412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Еременко » Поколение » Текст книги (страница 10)
Поколение
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 18:12

Текст книги "Поколение"


Автор книги: Владимир Еременко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 39 страниц)

Войти, посмотреть, где она работает? Но станция наверняка сейчас закрыта. Попросить, чтобы открыли, пока директор не ушел из цеха? И он рванулся к конторке начальника цеха, где сейчас были Зернов с Буровым, но на полпути остановился.

Но Лена не шла из головы. Он спустился по бетонным ступенькам лестницы опять в цех и бесцельно остановился у доски показателей.

Огромные, во всю стену щиты с текстами обязательств, декадными и месячными графиками выполнения плана сборки, испытаний и отгрузки. Степан нашел показатели по экспорту, внедрению новой техники, рационализации, себестоимости и еще несколько таблиц и диаграмм. Все было написано четко, красиво, рукой художника. Тогда этого не было, да и позиций было меньше. Он нашел фамилию Митрошина и стал сравнивать его показатели с выработкой других бригад. К своему удивлению, обнаружил цифры выше митрошинских. Бригады какого-то Свиридова и Малькова работали лучше. Невероятно!

Пахомов стал смотреть, раздражаясь, и увидел, что с таким же перевыполнением, как у Матвеича, работало еще три бригады. Было обидно, будто это его обошли какие-то безусые юнцы. Красиво выписанные цифры глядели на него холодно и бездушно. Он постоял и неспешно побрел по цеху…

Все ж таки не зря Степан Пахомов любил ночные смены. Островки яркого света над монтажными площадками, мерно постукивают над головой краны, людей мало, никакой суеты. Только проплывет по проходу меж монтажных столов и горок, сверкающих девственной новизной деталей, вкрадчивая автокара, да брякнет у монтажников железо или сердито взвоет электродрель, и стоит во всем цехе гул вентиляторов, под который работается легко и споро.

Он опять вышел к складу готовой продукции, откуда только что убрали груженую платформу, а теперь уже подавали порожнюю, и чуть ли не нос к носу столкнулся с Буровым.

– А я ищу тебя, – обрадовался Михаил, – уже, думал, ушел.

– Да нет, – протянул Степан, – я еще с Матвеичем не попрощался. Побуду немного. – И, словно заглаживая вину за прошлый свой наскок на Бурова и Зернова, сказал: – Знаешь, я вспомнил, что любил работать в ночные смены. Так хорошо работалось в ночных!

– Ничего ты не вспомнил, – ухмыльнулся Буров, – а придумал сейчас. Никто не любит ночные смены – ни теперь, ни тогда. Не любил их и ты. Да и сама работа ночью не от хорошей жизни. Ее теперь почти нет на заводе, только ремонтники в ночь выходят. И в конце месяца, когда авралим, прихватываем ночные, а так нормальное производство должно обходиться без них, кроме, конечно, непрерывного… Ночью самая низкая производительность, самый высокий травматизм. Ночью люди должны спать.

– Удивляюсь я тебе, Михаил. Своим бездушным рационализмом ты можешь погубить любую светлую мысль и добрые эмоции.

– Ладно, пребывай в самообмане, если тебе это нравится, только скажи: когда ты завтра появишься у нас? Домашние спрашивают. Димке ты понравился страшно, да и все мы тебя ждем, проводить нужно…

– О-о, – вздохнул Пахомов, – мы с Димкой – родственные души. Он отличный парень, бунтарь по натуре. Люблю таких. Боюсь, замордуете вы хлопца.

– Этот хлопец сам десятерых замордует. Вот Стась у нас – мужик серьезный. Жаль, что тебе с ним не довелось потолковать. Дети одних родителей, одно, кажись, воспитание, а люди растут совершенно разные. Вот какая штука получается… – Михаил, словно пожалев о своей внезапной откровенности, оборвал себя: – Так мы тебя завтра к обеду ждем. Как отоспишься, так и приходи.

14

На складе готовой продукции Пахомов просмотрел адреса на ящиках, и ему стали понятны тревоги Зернова. У завода столько солидных заказчиков, что вряд ли удастся отбиться от них. Кому передашь их заказы?

Проблема преобразования производства в институт-завод сложнее, чем ему показалось вначале.

