считала себя виновной ни перед Пахомовым, ни перед Прокопенко. Оба они знали, на что шли, и оба виноваты. А вот Олег, чистая душа, ни при чем… Он уже большой и, наверное, обо всем догадывается. Не может не догадываться. Ему отец подсказывает: «С матерью нашей что-то творится». Да и скрывать она не умеет. Все на лице написано. После встречи со Степаном неделю приходит в себя. Бедный Олег, он тоже ходит как потерянный, если ей плохо. Большой уже. Но не настолько, чтобы разобраться во всем и понять. Да и можно ли тут разобраться, он же четырнадцатилетний. Если обо всем рассказать – не поймет, а если сам догадается – возненавидит или будет презирать. Что же ей делать? Как вырваться из этой западни-болота? Ведь чем дольше это будет длиться, тем глубже в трясину…
Степан говорит, что жизнь у каждого одна. Конечно, одна. Но она так облеплена со всех сторон условностями, что человек не волен в своих поступках.
Степан смотрел на Лену и видел, что в мыслях она все дальше и дальше уходит от него. Ее уже отнесло в такую даль, что к ней не пробьешься. И та злоба, какая вроде бы начала улегаться в нем, подступила опять, и он уже готов был накричать, но сдержался и только зло подумал: «Ей легко живется. Она постоянно убегает в ненавистную мне другую жизнь, прячется в нее, как улитка, и никакими силами ее оттуда не выкуришь».
– Так что же нам делать, Степан? – донесся до него голос Лены. – Что, Степан?.. Что теперь?.. – Она будто сообщала о своем давнем решении и теперь хотела проверить его.
Степана словно дернули за язык:
– Теперь, милая Лена, уже ничего не надо делать. Ничего. Как жили, так и доживать надо. Украв целую жизнь, можно воровать и дальше…
Елена Сергеевна даже подалась назад, будто ее толкнули в грудь, но тут же распрямилась и жестко ответила:
– Я ни у кого ничего не воровала… – И после паузы горько добавила: – Какой же ты, Степан, жестокий! Даже страшно подумать, какой жестокий!
– Жестокий не я… Хочу, чтобы ты поняла правду нашего положения. Всю правду до конца. А ты все витаешь… Хочешь разорвать себя надвое и страшишься. Так не бывает. Нельзя соединить то, что не соединяется. Ты можешь думать, что хочешь, можешь называть меня по-всякому, но если мы не стали мужем и женою, то будем доживать свой век вот так… – Он запнулся, но тут же безжалостно добавил: – В любовниках. Мы теперь никуда друг от друга не денемся. Никуда. Запомни! Я знаю тебя и знаю себя. Не затем мы нашли друг друга. И не закрывайся руками, не закрывайся… От этого ни тебе, ни мне никуда не спрятаться. По крайней мере, сейчас… раз мы оказались в одном городе.
Голос Пахомова потух, но лицо все еще не отходило, его словно жгли огнем. Он остановился перед Еленой Сергеевной, неловко переступил с ноги на ногу, потом растерянно протянул к ней руки, но она отстранилась, и Степан пристыженно сник.
– Ты прости меня, Лена, об этом нормальные люди не говорят. Так только поступают. Но мы с тобой не нормальные. Нам обязательно все надо выяснить до конца. Извини…
Елена Сергеевна слышала слова, но не понимала их, потому что думала о своем. А может, и правда, надо со всем смириться, все отдать времени. Как оно идет, так пусть и идет… В их положении это самое мудрое, раз уж они никуда не могут деться друг от друга. Но ведь он сам все будоражит. Это ему неймется…
– Зачем мы мучаем друг друга? – неожиданно услышала свой стон Елена Сергеевна. – Зачем? Неужели нельзя как-то по-другому?
Пахомов опять ушел к балконной двери и оттуда смотрел на россыпь огней. Гигантский город холодно и отчужденно лил свой мертвый свет, и казалось, что уже никогда не пробиться к его сердцу, город навсегда так и останется ему чужим.
Елена Сергеевна еще о чем-то говорила, что-то спрашивала, и он отвечал ей, а сам смотрел вниз и думал о том, как он не любит больших городов. Как не любит… До сердечных спазм не любит. В них всегда одиноко и неуютно людям. Они теряются в бесчисленных кварталах и улицах, неприкаянно бродят, не находя тепла и приюта…
«Город ни при чем! – резко оборвал он себя. – Виноваты люди. Виноваты все до единого. Все, кто в нем живет». – И посмотрел на Елену Сергеевну.