Между громоздкими ящиками показался Иван Матвеевич. Пахомов пошел навстречу.

– Ты где бродишь, Степан? Я тебя на ужин жду, – с напускной строгостью произнес Матвеич. – Идем!

В закутке, у конторки мастера, стоял старый погнутый монтажный стол, поверх которого лежал фанерный щит. Вокруг на ящиках и деревянных плахах сидело около десятка парней. Перед ними – пакеты молока, колбаса, сыр, хлеб. На полу шипела паяльная лампа, и к ней был приставлен закопченный полуведерный чайник. Ребята разноголосо ответили на приветствие Пахомова, продолжая и сейчас, за едой, разговор, который они, видно, начали еще на сборке, у турбины.

– Не забывай, Сеня, что и на нашем заводе технический прогресс держится на прогрессивке, – хитро сощурил глаза мордастый краснощекий парень. – Причем у тебя она одна, а по моему четвертому разряду – другая.

Острота мордастого не вызвала никакой реакции, а Степану подумалось: прозвучи она в зрительном зале да из уст хорошего актера – вызвала бы смех. К Семену, невысокому, крепко сложенному мужчине лет тридцати пяти, обращались все. Он был постарше других, но не только его возраст, а, видно, и еще что-то более важное приковывало к нему внимание и позволяло самому держаться независимо и достойно, как держатся умные люди, верящие в свой авторитет.

– С твоим, Вася, рвением к работе ты можешь и всю жизнь с четвертым проходить.

У Матвеича было свое привычное место. Взяв полбатона с куском колбасы, он прошел к торцу стола.

– Примыкай, – кивнул Степану. Сидевший рядом длинноволосый парень, тот, что говорил с дядей Гришей, поспешно поднялся, уступая место Пахомову.

Степан ел колбасу с хлебом и запивал молоком. Разговор монтажников распался. Многие уже завершали поздний ужин или ранний завтрак. А Степану так хотелось послушать этих парней…

– Еда богов и сборщиков, – буркнул Матвеич, подвигая ему дымящуюся кружку с чаем, заваренным круто, по-рыбацки, прямо в чайнике.

Разморенные едой, зашарили по карманам, защелкали зажигалками. Кто-то высыпал из пластмассовой коробки на стол костяшки домино. Матвеич прикрикнул:

– Только одну!

– Одну, одну, – весело отозвалось несколько голосов, и костяшки бойко застучали по доскам.

Иван Матвеевич на своем ящике скрипуче отодвинулся от стола и тоже закурил.

– Курю только на работе, от дочки украдкой. Да, наверное, и это надо бросать. – Он повертел зажатую меж пальцев сигарету, видно, хотел загасить, но передумал. – У нас тут слушок прошел – вроде хотят пенсионный возраст поднять. Не слыхал? – Не дождавшись ответа, добавил: – Не знаю, может, для тех, кто всю жизнь в конторе, шестьдесят и не возраст, а для нас, кто здесь, в цеху, да еще если и всю войну отломил, то эти шестьдесят… Я вот последние годки еле тяну. И не я один. Вон Гришка Смородников, – он кивнул в сторону монтажной площадки, где работал дядя Гриша, – почитай, на десять годов меня моложе, а тоже здоровье никудышное. Всем нам война карту жизни спутала. Я когда с нее, проклятой, вернулся, то никак не мог взять в толк: как это и в снегу спал, и в ледяной воде по пояс, и голодал, и недосыпал постоянно, а не болел? Как железный! И не только я. Были ведь и хлипкие телом, а тоже тянулись, и ничегошеньки им не деилось… – Матвеич, словно споткнувшись на этом странном словце, вскинул голову, повернулся к доминошникам и шумнул: – Петро, ты подшипник проверил?

Рыжий толстогубый парень, с красным лоснящимся лицом, неохотно зашевелился и что-то пробурчал.

– Так чего ж ты прикипел здесь? – уже рассерженно прикрикнул Митрошин. – Марш отсюда! А вы тоже кончайте, а то стол проломите.

– Полчаса-то я имею свои обеденные, – вяло отозвался толстогубый, но поднялся с места.

Матвеич молчал. Его сухое, прокопченное лицо утратило напряжение, на нем была усталость, простая физическая усталость от тяжелой работы, и Степану показалось, что он больше уже не будет говорить, а только немного посидит, переведет дух, поднимет своих ребят и уйдет.

А Степану хотелось Матвеича дослушать. Потому что на войне был и он сам, его жизнь начиналась там и росла из войны, и многое, что случалось с ним потом, тоже оттуда. Ему не только хотелось дослушать, но и нужно было спросить Матвеича о себе, каким он двадцать лет назад приехал на практику на завод. Ему надо знать, кем он был, когда его жизнь только начиналась, что за человек в нем проклевывался (опять словцо Матвеича, он их помнит!). Надо знать, потому что все пошло оттуда. Было ли в тебе что-то или ты выдумал себя? А это могли сказать только другие.

Есть друзья, но они росли с ним и знают о нем, наверное, столько же, сколько и он сам о себе, а вот человеком, который бы сумел оценить его с высоты опыта прожитой жизни, как, скажем, он, Степан, сейчас мог оценить вон того юного паренька, что жаловался на свой низкий разряд (если бы, конечно, поработал с ним рука об руку), таким человеком для него был только Матвеич.

Он уже хотел сам начать разговор, но Митрошин, словно очнувшись, взглядом удержал его.

– Война – такая штука, что ни для кого не проходит даром. В горячке даже раненый вскакивает и бежит, а потом… Прошли годы, и все отозвалось, все наружу. И «мотор» барахлит. Бывает, только со второй таблетки валидола заводится. – Он невидяще посмотрел перед собой и продолжал, будто кому-то выговаривал: – И желудок испорченный и нервишки ни к черту. У иных, кто ее хватил по самые ноздри, теперь все сразу сыпаться стало. Как у машины, выработавшей свой ресурс. Я вот читал, что древние люди в Африке каждый год загоняли своих стариков на пальмы и трясли. – Иван Матвеевич вдруг зашелся в смехе. – Надо же, что придумали! Значит, тех, кто удерживался, оставляли еще на год. Живи! Так вот, я сейчас уже подошел под эту черту. Не удержался бы на пальме… – И Матвеич, лукаво подмигнув Пахомову, качнул головой в сторону парней своей бригады. – Обычай, конечно, дикий, но со смыслом. А то мы только говорим про молодых, а мир-то живет нами, стариками, он только обновляется молодыми, а командуем мы.

– Кое в чем, видно, можем утереть нос этим молодым и мы, – возразил Пахомов.

– Только кое в чем, – подчеркнул Матвеич, – не больше. Они нас на лопатки кладут. Хотя это иногда и обидно бывает… Справедливым трудно быть, Степан. Но им надо быть… А то, что они впереди, это хорошо. Было бы плохо, если наоборот. Ты думаешь, мой помощник в бригаде Семен Овчаров хуже меня дело знает? Нет! Он не только моложе, но грамотнее, и где мне нюхом надо доходить, он умом, знаниями берет. И поворачивается пошибче. А бригадир все ж таки не он, а я. Это я тебе маленький пример привел. Такая же история, если взять заводское начальство повыше. Вон твой дружок, Мишка Буров, так и состарился в замах у Ситковского, а ведь какой мужик. – Он помолчал, прислушиваясь к разговору ребят своей бригады, а потом раздумчиво добавил: – Конечно, у каждого свои пределы, и определить их может он сам, только надо быть честным перед собою.

За столом неожиданно грохнул взрыв хохота. Заскребли о цементный пол отодвигаемые ящики. Парни встали возбужденные, шумные, подшучивая друг над другом, сняли с монтажного стола фанерный щит, прислонили его к стене конторки, подобрали с полу обрывки бумаги.

– Мы пошли, Иван Матвеич, – за всех сказал Семен Овчаров.

– Я сейчас, – отозвался Матвеич и тоже хотел подняться, но, виновато глянув на Степана, остановил себя и еще раз шумнул вдогон уходящим: – Сеня, начинайте прокручивать вал на третьей. Подойду.

Матвеич опустил голову, и Пахомову показалось, что он рассматривает свои высохшие, как и он сам, руки с неестественно большими, похожими на комель дерева, кулаками. Но Матвеич просто смотрел вниз, а когда он поднял глаза, то в них колыхалась тоска.