Она уже стояла одетая в свой строгий, английского покроя костюм, причесанная, с подведенными глазами, такая же желанная и чужая, какой и была два часа назад, когда они охали в такси к его дому.
2– Дорогой Матвеич, пишут не то, что хотят, а то, что могут. Только гений Толстого позволял выбирать… – Пахомов оборвал фразу, посмотрел на Ивана Матвеевича долгим взглядом и, улыбнувшись, спросил: – Почему меня всегда тянет говорить с тобой о литературе?
– Да потому, что я в твоем ремесле ничего не смыслю, – принимая шутливый тон, ответил Иван Матвеевич, – и, как попугай, поддакиваю. Человек слаб и любит, когда ему не перечат…
– Нет, Матвеич, не поэтому. Я тебя люблю – вот и весь сказ. Люблю так, что могу говорить, как с собою… Ты для меня…
– Это в тебе вино заговорило, Степан. Ты ненароком не пьешь ли горькую? – Иван Матвеевич строго вскинул кустистые брови и прямо посмотрел на Пахомова. – Смотри, Степка, надеру уши по-стариковски. К ней ведь, окаянной, оглянуться не успеешь, пристрастишься…
– Опять не угадал! Я уже и спиться не могу. Наверное, и для этого устарел… Со мною случилось худшее. С жизнью моею делать нечего. Вот штука-то какая. Никому она не нужна, и сам я в ней проку не вижу…
– Ты больше не наливай. – Иван Матвеевич отодвинул от Пахомова бутылку. – Лучше закусывай. Вот рыбку возьми. Сам вялил. В пенсионерах-то я многие профессии дополнительно освоил. И самая лучшая, знаешь, какая?
– Матвеич, милый, родной! Как же я рад, что ты приехал! Ты, наверное, знал, сердцем почуял, что мне тут плохо. Спасибо тебе…
– Спасибо не мне, а нашему совету ветеранов труда да Володьке Прокопенко…
– Не говори мне про этого рыжего бурбона. Не говори! – выкрикнул Пахомов. – Ты приехал ко мне, Матвеич, мой родной…
– И к тебе тоже, Степан, – улыбнулся Митрошин. – Только есть у меня еще и дело в Москве. Вот докладывать буду в министерстве про наш совет… Начинали вроде с баловства… Многие на заводе так и говорили: чем бы пенсионеры ни тешились, лишь бы производству не мешали. А теперь опыт наш другие перенимают…
Ивану Матвеевичу хотелось рассказать Степану Пахомову о их совете ветеранов, хотелось поразить его так, чтобы и у него вырвалось «ух ты!», как у Михаила Бурова, когда тот узнал о их делах. Но Степан был суетлив и невнимателен, и старик Митрошин обиженно умолк, а Пахомов, не замечая его обиды, продолжал говорить, как он соскучился, как нуждается в человеке, который бы его понимал. В глазах Пахомова светилась неподдельная тоска, и Иван Матвеевич размяк, готов был слушать Степана, забыв про себя. «Им, молодым, всегда больше нужна поддержка, чем нам», – думал он, а Пахомов, подвыпив, продолжал осыпать Ивана Матвеевича признаниями в любви:
– Матвеич, ты должен понять, кто ты для меня. Никуда я тебя не отпущу. Про гостиницу забудь. Останешься у меня. Вот твой диван. А хочешь, занимай мою койку в нише, а я здесь. Будем, как короли, жить – два холостяка.
– Э-э-э, – улыбнулся Митрошин. – Я человек занятой. Там дома дел, знаешь, сколько? Как у всякого пенсионера – невпроворот. Да, я тебе еще и медку привез, – спохватился Матвеевич, проворно вылез из-за стола и засеменил в коридор, к своему саквояжику. Щелкнул замками и извлек сверток. Развернув газету, поставил на стол пол-литровую банку с медом. – Ты понюхай, какой аромат! – Открыв пластмассовую крышку, он сунул банку в руки Пахомову. – Понюхай. Степью пахнет. Такого здесь не купишь. Это у меня ведь тоже свой. Один улей держу. У зятя Николая дачка небольшая, вот я и пристроился там. Ты попробуй. На вот ложку, зачерпни. Ну… – И он вложил Степану в руки ложку.
– Да что ж я с водкой его, что ли? – взмолился Пахомов.
– А ты без водки. Ты так. Только попробуй, за уши не оттянешь.
Пахомов, чтобы не обижать старика, зачерпнул кончиком ложки тягучую прозрачную массу и отправил в рот.