– Осталось немного. До лета проваландаюсь, а там – шестьдесят… И все, шабаш, на пенсию.

Последние слова Матвеич не то чтобы сказал, а как-то тяжело выдохнул. И Степан вдруг почувствовал, что вот в этом тяжелом вздохе Матвеича целая человеческая жизнь. Уходит старое, воевавшее поколение, а с ним – целая эпоха. Может быть, еще никогда так много не уходило с людьми из жизни. Не все они могли передать юным, которые только перешагивают ее порог. Далеко не все из того, что они поняли на войне и чему она их научила. Не потому ли так цепко держится за жизнь и работу это поколение, что ему слишком много пришлось отстаивать и создавать заново? И сейчас этим людям кажется, что они не только имеют особые права на свое положение, но и искренне убеждены, что их огромный опыт и горькие знания обязательно должны уравновешивать энергию молодых. Они уверены, что не все еще сделали, не от всего уберегли горячие головы, и, видно, не каждому в эти годы дано вот так, как Ивану Матвеичу, увидеть и другое. Мудрый старик прав: справедливым быть ой как трудно, если дело касается твоей жизни и если она затрагивает твои личные интересы, но им надо обязательно быть. Иначе что ж…

Пахомов вспомнил, как лет десять назад он с группой молодых литераторов ездил к Терентию Семеновичу Мальцеву в знаменитый колхоз «Заветы Ильича» на Курганщине, и тогда этот народный мудрец говорил им почти то же, что сейчас Матвеич, только другими словами: «Большей половине живущих на земле нет тридцати. Мир молод, и молодые всегда ближе к будущему. Они поймут вас лучше, чем нас. Хорошему человека надо учить обязательно, а до плохого он доходит самоучкой».

Уходит старое военное поколение, и его связь с нынешним молодым идет через тех, что в войну были детьми и которым сейчас за сорок. «Мы начинались от войны и всегда несли ее в себе, как роковую отметину, по которой нас узнавали и отличали от других. Как говорит Матвеич, мы прикипели к войне одним краем, и когда теперь обламывается этот край, из нас самих что-то уходит…»

И опять перед Пахомовым была его жизнь, с которой что-то случилось в этом городе. Она словно остановилась и требовала от него ответа: так ли он жил?

Надо было приехать сюда, в город его юности, чтобы потребовать от себя отчета. Видимо, когда люди долго не задают себе такой вопрос, с ними происходит непоправимое, в них накапливаются токсины, которые глушат душу, как глушит старая, отмершая трава зелень луга. И недаром добрые хозяева по ранней весне выжигают ее, чтобы дать пробиться молодым побегам.

Спасибо городу, где Пахомов когда-то был счастлив; он тоже выжег то, что отмерло в нем за эти годы. Тяжело человеку, когда режут по живому, страшно, когда горит степь ранней весной, кажется, ничто в ней уже не поднимется, но приходят благодатные теплые дожди и целительное солнце, и в ней с еще большей силой расцветает жизнь.

Матвеич что-то говорил Степану, а он не мог оторваться от своих мыслей и только кивал, соглашаясь с ним, а потом, зацепившись за конец его фразы: «не умирай, пока живешь», вдруг понял, что соглашается не с тем, о чем думает.

– А я и не собираюсь. Я только думаю, как дальше, раз все так вышло.

– Так уж и все? – Матвеич шутливо-вопрошающе поглядел на Пахомова, но, натолкнувшись на его непримиримость, закончил серьезно: – Молодость, Степан, не умеет учиться на ошибках других. Ей обязательно нужны свои… – Он помолчал, потер тяжелые темные руки, словно хотел согреть их, сердито прикрикнул: – Теперь и ты должен знать… А ее не трожь! У Елены Сергеевны своя жизнь. Понимать должен… Не мальчик.

Пахомов шел через затихший заводской двор, мимо полуосвещенных корпусов. Завод, будто собираясь ко сну, приглушил свое дыхание, и только литейка, его сердце, неумолчно гудела и вздрагивала, освещая всполохами низкое беззвездное небо. Пахомов шел опять по аллее темных тополей, почти сливающихся с зыбкой осенней хмарью.

ИВАН МАТВЕЕВИЧ
Повесть вторая
1

– Мы теперь уже и плохие любовники… И встреча какая-то не настоящая. Надо все делать в свое время… – Елена Сергеевна, закусив в уголке рта шпильку, умолкла и стала поправлять волосы.

Степана Пахомова резанули ее слова, но он сдержался. Пусть выговорится. А потом скажет он. И сразу все, что кипело в нем в эти дни и что не прошло и даже не унялось сейчас, после их близости, всколыхнулось открытой обидой и болью, будто кто сорвал повязку с раны.

– Ну, что молчишь? – раздраженно спросил Степан. – Говори!

– А что говорить… Жизнь наша, единственная, неповторимая, какую никто не вернет и не заменит, прошла… – Елена Сергеевна выдохнула эти слова устало, вроде они повторялись ею не раз, и, когда Пахомов подошел, она вдруг обхватила его плечи, прижалась головою к груди: – Как же так, Степан? Кто все это сделал? Почему так вышло? И как поправить, как возвратить?.. Степан, дорогой, милый… научи!..

Пахомов чувствовал, дрожь захватывает и его, отбирает ту решимость, с которой он шел на это свидание. Он столько добивался его. Звонил, караулил Лену, как мальчишка, на улице… Почти силой притащил ее сюда: «Не пойду. Не хочу. Я дала себе слово…»

– Ну что ты, что ты… Брось… – Пахомов крепче прижал Лену к себе. Но та не умолкала. Сквозь всхлипы твердила его имя и спрашивала:

– Что, Степан?.. Что теперь?..

Раздражение и злость постепенно оставляли Пахомова; он хотел сейчас одного, чтобы она перестала плакать, чтобы унялась эта противная дрожь.

– Не знаю, не знаю, – зашептал он чьи-то чужие слова и вдруг понял, что говорит то, что его мучает все эти дни. – Теперь не знаю. Когда приезжал в ваш город, знал, верил, а теперь не знаю… Но ты не захотела… Тебя ведь не свернешь… Ты, как стена… Я б тебя убил сейчас!.. – Пахомов поперхнулся этими словами; он с трудом удерживался, чтобы не сказать еще бо́льшую грубость. А Елена Сергеевна все прижималась к нему, продолжая всхлипывать, и вдруг по-бабьи запричитала:

– Да что же это?.. Неужели наши ошибки и муки никого не научат! Я все расскажу сыну, расскажу всем… таким же глупым и самонадеянным, какими были мы с тобою. Расскажу-у-у… Попрошу их, стану на колени… Буду заклинать. Человеку нельзя обворовывать себя. Нельзя… – Ей не хватило дыхания, и она потянулась руками к горлу. – Станут ли мягче люди, поумнеет ли мир? Неужели так всегда?.. Это же страшно…

Она уже перестала дрожать и только тихо всхлипывала, а его все еще била противная дрожь, и он злился на себя, что в тот приезд не мог уговорить, заставить Лену. Если бы они тогда нашли в себе силы повернуть свои жизни по-другому, начать все с того места, где произошел их глупый, несуразный разрыв. Если бы… Но он не смог. Не доказал… Разве можно что-то доказать словами? Да еще такой упрямой. И все-таки… все-таки… Нет, он окончательно теряет голову, когда она рядом… Все проще. «Слабак ты, Степан Пахомов, – сказал бы Иван Матвеевич, – коль баба закружила тебя. Слабак…»

Злость опять захлестывала его. Он знал: если сейчас не остановит себя, то уже потом не удержится и наговорит ей бог знает что. И как же человек подло устроен. Сам виноват, а ищет оправдания, обязательно ищет. «За ошибки надо платить!»

Так говорят про других, а свои оправдывают… Зачем ему это? Зачем? Мысль оборвалась. Он прислушался к себе и почувствовал, как в нем просыпается его вечный спорщик:

«А затем, что настоящие люди ошибаются один раз. Ты же, Пахомов, споткнулся дважды, на одном и том же месте. И это уже вся твоя жизнь. А зачем она тебе, эта жизнь, если не будет рядом Лены? Зачем тот мир и те люди, которые должны поумнеть и измениться? Почему она о ком-то печется? Дико…»

– Ты о каком мире и о каких людях говорила? Ты о себе думай, о себе… – В нем опять стали подниматься злоба и раздражение против нее, «глупой», «святой», «настырной», которой хоть кол на голове теши, а она будет гнуть свое, и ему сейчас же захотелось сказать ей такое, чтобы ее проняло до пят, всю перетряхнуло бы и она наконец поняла, как ему тяжело. Поняла, что сама виновата во всем. Во всем – сама!