– Давай я чайку сварганю, – опять вскочил из-за стола Матвеевич. – Где у тебя тут причиндалы чайные?
Пахомов тоже встал, и они оба заспешили на кухню, Иван Матвеевич впереди, как хозяин, а Степан сбоку, обрадованно пропуская гостя вперед.
– Ей-богу, уважь меня, Матвеич, поживи хоть недельку. Отобьем телеграмму Нине и зятю твоему. Ну, что там может случиться?
– Да у меня и вызов-то в Москву на три дня, – развел руками Митрошин. – Как же я…
– Ничего! – подхватил Степан. – Это мы устроим. Соглашайся. Мне праздник сделаешь.
– Не спеши, Степан. Давай чай настоящий заварю тебе… Дело не в командировке и не во мне. Там Игорь, внук мой, без призору остается. Портят парня родители – паршивцы… А мальчишка хороший. Сердечко доброе, бабкино. Хоть бабку-то Наталью и не видел. Вот что природа делает. Из человека в человека переходит и дурное и хорошее… – Иван Матвеевич говорил и одновременно тер пастой небольшой пузатый чайник без крышки с пластмассовой ручкой, как у утюга. – Это что же за диковина? А воду куда нацеживать?
– Да в носик и нацеживай, – отозвался Пахомов. – Вынимаешь пробку, она же и свисток, и наливаешь. Удобно, мыть внутри чайник не надо.
– Ты, я вижу, и снаружи не утруждаешь себя… И вообще, я смотрю… – Иван Матвеевич осуждающе оглядел кухню, – зажился ты, Степан, по самые уши. Бабу тебе в дом нужно. Хватит бобылем-то маяться. Это молодой был, к чужим можно было бегать, а теперь и своей пора обзаводиться. Еще посидишь годков пять в девках, никто за тебя и за деньги твои большие не пойдет. Несуразный ты какой-то, Степан. А все оттого, что без родительского догляду… И рос, как трава, и живешь перекати-полем. Посуда ворохом в раковине… А это что? – Иван Матвеевич указал на стол.
Некрашеные доски грубо сколоченного стола были залиты вином, кофе, замусорены остатками еды.
– Матвеич! Я сейчас! – нарочито бодро выкрикнул Пахомов и стал стряхивать ладонью мусор на пол. Потом полез куда-то на антресоли, достал ящик с инструментом, извлек из него рубанок. – Сейчас, Матвеич, постелем скатерть. Сейчас… – И он начал строгать крышку стола.
Рубанок скакал в руках Пахомова, стружки летели на пол. Иван Матвеевич подошел к Степану и, сердито вырвав у него рубанок, прикрикнул:
– Молоток принеси!
– Молотка нет, – виновато ответил Пахомов, – есть вот что… – И он достал разводной гаечный ключ.
Иван Матвеевич молча взял его в руки, ловко, двумя ударами по рубанку, высвободил железку, попробовал лезвие на большом пальце, спросил:
– Брусок есть?
Пахомов пожал плечами. Иван Матвеевич вышел на балкон и, присев на корточки, стал точить железку о бетонную плиту.
– Пробуй теперь инструмент, хозяин, – подал он рубанок Пахомову. – Давай, давай. Пробуй. – Подтолкнул под локоть Степана. Но с того уже слетело наигранное баловство, и он не решался строгать стол дальше.
– Начатое надо завершать. – Иван Матвеевич взял из рук Пахомова рубанок и, ощупав негнущимися пальцами крышку стола, начал строгать. Сухое дерево легко закручивалось в стружку и кусками оборванной спирали спадало на пол к его ногам. Пахомов метнулся в ванную за щеткой и совком. Когда он вернулся на кухню, стол блистал девственной белизной свежеоструганного дерева. Пахло свежими стружками. Иван Матвеевич, выгребая застрявшие щепы из летка рубанка, весело смотрел на обновленный стол.
– А неплохо придумано, – подмигнул он Степану. – Хотя и баловство, конечно. Убирай! А я чаем займусь.
В это время взвизгнул свисток чайника. Иван Матвеевич нарочито вздрогнул, показывая этим, что он прощает Пахомову баловство со столом.
Чай пили на кухне. Аромат крепко заваренного напитка смешивался с тонким благоуханием стола. В окно вдруг заглянуло пробившееся из-за туч солнце, и кухня вся засветилась. Стало уютно и тепло.