И он стал искать эти обидные слова. Нужны побольнее, пусть она еще раз заплачет от них, но до конца поймет, что натворила. Пусть.

– Ты всегда была эгоисткой.

– Нет, не всегда. – Елена Сергеевна сразу как-то собралась, насторожилась на жесткий разговор; нижняя челюсть чуть выдалась вперед и закаменела. Такая Лена вызывала у Степана протест. Он почти с ненавистью посмотрел ей в лицо и отрубил:

– Всегда! И не финти! Эгоисткой была и осталась. Кинулась устраивать свою жизнь. А на другую тебе наплевать.

Лицо Елены Сергеевны было спокойно-холодным, отчужденным – не лицо, а маска, которую Степану тут же захотелось сдернуть и увидеть под ней родные, дорогие черты.

– Ты всегда берегла свою репутацию, берегла себя, даже если тебе для этого нужно было переступить через человека. Ты и теперь такая.

Елена Сергеевна смотрела на Пахомова сначала чуть-чуть удивленно, но все же с каким-то любопытством, потом настороженно и тревожно и, наконец, когда ее лицо обрело эту холодную отчужденность, крикнула:

– Да, такая!

Пахомов понимал, что его слова несправедливы, но он знал, чем резче он скажет, тем неотвратимее будет приговор, потому что ему сейчас во сто крат хуже и больнее, чем ей, и он говорил, испытывая горькую сладость от своих слов.

– Да, ты такая. И тебе нечего возразить. Думаешь, я не понимаю, почему ты хлопочешь о других людях, о мире? Да потому, что знаешь: в этом мире останутся твои дети, а значит, останешься и ты сама. Видишь, какая разница между нами? Мир этот будет твоим и тогда, когда тебя не будет. А у меня, что он мне? Он только… моя жизнь. Меня нет – и мира нет… Вот ведь какая штука!

Взгляд Елены Сергеевны смягчился, в нем вновь ожила тревога, настороженность. Она будто ждала от него какого-то опасного срыва.

– И только не делай вид, что ты ничего не понимаешь и все это не про тебя, – еще больше распалял себя Пахомов. – Про тебя!

– Какой же ты злой… – покачала головой Елена Сергеевна. Ее слова будто плеснули масла в огонь.

– Да, я злой! Но таким я становлюсь с тобой. Ты меня делаешь злым. Ты!

– Не кричи…

– Ты вверх дном перевернула всю мою жизнь. Ты до сих пор не знаешь, что тебе нужно. Или притворяешься, что не знаешь. Зачем ты спрашиваешь у меня? Зачем? Я бы разорвал тебя за это.

– Может, ты еще и ударишь меня?

– Не знаю…

– А ты ударь. Некоторым помогает.

– Не дразни… Слышишь, не дразни!

Они оба пристыженно замолчали.

– Давай спокойно…

– Не могу я спокойно. Это ты льдина. У тебя все рассчитано и взвешено. У тебя еще там… – Пахомов кивнул в сторону двери, – целая жизнь. А я вот здесь весь. У меня все тут. – Он даже притопнул ногой, будто это могло убедить Елену Сергеевну.

– И все-таки, – после долгой паузы сказала она, – на меня не кричи. Я никому не позволю… Даже мужу.

– Еще бы он на тебя кричал… – вспылил Пахомов. – Бурбон рыжий!

Елена Сергеевна чуть приметно улыбнулась, но Пахомов этого не заметил и продолжал:

– Ему всю жизнь в тряпочку помалкивать. Ничтожество…

И опять в комнате повисла тягучая тишина. Елена Сергеевна смотрела через балконную дверь на город, который зажигал окна. Они вразнобой вспыхивали в домах, словно кто-то неумело нажимал белые клавиши, и вдруг у самой земли стали загораться гирлянды огней. Это включили уличные фонари. Отсюда, с тринадцатого этажа, открывалась удивительная картина вечерней Москвы.

Огромный город бескрайне раскинул свои дома, улицы, площади и парки, и ему не было дела до двух песчинок-судеб, затерявшихся в бетонной громадине дома-улья. Что ему их неудавшаяся жизнь, когда вокруг миллионы только зарождающихся судеб? Елена Сергеевна и Пахомов – случайные люди для этого города. Не здесь они родились, не здесь выросли и сложили свои жизни, и нечего им надеяться на милосердие. У города по горло других забот. Елена Сергеевна почувствовала себя такой одинокой и забытой, что ее охватил испуг, и она, оторвав взгляд от окна, стала искать защиты у Степана, у этих чужих стен и, не найдя ее, сжалась, даже подтянула под себя ноги.

А Пахомов ничего не заметил. Он был занят собою, своими мыслями. Почему его не понимают и не хотят понять? Он уже устал биться в дверь, которую заперли на десять засовов и на сотни замков. Хоть кричи! Кругом глухие. Не дозовешься, не допросишься… Человеку обиднее всего, когда его не понимают близкие… Боль почти физическая. Все сразу становится постылым, охватывает апатия, и ты теряешь опору, будто из тебя вынули главный стержень, на котором все держалось.

Пахомов отошел в дальний угол комнаты, опустился в кресло и слушал только себя. Он всегда стремился быть справедливым и делал все для этого. Постоянно думал о том, чтобы им обоим было хорошо. И он не виноват, если у него не выходило. Не выходило только из-за нее. Ведь куда бы он ни ткнулся – везде запреты, везде ее личная жизнь. Вот такие дела. Живет она с мужем, ставшим ей чужим, и этим все сказано…

Он поглядел на Лену. В ней уже не было ничего от той упрямой, колючей, которую не сдвинешь, не повернешь, и ему стало так больно и страшно за ее и свою жизнь, что он уже рванулся подойти к ней и защитить, но Елена Сергеевна неожиданно выпрямилась, развела плечи и стала опять той недоступной, чужой… Ему бы надо что-то сделать, ну хотя бы постоять молча рядом, а он не мог побороть себя и отрешиться от застрявшей в голове фразы: «Теперь мне чем хуже, тем лучше». И он сидел и подавленно молчал, и ему казалось, что в нем уже давно сгорели все желания. Их сожгло навалившееся на него чувство к этой женщине, которое он уже не вправе назвать любовью, потому что какая же это любовь, если он сейчас не мог подойти и пожалеть ее. Какая же это любовь, когда он может обидеть, оскорбить, и в нем нет ни раскаяния, ни жалости, а есть только закипающая против нее злоба, которая вот-вот перейдет в ненависть. Вот до чего он дошел! Надо оборвать эти встречи, а то вправду сделаешься психом. Надо… Может, и права Лена. И она не такая, и он другой. Они не могут наполовину, не могут воровать. У них каждая встреча – мука. И нет никакой радости. Даже их близость всякий раз какая-то сумасшедшая. В них все сгорает до пепла, и обязательно приходят раздражение, злость, и нет того сладостного упоения от обладания друг другом, которое было в их первые встречи. И не только потому, что они были тогда почти на двадцать лет моложе. Нет, не потому. Пахомов понимает и кожей ощущает, что сейчас не только он сам стал духовно богаче и мудрее, но выросло и его чувство и сила не ушла, не растратилась, а вот что-то тормозом прихватывает, сдерживает, глушит, и нет той безоглядности и бесстрашия, когда еще ты ничего не сделал, и не за что бояться, и не за что переживать, а есть только сознание своей силы, удачи и желание идти и идти вперед.

Что же теперь случилось? Что? Кем они стали?

Пахомову показалось, что кто-то выкрикнул эти слова, и он опасливо поглядел на Лену, ожидая ее реакции. Но та сидела на диване, отрешенная, чужая, и ему опять стало так же тяжело, как и было до этой встречи.

«Насильно мил не будешь» – так говорила когда-то мать. Он вдруг будто услышал ее обволакивающий мягкий голос, и ему отчетливо вспомнилась та интонация, с какой она произносила эти слова. Фраза звучала всегда неотвратимо, как приговор, от которого никуда не уйдешь. Надо принимать и не терзаться. Не ты это придумал, не тебе и отменять. Смирись и прими как должное.