Иван Матвеевич пил вприкуску, макая пиленые кусочки сахара в чай, отхлебывая маленькими смачными глотками. Он всегда так вкусно и красиво пил чай, поднимая легко и неторопливо над столом чашку и ставя ее на блюдце так же мягко, беззвучно, как это умел делать еще один человек – его жена Наталья Васильевна. Пахомов не только помнил это удивительное митрошинское чаепитие, какое всегда было похоже на священнодействие, но и будто слышал округлые, словно камешки-голыши, слова тетки Натальи: «Чай не пьешь, и сил нет. А попил свеженького – на свет народился…»
Иван Матвеевич, подшучивая над собою, рассказывал «про пенсионную жизнь»:
– Мне теперь, как тому цыгану: неважно, хлеб или пирог, но все ж таки лучше пирог. Два месяца своих положенных пенсионных работаю на заводе. Вот сейчас февраль и март – мои. Им выгоднее, чтоб мы летом работали. Народ в отпуска идет, на свеклу, на картошку забирают… А у меня летом и осенью свой отпуск и своя картошка-свекла. Да и работники из нас, пенсионеров, всякие бывают. Но все-таки производству помощь есть. И все это наш заводской совет ветеранов… Триста душ в нем – силища! А я там начальство. В бюро каждый год выбирают. Так что дела идут…
Иван Матвеевич потянулся к чайнику. Плеснул себе в чашку заварки, неспешно пригубил, поморщился и, поднявшись из-за стола, пошел к плите.
– Выбрось эту глупость и заведи самовар. Хотя бы электрический. На даче у меня настоящий. На шишках, знаешь, какой чай… А ты дачей еще не обзавелся?
– Нет…
– Значит, ни жены, ни дачи…
Помолчали, видимо, каждый думая о своем. Иван Матвеевич перевернул чашку вверх дном на блюдце, и это было митрошинским сигналом, что он напился. Так же заканчивала чаепитие и тетка Наталья. Пахомов смотрел на Ивана Матвеевича, и ему было приятно и радостно угадывать все его последующие движения. Сейчас вместе со стулом отодвинется от стола и начнет хлопать по карманам, ища свою измятую пачку «Беломора». И он действительно отодвинулся от стола и стал хлопать по карманам заскорузлыми и черными, как чугун, пятернями, но, перехватив взгляд Пахомова, остановился, замер и так сидел не двигаясь, будто прислушиваясь к чему-то в себе, а потом сказал:
– Нет, не курю уже. Совсем придавило. Вот здесь… – Он ткнул сжатым кулаком правой руки под самое горло. – Иногда прямо огнем что-то печет… Меня только свежий воздух и спасает. От белых мух и до белых мух все время на даче… Один, как бирюк… Этим и живу. И простуда не берет…
– А что же с вашим домиком стало на Растащиловке?
– Э-э-э… – грустно ухмыльнулся Иван Матвеевич. – Уже и Растащиловки той нет, и домика нашего след простыл… Живем, как и ты, в каменном мешке, только этаж пониже да дым из трубы пожиже…
– А какой сад был! – вздохнул Пахомов. – Неужели все так и вырубили?
– Ну, а куда ж ты его денешь? Да разве у меня одного? Были и лучше сады. Пришли бульдозеры и экскаваторы – все под корень: и дома и деревья. Дома – труха, конечно. Строились после войны абы из чего… А вот садики отменные были. У многих по второму разу росли. Земля, как пух, унавожена, умащена и вся в ладонях перетертая. Ругался я со строителями, даже в исполком ходили с мужиками. Говорю: зачем же все-то под корень? Ведь что не мешает стройке, можно и оставить. Те же люди приедут, те же дети во дворах будут гулять. Ничего ты, старик, не понимаешь, отвечают. Стройке дороже оставлять твои деревья, чем сажать новые.
Голос Ивана Матвеевича задрожал, стал хриплым, и у Степана сжалось сердце. Он отвел взгляд от старика, сожалея, что затеял этот разговор. Но Иван Матвеевич виновато пожал плечами и грустно ухмыльнулся: вот, мол, какой я стал.
– Все сгребли под нож, сожгли. Наставили на нашей зеленой Растащиловке серых коробок, голова кружится на них смотреть, и назвали их микрорайоном номер пять. Даже улицы для них не нашлось… Не по-людски все это… У вас бы так в Москве не сделали. Здесь деревья берегут. Поумнели. Там, где на окраинах сады или лес, аккуратно строят. Сохраняют зелень, пригорки не ровняют, берегут дедовскую землю… А у нас – все под нож, все под гребенку…
Иван Матвеевич невесело посмотрел через балконное окно на заснеженные крыши домов, которые отсюда, с тринадцатого этажа, лепились друг к другу, как зонты в дождь на стадионе, и, вздохнув, добавил:
– Ты не слушай меня, старого ворчуна. Давай я тебе что-нибудь веселенькое расскажу. Или ты мне про свою жизнь лучше. Хотя по всему видно… – Матвеевич обвел глазами кухню. – Живешь ты не дюже.
– Не дюже… – подтвердил грустно Пахомов. – Давай лучше про свою, Матвеич. И про веселое…
– А веселое у меня одно, – бойко поднялся с табуретки старик и, игриво расправив свои худые, костлявые плечи, подмигнул Степану: – Внук Игорек. Я тебя с ним знакомил…
– Помню, Иван Матвеевич. Игорем Михеевым представлялся. Сейчас уже, видно, школьник?
– Школьник. В третьем учится.
Иван Матвеевич прошелся по кухне, разминая затекшие ноги, и опять присел к столу:
– Говорит мне: «Ты не только мой дед, но друг, как Коська Числов». Есть такой сопливый парнишка, сосед наш. Так он меня с ним уравнял, за что я ему, конечно, благодарен. И благодарен сильно… Мы с ним действительно друзья. Но парень растет и уже не одни радости, а и огорчения приносит. И деду и родителям. Это они до пяти-шести лет милые и забавные… А после уже начинают и обманывать и хитрить. Тут их только держи. А если еще и родители сами с детским умом, то… – Матвеевич оборвал рассказ, спохватившись, что не об этом хотел вести речь. – Знаешь, у меня столько с Игорьком было настоящего житейского счастья, что я будто сейчас проживаю другую жизнь, которой меня, как самым высоким орденом, наградили. А ведь и правда, ее, эту жизнь, мне подарили. Воистину подарили, – заспешил Иван Матвеевич, будто только сейчас нашел те слова, которые хотел сказать Пахомову: – Ты смотри! Наталья всего этого не знает. Не было бы Игорька, и я б не знал. Так бы и прожил на эти десять годов больше, чем она, а все равно бы не знал. Вот штука-то. Вот что с человеком дети делают. Своих детей, свою кровь, говорят, ничто не может заменить. Наверное, так… Но вот внуки – это еще больше, чем свои дети. Или только у меня так? Шут его знает. Но с Игорьком у меня получилось так. Есть ведь еще два внука. У старшей, Люси, в Сумгаите, дочка и сын. Тоже люблю их, но живут они далеко, видимся редко, и все по-другому…
Старик Митрошин умолк, раздумывая, продолжать ему этот разговор или нет. Ведь Пахомову все может быть и неинтересным, как было неинтересно слушать о их совете ветеранов. Он посмотрел на Степана. Тот ждал его рассказа, и Иван Матвеевич продолжал:
– Раз уж хвастаться внуками начал, то расскажу тебе один случай, какой у нас с Игорем года три назад приключился. Да, это три года назад было, а может, и больше. Ходил он еще в садик. Ну, я его, как полагается, вечерами беру из садика, и идем мы по городу домой через кафе-мороженое. «Деда, возьми меня сегодня пораньше. Нам надо в кафе зайти!» Это у нас такое правило. Что ж, заходим. Он сразу за стол – я в очередь. «Тебе какого, спрашиваю, сливочного или пломбира?» Болтает ножками на высоком стуле и кричит: «Я еще не подумал!» Ну, думай. Подходит очередь, сообщает: «Надумал. И сливочного и пломбира». Принес, поставил. Впереди нас за столиком две девушки лет по семнадцать-восемнадцать. Щебечут, едят мороженое из вазочек. Игорек склоняется к моему уху и шепчет: «Дедуля, тебе какая из них больше нравится?» Смотрю на него и не могу разгадать, что он, пострел, задумал. Поэтому молчу, выигрываю время. «Ну, думай же, какая, дедуля?» – «А тебе какая?» – осенило меня. «А вон эта, беленькая». Поперхнулся я и веду игру дальше. «И мне тоже», – отвечаю. Игорек блеснул глазами и, наклонившись опять ко мне, шепчет: «А давай ее возьмем себе домой». – «А зачем она нам?» – «Ну как же… Суп нам будет варить… Мамка же моя в больнице». Вот тебе и поговорили…
– Да, с этим народом ухо держи востро, – отозвался Пахомов. – Я помню, как ваш Игорек со мною беседовал… Профессор… – Он встал из-за стола. – Пойдем, Матвеич, в комнату. Тебе с дороги надо отдохнуть.
– Отдыхать некогда. Мне еще Станислава Бурова надо повидать. Маша, мать его, гостинец передала. Адрес вот тут у меня. – Иван Матвеевич стал шарить по карманам, протянул бумажку Пахомову. – Где-то на Ленинских горах, говорила Маша.
– Так это же дом аспирантов МГУ, – отозвался Пахомов. – Сейчас мы туда позвоним, и пусть едет этот начинающий ученый за своим гостинцем.
– Да неудобно, – смутился Иван Матвеевич. – Маша просила разыскать…
– Удобно, удобно, Матвеич. Они тут дурака валяют, по кафе с девицами шляются, а ты будешь их ублажать…
– Да нет! – запротестовал Иван Матвеевич. – Стась у Буровых парень серьезный. В батю пошел. Он тут, в Москве, большой науке учится. И институт кончает и научную работу ведет. Видишь, в доме аспирантов живет… Маша рассказывала…
Они перешли в комнату, Пахомов усадил Ивана Матвеевича на диван, удобно подложил ему под спину подушку, хотел, чтобы тот вообще лег отдохнуть, но Матвеевич запротестовал:
– Не суетись. Мне удобно…
Степан постоял перед затихшим Митрошиным и ушел в коридор – звонить Стасю Бурову.
Как только Пахомов прикрыл за собою дверь, Иван Матвеевич сразу провалился в сон. У него была удивительная способность мгновенно отключаться и крепко засыпать на пять, десять минут, сколько позволяли обстоятельства. Но даже если ложился поспать, ему не нужно было больше десяти – пятнадцати минут: он поднимался бодрым, с ясной головой.
Этой привычкой Иван Матвеевич был обязан войне. Война многое отняла у него, и он проклинал ее. А вот за это благодарил. И чем старше становился, тем сильней его дряхлеющее тело нуждалось в подзарядке сном. Для Ивана Матвеевича это было всего лишь технической процедурой. Подзаряжает же аккумулятор динамо-машина. Вот и он…
На войне иногда приходилось не спать по двое-трое суток, но его организм все время искал тех трех – пяти минут глубокого, как провал, сна. И он находил его. Он мог засыпать стоя, даже на ходу, – лучше, если ты идешь в строю, глаза время от времени приоткрываются. Впереди серая спина товарища, ноги на автоматическом режиме перебирают, мозг и все тело спят.
Иван Матвеевич помнит, как ему страшно, больше, чем жить, захотелось спать в окружении под Харьковом. Это было какое-то сумасшествие. Они попали в такой переплет, что за трое суток не удалось смежить веки. Два дня без передыху наступали, брали деревню за деревней, сами залезли в мешок; немцы мешок завязали, стали молотить со всех сторон. И молотить так, что уже не то что смежить веки – вздохнуть некогда было.
Перед рассветом их разбитый стрелковый полк немцы загнали в лощину и, по всему видно было, с наступлением дня здесь решили кончать.
Батальонный комиссар Гречуха, приняв командование в ночном бою, приказал рыть окопы по обводу лощины. И они рыли, долбили землю саперными лопатами, и тогда Иван Матвеевич впервые реально смог поверить: это его последний окоп, и даже на глазок прикинул, как он будет в нем лежать. Хорошо, если присыпанный…
Его окоп смотрел в сторону темного запада, а за спиной, через лощину, уже помутнел горизонт и были те деревни, которые они брали и где оставили столько своих. Впереди и где-то по бокам противно фыркали моторы танков, по цепи передали команду, а на Ивана Матвеевича навалилась та минута дурного сна, что казалось, если он сейчас не упадет на дно окопа и не отключится от всего, разорвется сердце.
Он еще несколько минут держал себя на грани забытья. Уже началась стрельба, сухо и до жалости одиноко ударили противотанковые ружья, злее взревели танки, и Иван Матвеевич, не в силах больше удержаться на этой зыбкой грани, упал на дно окопа и мертвецки заснул.
Теперь он точно знает, что спал не больше трех минут. Но спал действительно мертвецки. В нем отключилось все, даже погас тот огонек, который всегда теплился в нем и будил его, когда наступала опасность…
Когда он вскочил, вокруг все было таким же. На темном горизонте еще проступали коробки танков, а меж ними чуть заметно скользили тени. Иван Матвеевич схватил прислоненную в угол окопа винтовку и стал бить по этим мечущимся теням.