Ему надо чаще вспоминать мать, ее певучие добрые слова, и многое будет восприниматься по-иному, легче.

Когда-то давно, в то лучшее в его жизни лето, когда все, казалось, у ног (и первая повесть печаталась, и с женитьбой было ясно, и он сам молодой и сильный – весь впереди), его вдруг пожалела Лена: «Бедный, ты воспитывался без родительской ласки. Поэтому такой шершавый и колючий». Тогда он посмеялся над ее словами, а потом часто вспоминал их. Действительно, все его беды оттого, что он почти не жил в семье и только догадывается, что такое семья. В семье, наверное, нет тех острых и больных углов, на которые он везде и всюду натыкался, там все сглажено, везде подстелена соломка, а его душа вся в ссадинах и синяках, и он сам не может да и не знает, как жалеть и защитить близкого человека. Его не жалели, не защищали, и он не ведает, что это такое.

А Елена Сергеевна смотрела на Степана Пахомова, его согнутую спину и думала о своем. Так и состарится, а будет все таким же… Ну что за человек? Только о себе, только о своей персоне… Как же так можно жить? Огородил себя частоколом выдуманных людей и играет с ними в придуманные им же игры. И нет ему дела до других. Не нужна она ему, как не нужна была всегда…

Ему нужна та, какую он выдумал. Он всегда и все выдумывал и кидался к ней, как к громоотводу. Она никогда не могла пробиться к нему настоящему, он всегда, как камень, ему только до себя дело. Что же это такое?

Если близкие не понимают друг друга, то что же тогда чужие люди? Как они? А может, это только у них? Только у нее такая жизнь?..

Чем больше Елена Сергеевна думала о своей жизни, тем сильнее жалела себя и тем обиднее становилось, что у нее все так нелепо сложилось. И она уже искала виноватого, и выходило, что им был Степан. Только один он. Да, он. Ей было его жалко, но получалось так, что виноват был только он, несуразный, неприспособленный, запутавший свою жизнь…

Что-то надо делать. Сам он ничего не решит, а будет только говорить, терзать ее, казнить, но не действовать. Он весь, как из кирпичиков, сложен из слов, а настоящий мужчина – из поступков. Даже Прокопенко другой.

От этого нечаянного сравнения у нее зарделось лицо. Она никогда не сравнивала Пахомова с мужем, не позволяла себе этого, потому что это были два разных материка, две разные ее жизни, которые Елена Сергеевна не только не хотела соединять в одну, но и боялась сблизить их, потому что тогда все рушилось и разваливалось: Елена Сергеевна становилась подлой, двуличной, грязной обманщицей, а она была не такой. Не такой! Она-то знает себя лучше, чем другие. Ее толкнули в этот омут Пахомов и Прокопенко. Они! Она не виновата. Она сопротивлялась, боролась, сколько хватало сил, но ее смяли, принудили…

Пахомов и Прокопенко опять встали рядом, и ей невольно приходится сравнивать их: любовника и мужа или мужа и любовника. Она уже не знала, кто из них кто.

Господи! До чего она докатилась? Пахомов кричит: «Я твой муж!» И это так. Прокопенко отнял ее у Пахомова, открыто, силой, на глазах у всех, а Пахомов теперь вернул, как он говорит, свое, украденное у него. Она же не кукла, не вещь, чтобы ее передавали из рук в руки, она человек… Родилась им и была человеком, пока не появился Пахомов и не закрутил ей голову. И что теперь его упреки! Слова. Только слова. Они, как пыль, слетают с него, потому что он весь соткан из одних слов.

А Прокопенко не говорит, он делает. Когда она вычеркнула Пахомова из своей жизни и ее жизнь будто бы оборвалась, Прокопенко пришел, сделал ее своей женой и стал отцом Олега. Так кого же она теперь должна проклинать и кого благодарить? Если бы она не уступила Прокопенко, а ждала Пахомова и он бы явился через пятнадцать лет, вот только сейчас, что бы путного вышло из ее жизни? От одной мысли, что у нее не было бы Олега, ей стало не по себе. Не было бы самого дорогого на этом свете существа. Чем бы стала ее сегодняшняя жизнь? Даже страшно подумать. Степан понимает и говорит об этом потому, что боится одиночества.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю